Система Orphus

Главная > Раздел Физика > Полная версия





КОРА ЛАНДАУ-ДРОБАНЦЕВА



АКАДЕМИК

ЛАНДАУ

КАК МЫ ЖИЛИ








ЗАХАРОВ-ACT
Москва 1999


 {5} 

УДК 882-94 ББК 84Р

Л 22





Редакция выражает благодарность

Валерию Генде-Роте и Евгению Павловичу Кассину

за предоставленные фотографии.



ISBN 5-8159-0019-2

© И.Л.Ландау, 1999

© И.В.Захаров, издатель, 1999


 {6} 


Из авторского послесловия к рукописи
Конкордии Терентьевны Ландау-Дробанцевой



О.Генри, мой любимый писатель, сказал:

«Если бы человек написал о своих приключениях не на литературу, не на читателя, а сам правдиво поисповедовался самому себе!».

Вот и писала только самой себе, писала только правду, одну правду, не имея ни малейшей надежды на публикацию.

Дау был солнечный человек, сейчас ему могло быть уже 75 лет. Уже десять лет я пишу и пишу о своей счастливой и драматической судьбе. Чтобы распутать сложнейший клубок моей жизни, пришлось залезть в непристойные мелочи быта, в интимные стороны человеческой жизни, сугубо скрытые от посторонних глаз, иногда таящие так много прелести, но и мерзости тоже.

Кора Ландау
1983




 {7} 


Глава 1


Уже прошло почти двадцать лет с тех пор, когда в то роковое утро ты уехал в Дубну, а мои мысли беско­нечно устремляются в прошлое. Неужели были моло­дость, счастье, любовь и ты!


В воскресенье, 7 января 1962 года, в десять часов ут­ра из Института физических проблем выехала новая светло-зеленая «Волга». За рулем — Владимир Судаков. Сзади сидела жена Судакова Верочка, и справа от нее академик Ландау. Дау ценил Судака (так он называл Владимира Судакова) как ученика — физика, подавав­шего надежды. В прошлом он высоко отзывался о кра­соте его жены Верочки.

В новой «Волге» отопительная система работала от­лично. На Дмитровском шоссе в машине стало жарко, Дау снял меховую шапку и шубу. (О, если бы он этого не делал!)

Дмитровское шоссе узкое. Обгон, объезд воспре­щен! Впереди автобус междугороднего сообщения, его кузов заслонял видимость встречной полосы движения. Судак ехал впритык за автобусом, а встречного транс­порта нет, нет и нет. Подходя к остановке, автобус за­медлил ход, и тут Судак вслепую выскочил на левую полосу движения, не снижая скорости пошел на обгон, чудовищно нарушая тем самым правила движения. На­встречу шел самосвал. Опытный водитель хотел свер­нуть на обочину, но там были дети. Водитель самосва­ла старался проехать по самому краю проезжей дороги,  {8}  перед Судаком был открыт проезд. Был гололед, резко тормозить нельзя. Профессионал прошел бы чи­сто между самосвалом и автобусом. Плохой водитель поцарапал или помял бы крылья. Быстрота реакции, секунды, мгновения решали все! А этот горе-водитель со страху резко выжал сцепление и тормоз. По законам физики «Волга» на льду завертелась волчком под дей­ствием центробежной силы. Этой силой Даунька был прижат к правой стороне. Голова, правый висок, при­жат к двери машины. Злой рок выбрал удар в правую дверь «Волги». Еще бы секунда, мгновение — и удар был бы по багажнику. Но рок был слишком злым! Это он снял с Дау шапку и шубу! Весь удар самосвала при­няло на себя хрупкое человеческое тело, прижатое цен­тробежной силой к двери «Волги».

Внутренний левый карман был набит стеклом от окна «Волги», следовательно, полы пиджака стояли перпенди­кулярно к телу. Незадачливый самосвал, дав задний ход, унес на себе правую дверь судаковской «Волги». Без со­знания Даунька вывалился на январский лед и пролежал двадцать минут, пока не пришла «Скорая помощь» из больницы № 50. Это обыкновенная советская больница с очень хорошим, высококвалифицированным медицин­ским персоналом. Все было на высоте, особенно главный хирург Валентин Поляков и совсем молодой врач Володя Лучков (он был дежурным врачом).

На правом виске кровоточила рана, порез стеклом «Волги», весь остальной покров кожи цел, признаков видимой травмы черепа тоже видно не было.

Доктор Лучков стал обрабатывать кровоточащую ранку на виске. Физики уже успели доставить в больни­цу № 50 одного из «акамедиков» (так Дау называл ака­демиков медицины). Заложив руки за спину, он подо­шел к врачу Лучкову, оказывавшему первую медицин­скую помощь пострадавшему, и сказал: «А не слишком ли вы храбры, молодой человек, что осмелились при­тронуться к этому больному без указаний консилиума? Или не знаете, кто пострадавший?» — «Знаю, это боль­ной, поступивший в мое дежурство в мою палату», — ответил врач Лучков.

С 7 января 1962 года по 28 февраля 1962 года, 52 дня, академик Ландау провел в этой замечательной советской  {9}  больнице. Именно здесь благодаря тяжелому и са­моотверженному труду всего медицинского коллекти­ва была спасена жизнь крупнейшего физика Л.Д.Лан­дау.

Весть о том, что в автомобильную катастрофу по­пал знаменитый физик с мировым именем, полетела по Москве.

А в 17.00 того же дня Би-би-си оповестила мир о не­счастье, случившемся в Советском Союзе.

В Лондоне крупный иностранный издатель трудов Ландау Максвелл, услышав эту весть, тотчас снял теле­фонную трубку: срочный звонок в международный аэ­ропорт Лондона. Он попросил задержать отправление самолета в Москву на один час: «В Москве с крупней­шим физиком стряслась беда, я сам доставлю медика­менты, которые помогут спасти жизнь Ландау». У Максвелла в Лондоне недавно случилась беда: в ночь на 1 января 1962 года его старший 17-летний сын тоже попал в автомобильную катастрофу. Мальчик еще жив, получил множественные травмы, в том числе травму головы. Максвелл знал, какие нужны медика­менты на первых порах, чтобы спасти человека. Уже семь дней медики Лондона боролись за жизнь мальчи­ка. Отек мозга был предотвращен инъекциями мочеви­ны. Дома под рукой у Максвелла были ящички с моче­виной в ампулах. Пассажирский самолет вылетел из Лондона с опозданием на час, взяв курс на Москву, не­ся на борту драгоценные ампулы мочевины, которым было суждено предотвратить отек мозга у Ландау и от­разить одну из первых страшных атак смерти.

Да, Дау получил комплекс множественных травм, каждая из которых могла привести к смертельному ис­ходу: перелом семи ребер, которые разорвали легкие; множественные кровоизлияния в мягкие ткани и, как выяснилось значительно позже, — в забрюшинное про­странство с отпотеванием в брюшную полость; обшир­ные переломы тазовых костей с отрывом крыла таза, смещение лобковых костей; забрюшинная гематома — вогнутый живот Дау превратился в огромный черный волдырь. Но медики в те дни говорили, что все эти страшные травмы — просто царапины в сравнении с травмой головы!  {10} 

Было очень много страшных прогнозов профессо­ров медицины, самые страшные прогнозы были по по­воду мозговой травмы. К счастью, страшные прогнозы медиков смягчаются их ошибками. Рентгенография по­казала только полую, без смещений, трещину основа­ния черепа. Энцефалограмма показала, что мозговая функция коры сохранена. Почему-то энцефалограмме медики не доверяли. Мозг еще так мало изучен — эта область медицины, увы, спит спокойным младенчес­ким сном в колыбели мировой медицины. В основном медики боялись смертельно опасного отека той части мозга, где расположены жизненно важные центры: сер­дечно-сосудистые и дыхательные. Больной находился в глубоком бессознательном состоянии шока. В первые, самые роковые, часы врачи больницы № 50 удержали оборонные позиции жизни.

Когда 7 января 1962 года ранние зимние сумерки стали сгущаться над Москвой, та часть Тимирязевско­го района, где находилась больница № 50, была запру­жена легковыми машинами. Казалось, съехалась вся Москва, море машин. Прибыла милиция регулировать движение, чтобы оставить проезд в больницу. Знако­мые и незнакомые, вся студенческая Москва тоже была здесь, все хотели чем-то помочь, что-то услышать.

— Еще жив, еще жив, в сознание не приходит.

Не занимая лифт, физики устроили живой телефон с шестого этажа до дежурной машины физиков.

В больнице собрался консилиум ученых-медиков. Специалист по легким сказал: «Больной обречен, лег­кие разорваны, куски плевры оторваны, вспыхнет травматический пожар в легких, и он задохнется, ведь дыхательной машины нет!». Заработал живой беспро­волочный телефон физиков, несколько машин медиков и физиков сорвались с места и понеслись по Москве. Студенты-медики выяснили, что дыхательные машины были в те годы только в медицинском институте дет­ского полиомиелита. Медицинский консилиум еще за­седал, когда физики и медики-студенты внесли в пала­ту Ландау две дыхательные машины, кислородные бал­лоны. С машинами прибыл дежурный специалист-ме­ханик. Члены консилиума от удивления развели рука­ми: «Скажите, молодежь, если для спасения жизни Ландау  {11}  нам понадобится высотное здание, вы тоже его сю­да притащите?».

— Да, притащим!

Развивался и угрожал отек мозга. Несмотря на вы­ходной день, в воскресенье ночью были вскрыты все аптечные склады Москвы и Ленинграда, где тщетно искали мочевину в ампулах. Самолет из Лондона до­ставил ампулы мочевины вовремя. Отек мозга был пре­дотвращен.

Только после этого случая Министерство здраво­охранения приняло меры, и сейчас во всех больницах нашей страны есть ампулы мочевины. Это очень деше­вый препарат.





Глава 2



7 января 1962 года в 13 часов раздался телефонный звонок. Снимаю трубку. Говорят из больницы № 50. В результате автомобильной катастрофы академик Ландау попал в нашу больницу в безнадежном шоко­вом состоянии. Катастрофа произошла в 10 часов 30 минут на Дмитровском шоссе по дороге в Дубну. Пост­радал один ваш муж, спутники отделались испугом.

— Как пострадал муж? Что сломано? Рука? Нога? У меня было много бестолковых вопросов, не сразу дошло, что слово «безнадежное» исчерпывает все во­просы. Я закричала: «Нет, нет, этого не может быть!». Все вокруг завертелось, не могла найти дверь. Надо было бежать и кричать! Вдруг до сознания дошли чьи-то слова: «Гарику плохо!». И тогда жену победила мать! Я начала бессвязно успокаивать сына, он лежал без движения, лицо без кровинки и широко открытые, немигающие детские стеклянные глаза.

А телефон звонил, звонил и звонил. Было много во­просов ко мне: «Правда ли, что...».

— Да, да, да, правда, правда.

Часы шли, телефон звонил, и на очередной вопрос я стала кричать в трубку, но адресуясь сыну: «Спасибо,  {12}  спасибо, он пришел в сознание. Спасибо, сломана клю­чица и рука! Как я счастлива! Миновало! Спасибо, спа­сибо, как я вам благодарна! Гарик, Гарик, ты слышал, папка уже пришел в сознание». Очередной любопытный положил трубку, решив, что говорил с сумасшедшей.

Зловеще сгущались январские сумерки. Гарика уда­лось успокоить. Дала ему снотворное, плотно закрыла дверь в его комнату, он уснул. Телефон замолчал. Вся Москва уже знала о трагическом дорожном происше­ствии, случившемся на Дмитровском шоссе по дороге Дубну.

Позвонил Александр Васильевич Топчиев, он сооб­щил: «Собраны все медицинские силы Москвы, состо­яние у мужа тяжелое». Этот звонок принес некоторое облегчение. Тяжелое, значит, жив. С отчаянием и на­деждой стала ждать физиков из больницы, должны прийти и сказать правду. Вспомнила, что уже две неде­ли физики из Дубны все время звонили и просили при­ехать. Ему явно ехать не хотелось, он очень напряжен­но и много работал, спал мало, ел плохо. При росте 182 см весил только 59 кг. О себе он еще в ранние годы ска­зал: «А у меня не телосложение, у меня теловычита­ние!». Эти его слова потом вошли в литературу.


— Дау, ты вчера опять лег спать в три часа ночи. Я слыхала, когда щелкнул выключатель. Ну разве можно столько работать? Стал совсем желто-зеленого цвета, смотри, девушки разлюбят!

Весело улыбаясь, он говорил: «А зато какую работу я заканчиваю. Коруша, все, что я сделал в физике, — ничто в сравнении с этой моей работой, но надо спе­шить, особенно в конце, вдруг американцы обгонят в самый последний момент, я же не знаю, над чем рабо­тает Оппенгеймер. Ты мне не мешай, мне так интерес­но. А ну, брысь, брысь!».

Работал он всегда лежа на тахте. Друзья шутили: «Дау, у тебя голова весит гораздо больше всего тулови­ща. Чтобы уравновеситься, ты работаешь лежа!». Ут­ром весь пол возле постели был усыпан листами испи­санной бумаги — все формулы, формулы, формулы. Поднимая и складывая в стопку, я спрашивала: «А сам-то ты поймешь, что здесь нацарапано?».  {13} 

— Я все понимаю. Смотри, не выбрось.

Это он повторял всегда и всегда искал будто бы ис­чезнувшие исписанные листы бумаги. Крик сверху: «Опять убирала, где вот тут валялся такой измятый ку­сок бумаги?» (его кабинет находился на втором этаже). Бегом наверх: «Дау, клянусь, ничего не выбрасывала, не злись, все твои бумаги всегда находятся».

— А вот сейчас нигде нет!

И когда исчезнувшего листка нет ни под тахтой, ни под столом, ни под ковром, тогда я нахожу этот лист у него в кармане.

Он всегда очень трогательно просил прощения.


6 января 1962 года вечером, после ужина, я искала в его кабинете очередной «исчезнувший лист бумаги». Зазвонил телефон. Это опять был звонок из Дубны. Вдруг он согласился: «Ну что же, хорошо, завтра при­еду. Да, приеду, встречайте. Выеду 10-часовым поездом из Москвы».

— Ты согласился ехать в Дубну, а сам говорил — это территория Боголюбова, и тебе там делать нечего.

— Да, говорил. Это так и есть. Но физики меня дав­но просили и ждут, а сейчас мне сообщили, что мой приезд необходим, надо спасать Семена.

— Какого Семена?

— Бывшего мужа Эллочки. Она забрала сына и уш­ла к другому, в том же доме, тоже сотруднику Дубны.

— Как, Элка бросила Семена? Но ведь Семен краса­вец в сравнении с вашей Элкой, он умен, и ты говорил, что он один из плеяды твоих лучших учеников.

— Коруша, в смысле науки новый возлюбленный Эллочки не стоит даже следа Семена. Но помни, народ­ная мудрость говорит: «Любовь зла, полюбишь и коз­ла!». Когда Элла приезжала к нам, я ей неоднократно говорил: «С кем не бывает. Ну влюбилась, ну стали лю­бовниками. А Семен — прекрасный муж, замечатель­ный отец». Он, бедный, так старался не замечать этого романа, он как культурный человек им не мешал. Се­мен — мой ученик, ревновать он не имел права. Своим ученикам я всегда стараюсь привить культурные взгля­ды на любовь, на жизнь. Но жена того, к кому ушла Эллочка, застав ее в своей постели, не осознала, что  {14}  ревность — это один из самых диких предрассудков! Она с младенцем на руках уехала к своим родным в Ле­нинград. Эллочка сразу перешла жить в квартиру но­вого мужа. Семен живет рядом, и видеть жену и сына с другим ему оказалось не под силу. Мне сейчас сообщи­ли: он запсиховал. Физики боятся самоубийства. Надо съездить, вправить мозги Семену. Решено, завтра еду в Дубну. Боголюбов — талантливый физик, да и с моло­дыми физиками всегда интересно поговорить о науке.

— Дау, но ведь наш шофер уже ушел, а завтра вы­ходной.

— Ты права, в выходной к определенному часу с такси трудновато, но я уверен, что к десятичасовому поезду на вокзал меня подбросит Женька на своей но­вой «Волге».

Женька — легок на помине — появился в кабинете Дау. Он забегал к Дау раз двадцать в день — я была вынуждена дать ему ключ от нашей квартиры.

— Женька, я дал слово завтра ехать в Дубну. Уже договорился с Судаками, встречаемся на вокзале у де­сятичасового поезда на Дубну. Ты сможешь меня под­бросить на вокзал завтра с утра?

— Да, да, конечно, смогу. Тем более что завтра с ут­ра я еду в плавательный бассейн. У меня стало появ­ляться брюшко, надо сгонять лишний жирок.

Я ушла к себе, в нижнюю половину квартиры, а Дау стал диктовать Женьке очередной параграф восьмого тома своих книг, о которых ныне говорят: «Ими вмес­те созданных».

Как-то я спросила Дау:

— Почему ты пишешь все свои тома только с Жень­кой, почему не с Алешей?

— Коруша, пробовал не только с Алешей, пробовал с другими, но ничего не получилось!

— Почему?

— Понимаешь, когда я диктую свои книги по физи­ке Женьке, он все беспрекословно записывает. Его мозг — это мозг грамотного клерка, к самостоятельно­му творческому мышлению он не способен. Студентом производил впечатление способного, но дальше время показало, что это пустоцвет! Творческого работника из него не вышло, но он образован, аккуратен, точен и  {15}  трудолюбив, из него получился соавтор. Вместо зар­платы я дарю ему свои идеи, ему в обществе необходи­мо иметь свое лицо. Благодаря его помощи я смог со­здать хорошие книги по физике для потомства. Я про­бовал писать свои книги с талантливыми учениками, но их мозг пытлив, они не в состоянии беспрекословно записывать мои мысли. Что я решаю мгновенно, для них это еще не закон, они возражают, спорят, а когда постигают, приходят и говорят: «Дау, вы были правы». Прошло много ценнейшего времени, а время не ждет! Наше временное пребывание на земле слишком корот­ко, а надо так еще много успеть! Тратить свое творчес­кое время на писание книг я не могу. Когда устаю ду­мать, зову Женьку и диктую ему очередные параграфы. Долго диктовать я не могу, одолевает скука, а ты, Ко­руша, хорошо знаешь, я это тебе много раз повторял: самый страшный грех — это скучать! Не смейся, вот придет страшный суд, господь бог призовет и спросит: «Почему не пользовался всеми благами жизни? Почему скучал?».





Глава 3


Шли годы, популярность Ландау росла. Все давно поняли, что Женька просто состоит при Ландау. При мне физики говорили у нас дома: «Дау, за ту рабо­ту, которую Женька исполняет для тебя, ты только должен в предисловии очередного тома выражать ему свою благодарность — так делают все наши академи­ки, — а не делать его своим соавтором. Ведь за свой труд он имеет очень щедрую оплату — твои идеи! При­чем такие, что, того гляди, в членкоры скоро угодит». Так говорили физики при жизни Ландау.

Нет, не преувеличивайте, членкором ему никогда не быть! У него кишка тонка, а рабский труд был уничто­жен капитализмом как непроизводительный. Я очень спешу создать полный курс теоретической физики, эти книги очень нужны студентам и молодым физикам.  {16}  Мои книги по физике помогут молодым физикам «грызть гранит науки». Женьке, конечно, плевать на потомство, но, получая половину гонорара как соав­тор, он работает на себя, вот здесь и зарыта собака! В любое время дня и ночи он подстерегает мои свобод­ные минуты. Его природная цепкохвостность поразительна — не отцепится, пока не вытянет из меня нескольких параграфов.

Студенты физфака МГУ в те годы о курсе теоретической физики Ландау-Лившица говорили так: «В этих книгах нет ни одного слова, написанного рукой Ландау, и нет ни одной мысли Лившица». Это было известно всем.


Но это все в прошлом. А сейчас ночь 7 января 1962 года. В жизнь вторглась трагическая неожиданность. В дом вошло горе. Около 12 часов ночи пришли физики из больницы, сказали: «Дау в сознание еще не пришел». Женькина жена Леля говорит: «Женя чуть Судака не задушил, он кричал на него: «Убийца!».

Тут я вспомнила: «Женя, вы вчера при мне дали сло­во Дау отвезти его лишь на вокзал. Как вы посмели до­верить Судаку везти Дау в гололед в Дубну? Его ста­рый «Москвич» весь изранен от его «умения» водить машину. Вы, Женя, первоклассный водитель, я всегда была спокойна, если вы везли Дау. Вы предали Дау! Вы, вы — убийца, хладнокровный убийца! Это вы раз­решили Судаку убить Дау. Судак — дурак, ему и его жене импонировало в своей новой «Волге» появиться с Ландау в Дубне!».

Физики увели Лившица.

В действительности было так. 7 января утром, когда подошло время везти Дау на вокзал, Женька, выйдя из квартиры, обнаружил гололед, забежал наверх к Дау: (это впоследствии рассказал сам Ландау):

— Дау, я не хочу свою новую «Волгу» выводить из гаража в гололед. В своей езде я уверен, но вдруг ка­кой-нибудь дурак-водитель поцарапает мою новую ма­шину. Ехать в гололед нельзя, ты отложи свою поездку в Дубну.

Мне Лившиц не рассказал ни о гололеде, ни о том, что Дау решил ехать с Судаками. Конечно, у Женьки в  {17}  его лысом с детства черепе серое вещество кипело толь­ко алчностью, в основе всех его действий — только ко­рысть. Потерпеть убыток — равносильно смерти! Вче­ра дал слово (ему было выгодно иногда послужить Ландау), а сегодня его собственности угрожала цара­пина! Когда он купил машину, то ворвался к нам со словами: «Кора, Дау, слушайте, какую блестящую сделку я совершил: старую «Победу», стоившую мне 16 тысяч рублей, я продал за 35 тысяч, а за валюту купил новую «Волгу», за 450 фунтов стерлингов в «Березке». Кора, вы можете сделать то же самое, получив от меня безвозмездно эту информацию. Старые «Победы» в большой цене, и желающих приобрести их много. За издание наших книг в Англии и других странах нам платят валютой, а ты, Дау, еще даже не реализовал пре­мию «Фрица Лондона», которую тебе вручало так тор­жественно канадское посольство!».

Мы с Дау вышли посмотреть на новую «Волгу». Она сияла лысиной и новизной. Он укатил.

— Коруша, если хочешь, купи себе новую «Волгу», и валютой можешь пользоваться.

— Зачем, Дау, «Победа» у нас почти новая. А Жень­ка, оказывается, влюблен в свою лысину.

— Почему ты так решила? По-моему, он завидует моей шевелюре.

— Тебе он вообще завидует. А почему же он купил машину-автопортрет? Крыша и лысина телесного цве­та.

Так вот, если бы Лившиц не состоял при Ландау, у него не было бы законных фунтов стерлингов и не бы­ло бы новой «Волги».

У Дау была другая натура. Если он сказал: «Встре­чайте десятичасовым поездом из Москвы», то опоздать уже не мог! «Точность — вежливость королей», — по­вторял он всегда, добавляя: «Я за свою жизнь не опоз­дал никуда ни на одну минуту». Этим Дау очень гор­дился. Позволить себе опоздание, когда его ждут, для Дау было как бы антитело! Опоздать — никогда! Нару­шить свое слово — невозможно!


 {18} 




Глава 4


Воскресенье.

В этот день из года в год у меня была обязанность с утра запихнуть сына в ванну. Удавалось это всегда с большим трудом.

В 9 часов утра Дау уже позавтракал, а я еще занима­лась сыном. Заглянув в комнату Гарика, Дау сказал: «На звонок в дверь не выходи, я открою сам». Это был сигнал «стоп», «красный свет».

В нашем брачном «Пакте о ненападении» был пункт полной свободы личной жизни, полной свободы ин­тимной жизни человека.

«Хорошо», — сказала я, подумав, что приедет Женька с девицами в машине. В этом случае Дау всегда подавал сигнал «стоп». Звонок в дверь раздался тогда, когда мы с Гариком завтракали на кухне. Через не­сколько секунд Дау уже внизу. Целуя меня на проща­ние, он сказал: «Вечером в четверг буду дома». Трудно поверить, что все это было сегодня утром. Кажется, прошла целая вечность.

Вдруг поздний звонок в дверь. Входит незнакомый человек:

— Вы — жена Ландау?

— Да, я. Заходите, раздевайтесь, садитесь.

— Я сяду и не уйду до тех пор, пока вы не добьетесь, чтобы врач Сергей Николаевич Федоров, на этом лист­ке записаны его координаты, заступил на ночное де­журство у постели вашего мужа. Иначе Ландау до утра не доживет. Идите в институт и действуйте. Говорят, Капица вернулся с дачи, несмотря на гололед.

Я побежала в институт, умоляла, просила, рыдала. Меня по телефону соединили с председателем консили­ума членом-корреспондентом АН СССР Н.И.Гращен­ковым.

— Врач Федоров, Сергей Николаевич Федоров? Впервые слышу это имя. Все хотят спасти Ландау, но в палате уже нет места ни для одного врача: для спасения Ландау собран весь цвет московской медицины.

Около двух часов ночи я вернулась домой. Неизве­стный гость сидел, Гарик спал. После институтского  {19}  шума в доме была зловещая тишина. Тяжело опустив­шись на стул, я разрыдалась. Гость сказал:

— Вас убеждали в том, что весь консилиум состав­ляют профессора?

— Да, именно это мне сказали.

— Профессоров там много, но там нет ни одного врача! Звоните, просите, требуйте, настаивайте! Вы имеете юридическое право как жена доверить жизнь своего мужа своему врачу. Только Федоров может спа­сти жизнь Ландау. Звоните, звоните!

Я позвонила Топчиеву. Он моментально снял труб­ку, очень внимательно выслушал, записал все коорди­наты Федорова, обещал помочь и позвонить. Мы мол­ча уставились на телефонный аппарат. Александр Ва­сильевич сообщил, что в больнице не согласились, это­го врача никто не знает. Я опять стала просить Топчи­ева, отчаянно рыдая, говоря, что имею юридическое право настаивать. Они не знают Федорова, а я не знаю Гращенкова!

Топчиев был добрый человек — это самое ценное в человеке, особенно когда он занимает высокий пост. Он ответил, что попробует обойти больницу.

Опять уставились на аппарат. Глухая ночь. В ушах звенит. Время тоже уснуло!

Звонок. Топчиев сообщил: «Есть устный приказ ми­нистра здравоохранения товарища Курашова вклю­чить по вашей просьбе врача Федорова в консилиум. Я дал распоряжение, за ним ушла машина. Наш началь­ник лечебного отдела вам позвонит, когда врач Федо­ров войдет в палату вашего мужа».

— Спасибо, спасибо, спасибо!

Мой ночной таинственный гость встал, поблагода­рил меня и исчез.


Врач Сергей Николаевич Федоров был нейрохирург без чинов и званий, но он обладал большим медицин­ским талантом. Он умел врачевать умирающих боль­ных. От знаменитостей консилиума он получил почти бездыханное тело, пульс едва прощупывался на сонной артерии, только она еще говорила, что жизнь не совсем ушла.

Профессор И.А.Кассирский, член консилиума, в  {20}  журнале «Здоровье» № 1 за 1963 год писал: «За сорок лет моей врачебной работы было много замечательных исцелений, казалось, безнадежных больных, но воскре­шение из мертвых всемирно известного физика Л.Д. Ландау, о чем сообщалось в нашей и зарубежной прессе, — особо волнующий момент. Каждая из полу­ченных им травм могла бы привести к смертельному исходу. Консилиумы собирали по нескольку раз в сут­ки. Днем и ночью обсуждались необходимые меры на ближайшие несколько часов. Каждый час, каждую ми­нуту все мы задавали себе мучительный вопрос: «Не упущено ли что-нибудь?». В действие вступил пирогов­ский железный закон умелой организации борьбы за жизнь человека. Отек мозга был предотвращен инъек­цией мочевины, была отведена грозная опасность по­ражения продолговатого мозга. Но от избытка введен­ной мочевины возникло тяжелейшее осложнение — почки не справлялись с ее выведением, возникло отрав­ление — уремия. Остаточный азот катастрофически на­растал».

Перестали работать почки — это одна из первых ле­генд о клинической смерти! Но, к счастью, из Чехослова­кии прилетел нейрохирург Зденек Кунц — крупнейший специалист Европы в этой области. Он сразу спросил:

— Сколько было введено воды? Я вижу, ваш боль­ной на капельном внутривенном питании. Капельное вливание не может вывести из организма избыток мо­чевины. Челюсти у больного сведены шоковым пара­личом, глотательный рефлекс отсутствует. Необходи­мо срочно ввести через нос питательный зонд в желу­док и без промедления ввести туда воду. Сколько часов он у вас на внутривенном вливании?

— Уже перевалило за сто часов.

— Очень большая угроза закупорки вен. Немедлен­но убрать капельницы, зашить вены, питание и воду вводить через носовой зонд. Рецептуру питания я напи­шу; все измельчать до консистенции жидкой сметаны, пропуская через пищевой комбайн, шприцем нагнетать в тонкий резиновый носовой зонд.

При более тщательном изучении больного профес­сор Кунц сказал: «Жизнь больного несовместима с по­лученными травмами. Он умрет, он обречен, протянет  {21}  еще сутки, не больше. Задерживаться мне нет смысла, я оставил своих больных, которым я нужнее». На следу­ющий день Зденек Кунц улетел, но свой кратковремен­ный визит в Москву, к Ландау, он нанес в такой крити­ческий момент и дал очень ценные советы!

Сразу после введения воды в желудок заработали почки, пошла моча и унесла азотные шлаки, грозившие потушить едва теплившуюся жизнь Дау. «Моча пош­ла», — так отвечали дежурные физики по телефону из больницы № 50. А за стенами больницы, в Москве, в студенческих общежитиях, где кипела молодая жизнь, юный парень на свидании с любимой тоже сообщал: «Знаешь, у Ландау уже пошла моча».


Рассвет нового дня я встретила, сидя у телефона, на­деясь, что Дау придет в сознание, и этот черный аппа­рат сообщит мне радостную весть. Утром накормила сына завтраком, он ушел на работу, ему было 15 лет. В тот год, когда сын заканчивал восьмой класс, в школе был введен одиннадцатый год обучения. Я сразу реши­ла, что для моего сына это неприемлемо, он перестал учить уроки с 6-го класса, оставляя портфель за дверью в передней, меняя утром книги по расписанию.

— Гарик, ты не учишь уроки, но почему у тебя от­личные отметки?

— Мама, а зачем учить то, что учитель говорит в классе?

Только по литературе — устойчивая тройка, но этой тройке предшествовал звонок по телефону. Дау снял трубку.

— Я говорю с отцом Игоря Ландау?

— Да.

— Я хочу поставить вас в известность, что вам необ­ходимо обратить внимание на ужасный почерк вашего сына.

— Ну что вы, я видел, как он пишет, и ничего не на­хожу. Вы бы посмотрели, как пишу я!

— И потом, ваш сын плохо пишет сочинения. Если средний ученик пишет сочинения в два листа, то ваш сын на любую тему пишет только полстраницы.

— А зачем нужно разливать лишнюю воды по стра­ницам тетради? А как с грамотностью у моего сына?  {22} 

— Пишет он грамотно.

— Благодарю за ваш звонок. Я доволен успеваемос­тью сына. Советую вам, не придавайте большого зна­чения каллиграфии, в наш век это не так уж важно.

Сам Дау в последнем классе школы написал сочине­ние на тему «Образ Татьяны в поэме Пушкина «Евге­ний Онегин»: «Татьяна Ларина была очень скучная особа». В сочинении только шесть слов, получил, ко­нечно, единицу, однако это не помешало ему как физи­ку!

Комнаты сына и Дау были рядом, на втором этаже нашей квартиры. Дау занимался только дома. От лич­ного кабинета в институте он отказался: «Заседать я не умею, а лежать там негде». Семинары он проводил в конференц-зале. О науке разговаривал с физиками, сту­дентами и посетителями дома, в фойе института или прохаживаясь по длинным институтским коридорам, а в теплые времена года прохаживаясь по территории института.

— Коруш, я пошел в институт почесать язык.

Это значило, что его кто-то ждет, он будет разгова­ривать о науке или будет кого-нибудь консультиро­вать. Занимался же настоящей наукой он только в оди­ночестве, лежа на тахте, окруженный подушками.

Созрел как ученый, что называется, в собственном соку. В те годы общение с иностранными учеными бы­ло не в моде, а физиков его класса у нас в стране не бы­ло. Он почти всегда находился в состоянии творческо­го напряжения, истощая себя всепоглощающей силой гениального мышления, поражая своим изможденным видом, забывая поесть, теряя сон. Только огненные глаза горели жаждой жизни, жаждой познания, жаж­дой творчества!

Когда родился сын, я оставила работу. У меня на ру­ках было два младенца. Сын рос, обещая стать взрос­лым, ну а Даунька был вечным младенцем. С ним забот было куда больше. Его теловычитание заставляло тща­тельно следить за питанием. Обед — ровно в три часа. С помощью телефона разыскиваю его по институту.

— Дау, ты почему не идешь обедать? Уже половина четвертого.

— Корочка, ты что-то путаешь, я уже обедал.  {23} 

— Так, интересно, где и что?

— Что — забыл, а обедал, конечно, дома.

— Очень интересно, но ты зайди домой, проверим.

Через несколько минут влетает в кухню: «Как вкус­но пахнет! Оказывается, ты права, я действительно го­лоден».

Как-то в начале лета 1955 года сын на даче заболел. Приготовив завтрак для Дау, я поднялась к нему на­верх, он принимал ванну.

— Даунька, с дачи звонил врач. Гарик опять забо­лел, и я срочно туда еду. Ты скоро спустишься завтра­кать? На столе в кухне все горячее. Смотри, не задер­живайся.

— Через пару минут буду внизу.

— Даунька, запомни, на моей половине стола я все приготовила тебе для обеда, там и подробная инструк­ция, в какой последовательности, что и как все это есть.

— Ты там так долго собираешься быть?

— Не знаю, в каком состоянии Гарик. Если не вер­нусь к ужину, найдешь все в холодильнике.

Из ванны Дау вынул звонок из института. Его жда­ли иностранцы. Конечно, он забыл заглянуть в кухню, а в 16.00 у него была лекция в МГУ. Освободившись от иностранцев, он, не заходя домой, сел в ожидавшую его машину. В 18.00, возвращаясь из университета, в машине он почувствовал себя плохо: «Понимаешь, Ко­руша, мне вдруг стало дурно. Я испугался, и тебя как назло нет. Подумал, если ты еще не вернулась, лягу в постель и вызову врача. Перепугался ужасно! Когда приехал, заглянул в кухню, тебя нет. Но я увидел еду на столе и вспомнил, что у меня с утра не было, что назы­вается, маковой росинки во рту!».


Гарику уже три года. Поднимаюсь к нему в комнату наверх, стараюсь идти очень тихо, чтобы не услышал Дау, с воспитательной целью, сделать сыну замечание, но Дау уже тут как тут: «Коруша, почему ты вмешива­ешься в личную жизнь ребенка? Ты ему хочешь испор­тить детство? Почему ты прежде всего, перед тем как войти в комнату, не постучала, не спросила разреше­ния войти? Гарик, приучи маму к культурному обращению,  {24}  запирай свою комнату на ключ, смотри, как лег­ко запирается, раз — и закрыто. Теперь открой — ви­дишь, как легко. Пусть мама не мешает тебе играть». В результате, в 12 часов ночи окно в комнате Гарика ос­вещено. Я сижу у его двери на полу и плачу. Гарик спит на полу одетый. Слышу, пришел Дау:

— Коруша, почему Гарик не спит? Я видел в его комнате свет.

— А ты иди сюда, наверх, загляни в замочную сква­жину.

— И давно он так спит?

— Очень.

— А что делать?

— Пойди к Шальникову и попроси помощи. Я бо­юсь сильно стучать и кричать, можно перепугать ре­бенка.

Экспериментатора А.И.Шальникова пришлось под­нять с постели, он сумел открыть дверь.


Сын рос, учился слишком легко, очень увлекался хи­мией. Купила Меньшуткина, поставила в кухне на сто­ле, книга исчезла, оказалась у Гарика под подушкой. Потом он увлекся химическими опытами — на кухне все стреляло. Гарик кончал уже восьмой класс.

Наступила пора юности, избыток энергии. Газетная статья «Плесень» заставила насторожиться. Пока еще сын не понимал, кто его отец. Когда юнец уже спотк­нулся, поздно говорить о воспитании. Надо заранее по­заботиться, чтобы у него не было праздного времени.

— Дау, я считаю, что одиннадцатый класс — это просто глупость, поэтому решила перевести Гарика в школу рабочей молодежи. Днем он будет работать, а вечером учиться в школе рабочей молодежи. Там еще не успели добавить одиннадцатый класс.

— Коруша, неужели ты все это серьезно говоришь?

— Да, я решила это очень твердо!

— А я категорически против! Учеба — вещь серьез­ная! Работать и учиться трудно. Да и зачем в его возра­сте работать? Он перенес такое серьезное заболевание в детстве. Ведь фактически он стал совсем здоровым только последние два года.

— Этого я не могла забыть, но из сына надо  {25}  вырастить человека, а не «плесень»! Он слишком легко учит­ся! А впрочем, зачем нам спорить. Давай спросим са­мого Гарика. Ты всегда говорил, что нельзя навязы­вать родительского мнения.

— Да, конечно, это Гарик должен решить сам. Нель­зя ему навязывать родительского мнения.

— Гарик, как ты хочешь: учиться в одиннадцатом классе или с утра работать в химической лаборатории, а вечером учиться в школе рабочей молодежи?

— Разве меня пустят работать в химическую лабо­раторию?

— Конечно, пустят, ты даже будешь получать свою заработную плату.

— Я очень хочу работать в химической лаборато­рии.

Потом Дау мне сказал: «Ты не права, Коруша. Ты сыграла на его страсти к химическим опытам».

— Даунька, на мою ошибку укажет только время. Сын — это большая ответственность! Работа и не­множко жесткие условия ему не повредят.

— Главное, Коруша, Гарик сам так хочет.

Когда первого сентября ребята — шумные и веселые — неслись в школу, мне стало грустно. А когда перво­го октября вечером после работы сын уехал на первый сбор в вечернюю школу и вернулся только после 23 ча­сов, я уже ждала его на троллейбусной остановке, жад­но оглядывая пустые проходившие троллейбусы.

— Гарик, наконец-то! Почему так поздно? Было много уроков?

— Нет, мама, мы не учились. У нас было только со­брание. Оно очень поздно началось.

— Что же вам сказали на собрании?

— Нам сказали, чтобы мы на занятия не приходили пьяными.

У меня просто остановилось дыхание. Хорошо, что Дау этого не слышал. Потом занятия наладились.

Работая со взрослыми в институте, Гарик и сам бы­стро взрослел. Немного смущаясь, но с большим вос­торгом, еще детским языком он говорил об отце: «Ма­ма, я слыхал, про папу говорили, что он... это правда?».

— Да, сынуля, наш папка очень умный. Да, сынуля, наш папка очень талантлив.  {26} 

В этот страшный год, роковой для нас, сын стал по­нимать человеческую ценность своего отца. У Гарика — день первой получки.

— Мама, мне сегодня в институте дали 20 рублей.

— Да, это твои деньги, первые заработанные.

— А можно мне их потратить на что я захочу?

— Конечно, можно.

— Все?

— Да, все.

Он вернулся с двумя маленькими кожаными футляр­чиками, прошмыгнул наверх, к себе в комнату и запер­ся. Потом я нашла спрятанные футлярчики с какой-то металлической смесью. Он с детства стремился все ра­зобрать на составные части, а потом конструировать по своему усмотрению. Дау скрытой камерой наблю­дал за работающим сыном. Как-то, весело потирая ру­ки, он мне сказал: «Коруша, ты и на этот раз оказалась права, Гарик очень преуспевает на работе, его, одного из всех учеников-лаборантов, уже стали допускать к сложным приборам».

— А когда я еще была права?

— В тот трагический момент, когда консилиум ней­рохирургов вынес шестилетнему Гарику свой страш­ный приговор. Это забыть невозможно. Помнишь, в каком состоянии мы вернулись домой? В медицине я не разбираюсь, но привык выполнять предписания вра­чей. Ты тогда просто окаменела. Выпроводив Гарика гулять, ты пришла ко мне и спросила: «Дау, кто имеет больше прав на сына, ты или я?».

— Конечно, Коруша, ты! Ты его родила. Я всегда говорил: «Если бы мужчинам пришлось рожать, чело­вечество было бы обречено на вымирание!».

— Так вот, Даунька, милый, мое решение оконча­тельное. Этой осенью наш Гарик идет в школу. Я от­брасываю все диагнозы, все предписания этих знамени­тых медиков-нейрохирургов. Я им не верю!


Гарик родился нормальным, здоровым ребенком. В пять лет заболел тяжелым вирусным гриппом. После болезни у него периодически стали повторяться при­ступы рвоты с высокой температурой. Эти приступы длились от трех до пяти дней с промежутками около  {27}  десяти дней. Через год краснощекий карапуз превра­тился в прозрачный скелетик. Все обследования, все ле­чения были безрезультатны. Потом пригласили детско­го невропатолога, профессора Цукер. Она сделала рентгеновский снимок головы, было обнаружено высо­кое мозговое давление. Вот с этим снимком мы попали в институт нейрохирургии имени Н.Н.Бурденко. Кон­силиум состоял из светил нейрохирургии — Егорова, Корнянского и других.

— Какими инфекционными болезнями болел ваш сын?

— Пока никакими.

— Когда он должен идти в школу?

— Через три месяца.

— У вашего сына очень высокое внутричерепное давление — это показывает рентгеновский снимок. Здесь ошибок в заключении быть не может. Если он за­болеет корью, к примеру, у него будет осложнение на самое узкое место в организме, в данном случае — на мозг. Ему будет угрожать менингит. Если он не умрет, то станет дефективным. Поэтому школа запрещается, общаться с детьми тоже нельзя. Сын знаменитого ака­демика может учиться с репетиторами и сдавать экза­мены экстерном. Другого выхода нет! Это заболевание никак не лечится. С возрастом, если кривая пойдет вверх, может выздороветь. Если же кривая пойдет вниз — умрет. Необходимо ежегодно делать рентген мозга. По снимкам мы будем видеть, куда пойдет кривая бо­лезни — вверх или вниз.

— Даунька, рентгеновские снимки тоже делать не будем. Раз болезнь не лечится, зачем их делать? А это вредно ребенку. Растить сына без школы, без сверстни­ков — это заведомо растить неполноценного человека. От Гарика мы его болезнь скроем. Осенью он пойдет в школу. Наблюдать его буду я сама!

— Корочка, подумай, ты берешь на себя непосиль­ную ответственность!

— Дау, это я решила окончательно. Не хочу верить медикам. Я верю в защитные силы организма — это большая сила, порой творящая чудеса. Вот в эту силу я хочу верить!

Гарик в школьные годы не болел инфекционными  {28}  болезнями, только периодически его валила с ног моз­говая рвота. Два раза эпидемия кори была так сильна, что в классе оставалось 3-5 школьников. В их числе всегда был Гарик. В 6-м классе приступы мозговой рвоты уже не наблюдались, а в 7 и 8-м классах сын стал совсем здоров. Без медиков-профессоров. Гарик пере­болел корью уже взрослым в 1974 году без осложнений. Мне необходимо было описать свою первую встречу со светилами медицины — Егоровым и Корнянским, по­тому что судьба в злой час снова сведет меня с ними!





Глава 5


Утром 8 января Гарик ушел на работу, а я помчалась в 50-ю больницу.

Разделась, вошла в лифт, но чьи-то сильные, враж­дебные руки бесцеремонно выволокли меня из лифта, втиснули в шубу, нахлобучили шапку. Я рыдала, вы­рывалась, кричала: «Хочу видеть Дау!». Ничего не по­могало. Их было много, они были сильнее, они втолк­нули меня в машину и велели шоферу отвезти меня до­мой! Почему меня не пустили к Дау? Как смели не пус­тить к Дау?

И я была обречена сидеть у телефона и ждать звон­ка из больницы. Было это невыносимо. Телефон мол­чал, молчал, молчал!

Не выдержала, пошла в институт, дали телефон де­журных физиков в больнице. Позвонила. Телефон от­ветил: «У телефона дежурный физик Зинаида Горо­бец». От неожиданности и удивления трубка упала на рычаг. Что это? Дежурный физик Горобец? С каких пор Женькина любовница стала физиком? Горобец, о которой Дау говорил, что она ходит не ногами, а гру­дью. Этим Женьку и соблазнила. Ведь у бедного Жень­ки все девушки до Зиночки были досковаты!

Телефон зазвонил только в восемь часов вечера.

— С вами говорит профессор Гращенков. Мы долж­ны поставить вас в известность как жену, что сейчас по  {29}  решению консилиума мы приступаем к мозговой опе­рации. Результаты после операции я вам лично сооб­щу. Вы спать не будете?

— О нет, что вы! Я от телефона не отойду до ваше­го звонка! Но вы непременно позвоните?

— Да, конечно, как может быть иначе?

Напряженно, не сводя глаз с телефона, я ждала. Шли часы. Звонка не было. С каждой минутой уходи­ла надежда.

В пять часов утра потеряла сознание. Гарик вызвал «скорую». Очнулась в постели, «скорая» уехала, возле меня был Гарик.

— Гарик, у меня просто слабость, телефон не зво­нил?

— Нет.

— Гарик, поставь мне телефон на подушку.

9 января утром пришла Леля, Женькина жена. Я стала рыдать, говоря:

— Вы пришли мне сказать, что Дау уже нет! Мне вчера умышленно не позвонили о результатах мозго­вой операции!

— Кора, вы что спятили? Какая мозговая операция? Просто пропилили узкую щель в черепе и увидели, что гематомы нет. Кора чистая. Это всех медиков очень об­радовало. Вся операция продолжалась 20 минут. Вам просто забыли позвонить. Это нельзя назвать мозго­вой операцией.

— Боже, как я счастлива! Лелечка, милая, спасибо!

— Можете меня не благодарить. Я на вас очень сер­дита. Зачем вы на Женю так кричали да еще при физи­ках? Женя из больницы вернулся в плохом состоянии, на нервной почве возник понос. Он всю ночь просидел на унитазе, рыдая: «Теперь я творчески погиб! Сам Дау всегда говорил, что творческая смерть хуже физичес­кой!».

— Так что Женя в большей опасности, чем Дау? Вы это хотите сказать?

— Бросьте, Кора, придираться к словам. Мы просто все в отчаянии! Я пришла к вам за деньгами. Комитету физиков при больнице нужны деньги, и немалые.

— У меня есть только тысяча рублей. Это все, что осталось после покупки новой «Волги».  {30} 

— И еще, Кора, мне следует вас отругать. Вы не должны были всовывать своего врача в консилиум, да еще через самого министра Курашова. Что вы по­нимаете во врачах? Вы поставили меня в нелепое по­ложение, ведь в консилиуме я представляла вашего врача.

— Леля, но ведь вы — патологоанатом. Что вам де­лать в консилиуме? Скажите, почему меня не пустили к Дау в больнице?

— А вы ездили?

— Ездила вчера утром, но меня просто взашей вы­толкали вон!

— Кора, я этого не знаю.


Я была так счастлива, что это не была серьезная мозговая операция. В мозг, тем более в мозг Дау, не должна лезть рука человека. Кроме того, в мозговой коре нет гематомы! Но еще и сознания нет, опасность не миновала. Она надо мной висит и в любой момент может обрушиться и меня раздавить!

А в это время в больнице врач Федоров не отходил от Дау в течение уже 96 часов, днем и ночью один на один со смертью, как в бою, без сна. Это был настоя­щий подвиг настоящего врача. Как могла Леля сравни­вать себя с таким блестящим врачом, как С.Н.Федо­ров? Он один стоил всего консилиума. Как часто про­фессора медицины не умеют врачевать! Консилиум за­седал, а врачевал только С.Н.Федоров.


Между тем консилиум уже сообщил дежурным фи­зикам: наступила клиническая смерть! (Это когда, вве­дя мочевину, не дали внутрь воды). На самом деле бы­ла смертельная агония. Прилет Кунца отодвинул аго­нию и спас от настоящей смерти. Моя благодарность Зденеку Кунцу безгранична.

В институте у входа через каждые два часа на боль­шом щите вывешивалась сводка состояния здоровья Ландау. Я все время бегала ее смотреть. Вдруг увидела — на белом плакате появились беспощадные три сло­ва, написанные черной жирной краской: «Наступила клиническая смерть». Все головы повернулись ко мне, все взгляды впились в меня, все это вытолкнуло меня из  {31}  института. В мозгу одна мысль: сейчас Гарик придет обедать, он увидит страшные черные слова.

Подавая Гарику обед, спросила:

— Ты шел мимо доски, что там написано о папе?

— Мама, я не читаю. Все так смотрят на меня, я ста­раюсь поскорее уйти.


В ночь на 10 января разорванные легкие отказались снабжать кислородом организм больного.

Федоров мгновенно произвел трахеотомию, маши­на взяла на себя функцию дыхания.

Это произошло в три часа ночи, а утром в 11 часов пришел в палату к Ландау Н.И.Гращенков на заседа­ние консилиума «акамедиков». Увидев, что Ландау уже подключили дыхательную машину, он начал кричать на С.Н.Федорова:

— Как вы осмелились подключить больному дыха­тельную машину без разрешения консилиума?

— Если бы я этого не сделал ночью, консилиуму уже не пришлось бы заседать сегодня! — ответил Федоров.

Что ж, речью владеют все, а ум дан не многим.





Глава 6


Свою теорию «как надо правильно строить мужчине свою личную жизнь» Дау считал выдающейся теорией. Он всегда сожалел, что его лучшая теория никогда не будет напечатана. Как мне хочется эту теорию жизни «опубликовать». Ведь будучи морально чистым (девственником), он ее тщательно разработал и как результат появился «Брачный пакт о ненападении». Не правда ли, звучит почти анекдотически, но у Дау было очень чистое, пламенное сердце, его теоретические выводы о любви человеческой опирались на классическую литературу.

Когда я пыталась ему доказать, как необходима верность до гроба в браке, он слушал с тихой, доброй улыбкой.  {32} 

— Милая моя Коруша, а ведь  еще  мудрецы древности говорили: нам дозволено судьбой счастье с женщиной любой!


Опять забежала Женькина жена:

— Кора, комитету физиков нужны еще деньги!

Открыла ящик письменного стола, где Дау хранил свои деньги.

Все деньги перекочевали из стола Дау в большую Лелину сумку, которую она даже не смогла закрыть.

Согласно «Брачному пакту о ненападении» все де­нежные доходы нашей семьи делились так: 60 процентов жене на все потребности семьи, включая и мужа, 40 — мужу в личное пользование.

— Коруша, ты должна знать: свои 40 процентов я буду тратить на филантропию, помощь ближнему и, ес­тественно, на тех девушек, с которыми буду встречать­ся. Любовь чиста и бескорыстна. Покупать любовь — смертельный грех, так что на девушек пойдет самая ма­лость: цветы, шоколад, театр. Конечно, Корочка, сей­час я так влюблен в тебя, даже не могу смотреть ни на одну женщину. В сравнении с тобой проигрывают все! Но в конце концов любовницы у меня обязательно бу­дут!

Его филантропия в основном заключалась в том, что он материально содержал семьи пяти физиков, умерших в тюрьме в эпоху сталинизма.

— Знаешь, Корочка, я очень люблю дарить хоро­шим людям деньги. Они очень радуются, когда вдруг просто из симпатии получают приличную сумму денег.

Сам тратить деньги не умел: это очень большая ка­нитель. Куда как проще их раздаривать!


Был такой случай. Сразу после войны он получил Сталинскую премию. Взяв в сумку 20 тысяч, я решила обновить мебель. Поехала в центр осуществлять свою затею. Жулики, разрезав мою сумку, вытащили все деньги. Вернувшись домой, я разрыдалась. Даунька слетел ко мне вниз.

— Корочка, что случилось?

— У меня из сумки в троллейбусе вытащили 20 ты­сяч рублей.  {33} 

— Ты из-за такого пустяка плачешь! Как тебе не стыдно! Ты лучше подумай о том несчастном воришке, который лез к тебе в сумку, рассчитывая на сотни две, и вдруг ему неожиданно такая сумма! Может быть, у этого человека сегодня самый счастливый день! Поду­май лучше о той большой радости, которую ты доста­вила этому человеку. Нам ведь совсем не нужна новая роскошная мебель, вполне обойдемся.


На сберегательной книжке он свои деньги не дер­жал. Они хранились в среднем ящике письменного сто­ла: а вдруг кто-нибудь попросит?

— Но ты теряешь проценты! — восклицал Женька.

— Женька, ты забываешь: в стране строящегося со­циализма ренты нам не нужны.

Дау называл средний ящик своего стола «Фондом помощи подкаблучным мужчинам».

Однажды он влетел в кухню каким-то замыслова­тым танцем, в восторге прошелся по ней и сказал:

— Угадай, кто у меня сейчас был?

— Ну, конечно, Женька.

— Вот и нет! Был один из благороднейших академи­ков, сам Лев Андреевич Арцимович! Меня привело в восторг, что этот закабаленный подкаблучник вылез из-под каблука жены и едет на курорт с любовницей. Я из своего фонда одолжил ему две тысячи: он так про­сил.


Когда летом я купила новую «Волгу», то истратила все свои сбережения. Старую «Победу» умудрилась продать за расписку. Этот позорный для меня факт от Дау я скрыла.

— Даунька, деньги за проданную «Победу» я разда­рила своим родственникам. Ты ведь не против?

— Ну, что ты, Коруша. Буду очень рад, если ты най­дешь вкус в филантропии.

— Даунька, меня немного пугает тот факт, что у нас нет никаких сбережений.

— Коруша, неужели ты захотела копить деньги?

— Конечно, не так, как копит деньги твой Женька! Но какую-то сумму надо иметь на книжке.

— Ты боишься, что я подохну? Так ты получишь  {34}  приличную пенсию, потом мне обязательно присудят Ленинскую премию посмертно. Многим ученым я стою поперек горла, многие лжеученые просто жаждут выпускать липовые работы, но очень боятся меня. За посмертное вручение мне Ленинской премии проголо­суют все сто процентов. И у тебя будет сразу крупная сумма денег. Так что, Корочка, копить деньги нам нет никакого смысла. Я был бы очень счастлив, если бы ты вместо каких-то люстр, хрусталя, дорогих сервизов и других совершенно бесполезных вещей научилась да­рить деньги хорошим людям. Вот, представь, живет очень симпатичный человек. Он мечтает купить мото­цикл, скопить деньги ему трудно: семья, дети и т. д. И вдруг в один прекрасный день он получает сумму стои­мости самого лучшего мотоцикла от какого-нибудь Гарун-Аль-Рашида!

Говорил это Дау не без оснований. Он умел красиво дарить деньги, а это совсем не так просто.





Глава 7


Наступило 12 января. С большим усилием встаю го­товить завтрак Гарику. Холодильник оказался пуст, все продукты кончились.

— Гарик, сегодня на завтрак только чай, варенье, сухари. На обед то же самое. В школу не ходи, пока я не раздобуду денег.

Позже зашла Валя Щорс, жена Халатникова:

— Кора, почему вы не приходите в больницу?

— Валя, я была, но меня не допустили к Дау, веро­ятно, жалеючи, но очень грубо. Просто выбросили вон из больницы.

— Кора, я не понимаю вас. Да знаете ли вы, что там с этой Зинаидой Горобец, штатной любовницей Лив­шица, все время находится одна из девиц Дау, какая-то Ирина Рыбникова. Ее Лившиц всем врачам представ­ляет как жену Ландау, говорит, что с Корой он не успел развестись. Вы вообще страшно распустили своего  {35}  Дау! На вашем месте я бы немедленно вышвырнула вон эту девицу. (Так вот почему физики меня не пустили к Дау!) Кора, вы должны взять себя в руки, вставайте, одевайтесь и сейчас же со мной поедете в больницу. Там надо навести порядок! Эту Горобец тоже надо вы­швырнуть вон из больницы. Попробовал бы кто-ни­будь привести девицу к моему Исааку!

— Милая Валя, Дау — не Исаак. Если там Женька с девицами, то мне места нет. Когда Даунька придет в сознание, он сам меня позовет. Тогда порядок восста­новится сам собою. Мне никому не нужно доказывать, что я жена Ландау. Валечка, скажите, ведь вы врач, есть ли надежда, будет ли он жить?

— Кора, в своем ли вы уме? Так вы не поедете выго­нять эту девицу?

— Нет, Валя, я не имею права ее выгнать. Только скажите, есть ли надежда на жизнь? Будет Дау жить?

— Надежды нет никакой. Но, Кора, очень нужны деньги. Лившицы очень нецелесообразно тратят ваши деньги, они устраивают несколько раз в сутки банкеты для консилиума и физиков. Все едят зернистую икру ложками. Но ведь там еще очень многие дежурят: шо­феры, медсестры и разные добровольные дежурные. Все голодны. У больницы нет на это средств. Я реши­ла, что необходимо организовать бутерброды для всех. Денег на это надо немало.

— Валя, я все отдала Леле. У меня нет больше денег.

— Как нет? Тогда возьмите с книжки.

— Да нет, у меня даже сберкнижки нет. Вот 25-го по­лучу за звание и 17-го будет зарплата.

— Кора, в больнице нужны деньги, чтобы кормить людей сегодня, а не завтра.

Валя ушла, окинув меня презрительным взглядом, не поверив, что у меня нет денег. А ведь, когда она во­шла, я надеялась у нее одолжить денег на обед моему Гарику. Вот какие уроки иногда преподносит жизнь! Надо расплачиваться за те необдуманные поступки, на которые я так легко шла. Все хотела подавить в себе не­обузданную ревность.


Года два назад у Дау была возлюбленная, некая Ге­ра. Она дружила с Мариной, женой Алиханова. Дау с  {36}  Герой очень часто заходили к Алихановым (меня по­ставили в известность друзья).

Как-то мне позвонила Марина:

— Кора, моей знакомой надо срочно продать доро­гие бриллиантовые серьги. Вы не хотели бы их приоб­рести? Им цена 60 тысяч.

— Спасибо, Марина. Я как раз ищу такие серьги.

Записав координаты, я обещала съездить посмот­реть. Серьги меня не интересовали, но я горела желани­ем чем угодно насолить этой Гере. Мой замысел удал­ся. С очередного свидания Дау вернулся слишком ра­но, зашел ко мне. О, как я ликовала, глядя на не свой­ственное ему мрачное выражение лица.

— Коруша, какие это бриллианты ты купила?

— Я?

— Да, ты. Причем очень дорогие.

— Так это по звонку Марины. Понимаешь, Дау, я никогда не видела черных бриллиантов (это я уже вра­ла), просто хотела съездить посмотреть, а потом реши­ла не беспокоить зря людей. Но почему тебя коснулась пустая телефонная болтовня?

— Всякая ложь мне отвратительна. Гера устроила мне омерзительную сцену.

— Гера? А причем здесь Гера?

— Она дружит с Мариной. Вот теперь попробуй до­казать, что ты не верблюд.


Сейчас я себе была отвратительна. Все это было так мелко. Я была недостойна великодушия моего Дауньки. Вскоре после Вали забежал Шальников:

— Кора, я пришел по поручению комитета физиков при больнице. Возле Дау дежурят восемь медсестер. Им ежемесячно надо доплачивать по 50 рублей. Коми­тету нужны деньги.

— Шурочка, все свои деньги и все деньги из ящика Дау я отдала Лившицам на больницу. У меня просто уже нет денег. Мое состояние ухудшается. Я с трудом встаю. Пожалуйста, оформите через институт на себя доверенность в получении денег за звание. Эти 500 руб­лей ежемесячно передавайте в больницу доплачивать медсестрам, тем более вы там же ежемесячно получаете свои деньги за звание.  {37} 

Шальников оформил доверенность. Зарплата медсе­страм при Дау была обеспечена, но надо что-то прода­вать. Продавать есть что, но нет сил встать!


14 января 1962 года позвонили из больницы: «При­езжайте с семьей прощаться. Эту ночь ваш муж не пере­живет». Ландау умирает. Я уже не кричала, не рыдала. Только помню полное опустошение и отупение. Все мысли голову покинули, все опустошилось.

Вбегает Леля:

— Кора, комитету физиков опять нужны деньги!

Я собрала все свои силы и тихо, не своим голосом ответила так:

— Леля, мне только что сообщили: Дау умирает. Де­нег у меня больше нет. Есть только Гарик.

Леля выскочила, побежала в институт, всех оповес­тила:

— Кора сказала: денег комитету физиков она боль­ше не даст, потому что Дау все равно умрет, а у нее есть Гарик.

Вот какие бывают интеллигентные люди. А я ведь была в дружбе с ней! Вот так, друзья по черный день!


Я слышала, как вошел Гарик, что-то спросил, а на меня навалилась всепоглощающая, невыносимая тя­жесть моего существования. Я не могла открыть глаза и пошевельнуться, сказать моему мальчику, что я жива. Не хватало сил. Гарик вызвал «скорую». Меня начали колоть, потом врач сказал, что меня надо немедленно забрать в больницу: давление 60 на 40, и сердце сдает.

В моем опустошенном мозгу возникла мысль: «Это они мне в больнице хотят сообщить об уже состояв­шейся смерти Дау». «Больница» — это слово наводило ужас:

— Нет, нет. В больницу ни за что! Я не хочу в боль­ницу, у меня нет сил! Умоляю насильно не везите в больницу!

Я беспомощно цеплялась сама не знаю за что. Хоте­лось верить в надежду на жизнь Дау.

Кто-то подошел и сказал: «Пожалейте сына. Ему бу­дет очень тяжело ухаживать за вами. Вас необходимо госпитализировать».  {38} 

Приехала моя племянница Майя. Она сказала:

— Кора, ведь Гарик все ночи напролет проводит у твоей двери.

Бедный мой мальчик. Я этого не знала. Согласилась ехать в больницу.

— Майя, а ты останешься с Гариком?

— Да, останусь.

— Ты только сразу что-нибудь продай. Все деньги из дома у меня забрали Лившицы. Корми Гарика.

— Хорошо. Я все сделаю.

В больнице Академии наук меня уже три дня ждала отдельная комфортабельная палата. Но в ней нет теле­фона, и я не знаю, что там в больнице № 50. Наступила ночь. В сердце вполз щемящий страх. Все еще звенят сло­ва: «Надежды больше нет. Ландау умирает». Что-то ме­шает лежать. Это оказались радионаушники. Я положи­ла их на тумбочку. Вдруг в тишине ночи раздались тихие траурные мелодии. Они неслись с тумбочки из невклю­ченных наушников. Я тщательно завернула их в толстое мохнатое полотенце, запрятала в тумбочку. Но траурные мелодии нарастали. Звуки шли из розетки радиосети. К этой душераздирающей музыке еще добавился странный шелест бумаги. Открываю глаза: на меня сыпятся газеты, в которых некрологи, некрологи, некрологи! Газеты из­дают удушливый запах свежей краски. Я начинаю зады­хаться, с трудом надеваю халат, цепляясь за стены, от­крываю дверь в коридор. Там приглушенный свет, запах краски и музыка исчезли. Навстречу идет медсестра.

— Почему вы не спите?

— Сестричка, милая, где-нибудь на этаже есть го­родской телефон?

— Сейчас глухая ночь. Куда вы будете звонить?

— В больницу № 50. Там дежурный физик снимет трубку.

Медсестра привела меня к телефону. Набрав номер, я спросила о состоянии Ландау. Ответили сейчас же: «Улучшений нет». Видно, им там не до сна.

— А Федоров у него?

— Да! Федоров не отходит от Ландау. Если бы не он, мы давно уже потеряли бы Дау. Кора, я узнал вас. С вами говорит Семен. Как вы себя чувствуете? Гово­рят, что вы в больнице?  {39} 

— Да, Семен, я звоню из больницы. Спасибо! До свидания!

Это был тот самый Семен, которого Даунька спе­шил спасать! Он сказал, что Федоров не отходит. Это сообщение Семена вселяло какие-то крохи надежды.

— Сестричка, я посижу здесь у окна.

— Нет. Пойдемте, я вас уложу.

— Ведь я все равно не засну.

— Давайте я вам сделаю укол, заснете от укола.

— Но там в палате какой-то запах. Там надо все проветрить.

— Хорошо, я проветрю и через десять минут приду за вами.

Когда сестра опять водворила меня в палату, снова на меня стали сыпаться газеты с некрологами и удуш­ливой краской. Тайком я выбралась из палаты и устро­илась в темном углу коридора. С рассветом вошла в па­лату. Все галлюцинации исчезли.

В десять часов утра пришел главный врач Хотько. Я впилась глазами в его лицо. Оно было спокойно. Доб­рые глаза. Нет, этот человек не принес мне страшной вести. Он сказал:

— Я только что получил сообщение из больницы № 50. Состояние академика Ландау выравнивается. Температура упала. Этой ночью из Америки приле­тел самолет, он привез специально для Ландау но­вые страшной силы антибиотики. Физики сразу их доставили в больницу, и смерть отступила. Эти ан­тибиотики потушили пожар в легких. Вечером я еще раз зайду к вам, как только получу сведения о вашем муже. Но мне доложили, что вы ночь провели вне палаты. Вам нужно успокоиться и набраться сил. Ведь вам придется ставить мужа на ноги.

Эти слова в буквальном смысле слова оказались пророческими! Этот бог ужасно плохо создал тело че­ловека. Оно слишком ранимо, слишком беззащитно. А куда же подевались те дьяволы, которые за роспись че­ловеческой кровью скупали души? Где разыскать тако­го дьявола? За жизнь Ландау не только я, все его учени­ки-физики продали бы свои души!

На все религии, на всех богов я затаила зло. Почему с таким пакостным человеком, как Женька Лившиц,  {40}  все так благополучно? Почему бог открыл ему зеленую улицу в жизни? Сегодня он дал слово Дау отвезти его не в Дубну, а лишь на Московский вокзал. Завтра без зазрения совести взял свое слово назад — из-за отсутст­вия совести как таковой.

Терзаясь такими мыслями, я лежала в палате. Вошла медсестра:

— Вас сейчас будет осматривать профессор-психиатр.

— Меня? Психиатр? А зачем? Мне психиатр не ну­жен.

— Это вам так кажется, а в наше нервное отделение очень часто к больным приглашают психиатров из психиатрических лечебниц.

— А бывают случаи перевода из вашего отделения в психиатрические?

— Конечно, бывают.

Вошел психиатр и с ним врач Зарочинцева. Интуи­ция подсказала мне скрыть ночные галлюцинации.

— Как спали?

— Я не спала.

— У вас было ощущение страха? Вы боялись войти в палату?

— Нет, вы ошибаетесь. Я звонила в больницу № 50.

— Всю ночь?

— Консилиум профессоров мне сообщил, что мой муж этой ночью умрет.

— Но ведь сегодня вам уже сообщили, что состоя­ние вашего мужа выравнивается?

— Да, я узнала об этом в 10 часов утра, но в созна­ние он еще не пришел.

— У вас очень напряжены нервы. А галлюцинации у вас бывают?

— Да, были, — умышленно сделав паузу, добавила, — в детстве, когда я болела сыпным тифом, а сейчас не бывают.

Алчные огни в глазах психиатра погасли. После визита врачей сразу пришла Майя.

— Корочка, мне сказали, что тебя осматривал про­фессор-психиатр. Зачем тебе психиатр?

— Маечка, просто в этом отделении это очень при­нято. Профессор был явно разочарован результатом своего визита.  {41} 

Потом Майя взволнованно сказала: «Вчера поздно ночью, когда ты уже была в больнице, а Гарик спал, позвонила жена Лившица. Она сказала, что Евгений Михайлович брал для Дау в библиотеке книги, ему их нужно срочно вернуть. Они пришли вместе и взяли не только книги. Они еще забрали все подарки, получен­ные им в день своего пятидесятилетия. Что теперь де­лать?».

— Ничего. Если Дау будет жить, Женька прибежит и все вернет. А Дау будет жить! Не верить этому я не могу. Состояние уже выравнивается.

— Кора, ты сама достань деньги, с комиссионными такая волокита, и потом я не знаю, что именно прода­вать.

— Маечка, предложи своим соседям что-нибудь из хрусталя, за ним все охотятся. У меня много уникаль­ного хрусталя.

— Хорошо. А что тебе принести?

— Маечка, мне ничего не нужно. У меня на нервной почве спазмы пищевода. Я могу пить только горячий чай и суп, а этим я здесь обеспечена.

Как-то врач, выслушивая мое сердце, сказал:

— Вы знаете, что у вас в груди опухоль?

— Да, знаю. Мне на 9 января была назначена опера­ция в онкологическом институте, но после 7 января я совсем об этом забыла.

— Сейчас вас оперировать нельзя, подлечим сердце, тогда сделаем операцию.


18 января Маечка мне сообщила, что Институт физ­проблем не будет выплачивать заработную плату ака­демику Ландау, а я так ждала 17-го числа, чтобы обес­печить сыну нормальное питание. У него, по моей ви­не, большая нагрузка: надо учиться и работать!

— Майя, почему Гарику не выдали денег отца в ин­ституте?

— Ему заявили, что согласно новому закону от 2 ян­варя 1962 года травмы, полученные в выходные дни, не оплачиваются. Этот закон направлен на борьбу с пьян­ством и хулиганством. Гарик получил свои 20 рублей, я продаю твой хрусталь знакомым. На питание Гарику пока хватает.  {42} 

— Нет, Майя, надо одолжить денег, но у кого? Все друзья должны Дау. Подумают, что я требую долги. Это неудобно. Вот только один академик Кикоин — верный муж, он не одалживался у Дау. Ты найди дома в телефонной книжке его телефон, попроси его зайти ко мне в больницу. Он бывал у нас в доме и любит Дау.

Вечером того же дня академик Кикоин вошел ко мне в палату, а я спасовала. Оказалось, что просить денег у чужих трудно. Или меня парализовала его сухость? Ни­какого участия, никакого расположения к себе я не по­чувствовала. Попросить у него денег я не смогла. Не помню, как я объяснила свою просьбу навестить меня, на душе было мутно.

Через несколько лет я встретилась с этим важным академиком и рассказала ему, что просила зайти в больницу, чтобы одолжить денег для сына, на обед!

— О, как же я сам не догадался предложить вам по­мощь, узнать, есть ли у вам в чем-нибудь нужда?


Наступил февраль. Там, в далекой 50-й больнице, состояние Дауньки как-то стабилизировалось! Сказа­ли: будет жить. Но сознание упорно не возвращалось. Это очень пугало. Меня перевели на шестой этаж в хи­рургическое отделение. Была назначена операция по удалению упухоли в левой груди. Перед операцией пришла Маечка. Спросила:

— Ты операции не боишься?

— Все мои страхи связаны только с тем, почему у Дау так долго не возвращается сознание.

— Кора, а ведь я в итоге распродам весь твой хрус­таль. Скажи, неужели Кикоин отказался одолжить тебе денег?

— Маечка, он был так благополучен, так поглощен собственным достоинством. Человеческой доброты, на которую был так щедр Дау, у Кикоина вовсе нет! Про­давай весь хрусталь. Даунька считал его бесполезным, а эти предметы теперь приносят пользу.

— А кроме Кикоина к тебе никто не приходил?

— Нет, никто. Ведь все друзья поглощены здоровьем Дауньки. Это так естественно! Если бы я смогла, я бы то­же помчалась сейчас в больницу № 50. Туда приезжают корреспонденты всех стран и фоторепортеры тоже.  {43} 

— Но у тебя было много приятельниц! Все они же­ны физиков.

— Майя, ведь все друзья по черный день, это очень горько, такова жизнь.

Как-то у нас в гостях была Лидия Чуковская. Спе­циально в ее честь я приготовила свой знаменитый вишневый пирог. Уходя, она сказала: «Ты знаешь, Дау, я твою Кору не могу принять всерьез! Она просто елоч­ная игрушка».

— Кора, эта дочь Чуковского просто крокодил, я с ней встречалась.

— Майя, я не восприняла ее мнение как компли­мент.

Личность Дау была настолько яркой и интересной, что все не принималось в расчет, все как-то перестава­ло существовать в сравнении с ним, с этим «ДАУ». По­сле ухода Чуковской я все-таки тогда сказала ему: «Разве она не знает, что елочные игрушки не могут печь такие пироги?». Дау рассмеялся: «Корочка, она так сказала из-за твоей красоты!» — «Нет, Дау, меня она восприняла как предмет. В этом есть большой смысл. У меня, вероятно, очень легкомысленный вид».





Глава 8


В больнице я всегда напряженно ждала визита глав­врача, который ежедневно информировал меня о состоянии Дау, надеясь, что он войдет и скажет: «Ваш муж пришел в сознание!». Ведь в литературе, в театре, в кино, где очень талантливые люди стремятся воспро­извести жизнь такой, как она есть, все тяжелобольные наконец открывают глаза, приходят в сознание, трево­ги исчезают, возвращается счастье. Мне пришлось убе­диться: в жизни все сложней, жизнь бывает жестока! Доброта, терпимость, человечность, где вы?

Наступил день операции. Лежа на операционном столе, чувствую: главный хирург больницы АН СССР  {44}  вводит местный наркоз совсем не в то место груди, где находится моя опухоль. Пытаюсь помочь:

— Доктор, там, где опухоль, есть большой след от пункции онкологов.

Хирург Романенко заорал:

— Не мешать, не разговаривать, не вам меня учить, работаю по карточке, все знаю!

Ночью бинт сполз, и я легко обнаружила свою не­тронутую опухоль. Утром зашел Романенко:

— Как себя чувствуете после операции?

— Доктор, моя опухоль осталась при мне.

— Не может этого быть!

— Посмотрите, вот опухоль, на ней яркий след пункции онкологов.

— Да, и очень большая опухоль! А что же я вам вче­ра вырезал?

— Вам, доктор, лучше знать.

— Вы не возражаете, если я сейчас же возьму вас в операционную? Через полчасика за вами приедет ко­ляска.

За эти полчаса все хирургическое отделение высы­пало в коридор. Все знали: вчера удалили опухоль, а се­годня снова везут в операционную, следовательно, де­ла плохи! После операции пришла Майя, очень испу­ганная:

— Кора, я уже все знаю! Тебе делали повторную операцию и полностью удалили грудь!

— Откуда ты это взяла?

— Уже весь институт об этом говорит. Неужели это сплетня?

— Да нет. Вчера хирург ошибся. Сам не знает, что вырезал. А сегодня он сказал, что это настоящая опу­холь, и послал на анализ.

— Тебе сказали, когда будет известен результат ана­лиза?

— Сказали, но я не помню.

— Не боишься положительного анализа?

— Нет, всю жизнь хочу умереть раньше Дау. Майя, ты была у Дау? Как он?

— Все так же. Сказали: будет жить. Но в сознание не приходит.

— Майя, а что говорит Федоров?  {45} 

— А он не разговаривает. Ему говорить некогда. Он боролся со смертью. Он 14 суток не отходил от Дау, ел, спал на ходу, на 15-е сутки заявил консилиуму: «Теперь Ландау не умрет». После такого подвига наконец вы­шел из больницы, чтобы отоспаться за все две недели.

— Майя, но сейчас-то он бывает у Дау?

— Бывает — не то слово. Он отходит от Дау только спать домой.

— Теперь расскажи, как там Гарик?

— Гарик тоже неразговорчив. Оставляю ему про­дукты на утро и вечер, а днем прихожу готовить ему обед. Тебе что принести? Ты так исхудала и плохо вы­глядишь.

— Мне ничего не нужно. Сон я совсем потеряла. Ес­ли начинаю засыпать со снотворным, в мозг начинает звонить телефон. Когда мне Гращенков сообщил про мозговую операцию, я очень напряженно всю ночь ждала телефонного звонка, утром потеряла сознание. Так вот теперь только сомкну глаза, начинает звонить отсутствующий телефон. Маечка, как только снимут швы, обещали выписать из больницы.

Через несколько дней в палату вошла очень красивая врач-хирург Елизавета Казимировна. Она вся сияла:

— Я к вам с очень радостной вестью! Рывком вскочила с постели:

— Муж пришел в сознание?

— Нет, нет! Ваша опухоль оказалась доброкачест­венной!

Без сил опустилась на подушку.

— Как? Вы не рады?

— Спасибо. Просто я совсем забыла про свою опу­холь.





Глава 9


Так медленно тянется время в больнице, как угнетают больничные стены, как хочется увидеть Дау, уже не умирающего! Это уже так много!  {46} 

Когда отсутствующий телефон изводит меня свои­ми пронзительными звонками, я ночью тайком про­бираюсь в тот отдаленный конец больничного кори­дора, где есть окно, из которого видны верхушки де­ревьев парка нашего института. Так приятно на них смотреть, там наш дом, где спит мой Гарик. Надеюсь, он спит спокойно. Он тоже уже знает, что наш папка будет жить!

У этого окна было радостно встречать новый день, любоваться синевой рассвета, нестись к ярким, счаст­ливым дням прошлого! Когда счастье пропитывало, как аромат!

Время мчится в вечность, во вселенной все мчится, все находится в непрерывном движении. Только бы нежность и любовь оставались постоянными всегда! В этом лучшем из миров так много человеческого го­ря! Непонятно, за что чтут богов? Ведь животный мир бог сотворил ужасно, особенно человека. Устро­ил омерзительно его пищеварение, не по своему подо­бию. Сам-то изволит жрать «амброзию» и пить «не­ктар». Эта пища богов или полностью усваивается, или вырабатывает ароматный навоз. Об этом в еван­гелиях не сообщается. Вот растительный мир у него получился куда удачнее. Жить в неведении, не знать трагедий человечества, как деревья, трава, цветы. Прекрасен кусочек японской поэзии:


Луна посеребрила все вокруг.

О, как бы мне хотелось родиться вновь сосною на горе!


В нашем мире не все совершенно, так часто прекрас­ное и истина идут не в ногу.

Дау по своей человечности и по своей работе на на­уку мог олицетворять истину!

Моя любовь к нему была прекрасна. Это она, моя любовь, подняла меня в небывалую высь, поставила рядом с гением, заставила шагать по кривым дорогам жизни. Шагать с ним в ногу было немыслимо. И я ста­ла петлять.


 {47} 




Глава 10


Был такой чудесный бал. Наш курс праздновал окончание университета. Вдруг жгучий присталь­ный взгляд остановил меня. Передо мной как вкопан­ный стоял высокий, гибкий, стройный юноша с непо­корной, вьющейся шевелюрой и с ослепительно блестя­щими, огненными глазами. Нас кто-то познакомил. Он не отходил от меня весь вечер. Я танцевала только с ним. Он представился: «Дау».

— Дау, вы любите танцевать?

— Нет, я не музыкален, танцевать научился с боль­шим трудом. Уж очень заманчива была цель! Я вообра­зил, что если буду уметь танцевать, то на любом танце­вальном вечере смогу выбрать самую красивую девуш­ку и на глазах у всех буду ее обнимать. Поняв ложность этих объятий, бросил танцевать. С вами танцую — бо­юсь уведут. Когда я вас увидел — принял за фею!

Жила я в центре. Старый харьковский университет тоже находился в центре. В те годы центр Харькова был невелик. Шли пешком.

— Теперь вы химик?

— Нет, еще не совсем.

— Но ведь это был ваш выпускной вечер?

— Да, мы закончили учебный цикл университета, а теперь целый год отведен на диплом. Многие уезжают делать диплом на производстве, вот и решили отпразд­новать наш выпуск сегодня.

— А вы не уезжаете?

— Нет, я в военно-химическом институте буду де­лать свой диплом. Дау, у вас странное имя.

— Это не имя. Это моя кличка. Мое имя Лев, но по­смотрите на меня. Какой из меня Лев? Я, скорее, заяц! Мои друзья из фамилии Ландау взяли только оконча­ние «дау». Эта кличка лучше моего имени.

— Так вы Ландау?

— Да. А что?

— Я много слышала о вас.

— О, только всему не верьте. Все так все преувели­чивают!

— Я не думала, что вы так молоды.  {48} 

— Я молод?

— Конечно.

— Ну, от вас мне это приятно слышать, а в молодых ученых мне уже надоело ходить!

— Вас все студенты очень любят.

— Ну, далеко не все.

— Вот мы уже и пришли. Я живу в этом доме.

— Я бывал в этом доме, живу рядом, в Юмовском тупике, в физтехе. Живу в Харькове уже два года, пре­подаю в университете и в мехмате. Я очень люблю сту­денческую молодежь, не пропускаю ни одного студен­ческого вечера. Почему я вас сегодня встретил впер­вые? Вы нигде не бываете? Вас невозможно не заме­тить, Кора, вы очень красивы!

— Ну, а теперь преувеличиваете вы!

— Женщины ничего не могут понимать в женской красоте. Ценить красоту женщины могут только муж­чины и то далеко не все. Настоящая красота женщин — это очень редкий и очень ценный дар природы, поисти­не дар божий! Это больше, чем талант!

— Вы так цените красоту женщины?

— Да, и этим горжусь! А что может быть прекраснее красивой женщины? Самое интересное в жизни это, ко­нечно, наука, а самое прекрасное это красота женщи­ны. Кора, вы очень, очень красивы!

— Может быть, для первого знакомства хватит о женской красоте? Уже довольно поздно, а мне завтра рано вставать.

— Почему после выпускного бала надо рано вста­вать красивой девушке?

— Диплом я начинаю делать через два месяца, на эти два месяца поступила работать сменным химиком в шоколадный цех и завтра в восемь утра я уже должна быть в цеху. Мне очень хочется поскорее попасть к шо­коладу!

— А могу я завтра вас увидеть? Вы завтра вечером свободны?

— Да, вечером свободна.

— В котором часу можно зайти и скажите номер ва­шей квартиры?

— Квартира № 16. Вероятно, часов в семь буду уже дома.  {49} 

Мой отец умер от тифа в 1918 году. Мне еще не бы­ло и восьми лет! Убедившись в папиной смерти, мама потеряла сознание, у нее горлом пошла кровь. Она год пролежала без движения. У Веры начался процесс в легких, а Наде было четыре года. Соседки сказали мне: Кора, собери вещи отца, поедем с нами в деревню, за хлебом.

В те годы ездили без билетов на буферах и на кры­шах вагонов, чаще товарных. Вот так пришлось стать «кормильцем», оказавшись здоровей и жизнедеятель­ней всех в семье.

Однажды зимой, в рождественские морозы, заснула на открытой платформе. Чужие добрые люди откопали из-под снега и отогрели. А когда мое детство пересек двадцать первый голодный год, мама мне доверила де­лить крохи еды, попадавшие в семью. Стараясь накор­мить всех, про свою порцию нередко забывала! И в один прекрасный день вдруг я совсем ослепла. Тогда на одиннадцатом году жизни узнала, что человек мо­жет заболеть куриной слепотой, если нет еды!

Как-то возвращаясь домой с драгоценным узелком продуктов, продукты накрепко привязала к себе, сама примостилась на узкой ступеньке, с наружной стороны вагона. Была совсем еще ранняя весна, перед рассветом холод был нестерпим, руки окоченели, перчаток не бы­ло. Я их уже не чувствую, если руки сами разомкнутся, я свалюсь под колеса — продукты погибнут, а их так ждут дома! Еще только один пролет от Минвод, и я бу­ду дома!

Вдруг все стало розовым, еще солнце не взошло, но прорвались его вестники, алые лучи, весь кавказский хребет и Эльбрус со стороны востока лучи встававше­го солнца окрасили в сверкающий розовый цвет, а те­ни на снежных вершинах гор стали голубые. Над пла­менеющими снегами гор в алом прозрачном небе вы­зывающим алмазом поразительной красоты гордо сверкала Венера. Она своим фантастическим сиянием пронизывала весь небосвод, снопы ее сияющих лучей сверкали неправдоподобно. Мне было мало лет, но это запомнилось навсегда! Наблюдая это волшебное сия­ние утренней звезды, я поняла, что жизнь еще может быть прекрасной, что есть еще нечто великое, сверкающее,  {50}  вызывающее такой восторг! Затаив дыхание, лю­бовалась красотой Венеры, забыв о холоде, и руки не разжались.

Потом мне часто снилась эта сверкающая звезда! Дети часто летают во сне, много лет я летала на встре­чи со своей утренней звездой!

Стала студенткой Киевского политехнического ин­ститута, счастье казалось беспредельным. Первый мой студенческий год в Киеве был самым счастливым го­дом всей моей жизни! А сам красавец Киев был моей сверкающей утренней звездой.

Земли под ногами не ощущала целый год, ведь я ста­ла студенткой!

Счастливая засыпала, еще счастливей просыпалась, а учеба давалась легко. Потом, на втором курсе, нава­лилась беда, беда большая, нежданная и страшная. Мое детство было не похоже на детство Сент-Экса! Оно было труднее. Вероятно, лишения в детстве помог­ли мне пережить мою киевскую трагедию, не рисуюсь: я была близка к самоубийству!

Один великовозрастный студент нашего института, ходивший всегда «при нагане», решил на мне жениться. Его травлю, его преследования больше года вынести было невозможно! И я удрала в Харьков, поступив в университет. Через год от киевлян узнала: мой поклон­ник с наганом в пьяном виде застрелился.

На последнем курсе университета ко мне в Харьков приехал Петя — друг юности, многолетняя пламенная переписка, мы поженились. Через полгода я с трудом стала его выносить.

Внешне красив как молодой бог, но суждения, взгляды, характер! Полная аналогия с моим киевским поклонником, который ходил «при нагане».

С Петей расстались без трагедий, его поразительная мужская красота слишком ценилась женщинами, ну а меня уже подташнивало, когда он сам себе улыбался в зеркало.


Шоколадный цех меня поглотил, я от всего была в восторге, все в белоснежных халатах. На этой старин­ной кондитерской фабрике (Жоржа Бормана) все обо­рудование было французским, масса машин, все сверкает  {51}  изумительной чистотой, аромат в цеху сказочно вкусный и благородный, это запах какао-бобов.

После смены задержалась в комитете комсомола, домой пошла пешком, впечатлений было много, не хо­телось лезть в человеческое месиво трамвая. Сегодня знакомилась с производством, а завтра уже надо рабо­тать на этом производстве. Хотелось по дороге, не спе­ша, систематизировать весь технологический процесс этого цеха. Домой попала около семи вечера и тут только вспомнила о Ландау. Вдруг он не опоздает? Моя младшая сестра была дома.

— Надечка, вчера меня провожал домой этот Лан­дау.

— Как, эта знаменитость?

— Да. Он сегодня хотел зайти, я пошла в ванну. Ес­ли он явится, ты его, пожалуйста, займи.

Звонок в дверь раздался ровно в семь часов. Дверь открыла Надя. Мы с ней внешне очень похожи. Спустя год Дау рассказал мне:

«Когда мне ваша Надя открыла дверь, я опешил, хо­тел просто убежать, стал пятиться к лифту. Но она так приветливо улыбалась, приглашая войти, что я решил войти, но сразу смыться, а сам думаю: все говорят, что я псих. Псих и есть. Как она могла мне вчера так по­нравиться? Опять влип! Где были мои глаза вчера? И вдруг слышу: «Садитесь! Кора сейчас придет». Я был счастлив познакомиться с Надей — студенткой, тоже химиком, но уже с большой тревогой ожидал твоего появления. Ты появилась просто ослепительной. У ме­ня перехватило дыхание. Надечка благоразумно скры­лась.

— Кора, как вам удалось за такой короткий срок так еще похорошеть?

— Дау, не преувеличивайте! Просто я только из ван­ны, а потом я в восторге от шоколадного цеха, от тех людей, с которыми буду работать. Ведь я вернулась всего 20 минут назад. Так было интересно, даже не за­метила, что весь день провела на фабрике!


Вначале я не придавала значения встречам с Дау, как и его восторженным комплиментам. Он был мне непонятен, ни на кого ни в чем не похож. Все в нем было  {52}  ново. Поражало его душевное изящество. Я стала ощущать какую-то, только ему свойственную, трепет­ную индивидуальность. Такого, как Дау, я встретила впервые. Он ошеломлял непосредственной ясностью ребенка и зрелостью своего мышления, стремящегося разгадать тайны природы путем сложнейших матема­тических доводов, свойственных только ему одному, настоящему первооткрывателю в науке. Последнее я поняла много лет спустя.

Мое восприятие жизни стало меняться. Прозрачная голубизна неба поражала, алые закаты слишком восхи­щали, как будто окружающий меня мир заполнился чем-то необычным, значительным. Я была молода, беспечна, все давалось легко.

Вторая смена на фабрике заканчивалась в 12 часов ночи. Дау всегда встречал меня у фабричной проход­ной с розами или гвоздиками. Возвращения со второй смены почти через весь Харьков пешком превратились для меня в праздничные счастливые прогулки. Он был прост. Никогда — ни в те годы, ни много лет спустя — не упоминал о своей значимости в науке. Я забывала, что он знаменитый профессор, физик, который в 20 лет уже пытался объяснить сущность квантовой механики самому великому Эйнштейну.


— Кора, вы все еще так же очарованы своим шоко­ладным цехом?

— Дау, мое очарование цехом и шоколадом перехо­дит в глубокую постоянную любовь. Только что выра­ботанный шоколад, еще не потерявший своего непре­взойденного аромата, так вкусен! В продаже его не бы­вает, его срок хранения всего 10 дней при температуре не выше 10 градусов по Цельсию.

— Я тоже очень люблю шоколад, особенно молоч­ный с орехами. Когда я жил в Копенгагене, там я очень много занимался, иногда забывал про обед и ужин. Выйду часа в три ночи — все закрыто. Тогда подойду к шоколадному автомату, опущу монетку, и вкусный ужин обеспечен.

— А когда вы были в Лондоне, тоже ужинали шоко­ладом?

— Нет, что вы! В Копенгагене я жил на средства  {53}  международной рокфеллеровской стипендии, а в Лон­доне я был в командировке. Я не имел права тратить рабоче-крестьянские деньги нашего государства на шоколад. В Лондоне я даже не разрешал себе ходить в кино. Там я только купил вечное перо и к нему один флакон чернил. По пути домой в вагоне стал занимать­ся, открыл чернила, а пробка затерялась. Когда при­ехал в Ленинград, пришлось флакон чернил поставить в карман брюк без пробки, поэтому я был вынужден слишком медленно выходить из вагона и идти навстре­чу к маме. Она перепугалась, решив, что я болен.

— А на что-нибудь большее, чем чернила, у вас не хватило денег?

— Нет, деньги у меня остались, и немало. Я их сдал вместе с отчетом о поездке.

Этот рассказ Дау меня озадачил, потому что совсем незадолго до этого на городском партийно-комсо­мольском активе Харькова критиковали тех партий­ных работников, которые из-за границы привезли раз­ные дамские туалеты и, чтобы обмануть таможенный контроль, надели их на себя, а сверху — свои постоян­ные мужские костюмы. На таможенном пункте верхние мужские костюмы с них сняли. Нам показали кино­пленку этого маскарада. Все смеялись до слез. Рассказ Дау меня поразил. Он только подчеркивал, что он рас­тяпа, потерял пробку и смешно выглядел на ленинград­ском вокзале. Он просто не понимал, как можно быть иным, что можно на рабоче-крестьянские деньги не только ходить в кино, но и покупать женам наряды.

— Дау, это правда, что англичане предлагали вам навсегда остаться работать в Лондоне?

— Не только англичане, меня и американцы очень старались соблазнить роскошными условиями жизни. К роскоши я совершенно равнодушен. Я им всем отве­тил так: «Работать на акул капитала? Никогда! Я вер­нусь в свою свободную страну, у меня есть мечта сде­лать в нашей стране образование лучшим в мире. Во всяком случае я этому буду способствовать!». Кора, я об этом очень много думаю. Сейчас здесь, в Харькове, я уже стал создавать свою школу физиков. На Западе ученому работать нелегко. Его труд оплачивают в ос­новном попечители. В этом есть некая унизительность.  {54}  Проповедуют мораль со своих позиций, им свойствен­но ханжество, чтут религию. А как можно совместить религию и науку во всем мире?

— Дау, вы беспартийный?

— Да.

— И не комсомолец?

— Нет и не был. Я в 14 лет стал студентом, занимал­ся на двух факультетах: физическом и химическом. Мир устроен так интересно. Он таит столько загадок, и человеку все это дано познать, а без знаний, без упор­ного труда познать мир невозможно.

— А почему вы не вступаете в партию?

— Меня не любят. Меня не примут. Я говорю толь­ко правду, я не из племени героев, у меня множество не­достатков. С детства всегда восхищался народовольца­ми, декабристами.

Он стал читать стихи Рылеева, потом Пушкина о де­кабристах, с восхищением говорил о Перовской, о ее большой любви, о ее романе с Желябовым, как этот красавец-революционер был совсем случайно аресто­ван. Когда его вешали, Перовская сидела в той же тюрьме и после родов умерла. Все сопровождалось сти­хами, и какими! Стихи лились без конца.

— Вот какими были ваши революционеры! Какой из меня коммунист? Я просто никчемный трусливый заяц!

— Дау, кто ваш любимый поэт?

— Лермонтов. Я очень люблю стихи. У нас на курсе в университете была своя поэтесса. Она вышла замуж за иностранца, уехала за границу и погубила свой та­лант.

— Почему погубила?

— Настоящий поэт может писать стихи только на своем родном языке, находясь на своей родине.

— А ее стихи помните?

— Да, конечно. Вот, к примеру, когда наш профес­сор Иоффе женился на сокурснице своей дочери:


Иногда испанский замок

Вдруг спускается с небес.

В Иоффе вновь вселился амок

Или проще — русский бес.  {55} 

Натянувши нос Агнессе и послав развод жене,

В комфортабельном экспрессе

С Леей двинулись в турне.

Как приятно лет на склоне, с капиталом и в чинах,

Развлекаться в Барселоне, забывать о сединах.


Или вот, когда мы студентами совершали турне по побережью Черного моря:


На пляже пламенной Тавриды,

Лишившись средств, ума и сил,

Раздетый Боб у голой Иды

Руки и сердца попросил.

К чему условности салона?

Закатом вспыхнула вода.

И, надевая панталоны,

Она ему шепнула: «Да».










Глава 11


Начав работать над дипломом, я шоколадный цех не оставила, полюбив и цех и людей. Меня на фабри­ке тоже оценили. С утра до двух часов дня работала над дипломом. С четырех часов дня до двенадцати но­чи на второй смене или с двенадцати до восьми на тре­тьей смене. И еще встречалась с Дау. Он всегда меня провожал на ночную смену, а со второй смены всегда встречал. Гуляя через весь Харьков, мы много говори­ли, больше говорил он. С восторгом слушая его, я на­чинала понимать убогость своего университетского образования. Историю партии я преподавала в круж­ках и даже считалась неплохим лектором. А Дау, рас­суждая о любом политическом вопросе, цитировал Маркса, Энгельса, Ленина.

— Корочка, Маркс по этому поводу сказал... (Шли длинные цитаты). Ведь это прекрасно! Он знал исто­рию всего мира и каждого народа в отдельности. Он знал все, даже какие-то персидские иероглифы.  {56} 

О коммунарах Французской революции Дау гово­рил с таким восторгом, будто был им сам.

— Дау, вы должны обязательно вступить в партию. Такие люди, как вы, ей очень нужны.

— Кора, марксизм заинтересовал меня рано. В 11 лет я изучил «Капитал» и, конечно, стал марксистом, а вот в партию меня не примут. Вернувшись из-за грани­цы, я стал работать в Физтехе. Этот институт в Харь­кове меня привлек потому, что здесь работает выдаю­щийся экспериментатор Лев Шубников. Теоретики должны работать с экспериментаторами. Я очень мно­го работаю, увлеченно, забываю пообедать. Забываю и про собрания в институте. Вот последнее мне не про­щают! Поэтому меня в партию не примут. Но на вче­рашнее собрание не опоздал, к сожалению, и помешал всем проголосовать единогласно при обсуждении но­вого закона о запрещении абортов. Я выступил против этого закона: «Двое людей должны очень хотеть ребен­ка и только тогда его заводить. В свободной стране свободная женщина должна свободно располагать собственным телом. Она сама должна решать этот ин­тимный важный вопрос. Навязывать женщине этот преступный закон, заставлять ее насильно рожать! Как все это называется?». Все женщины меня поддержали. Голосование «за» провалилось. Секретарь парткома, спасая положение, стал сам себе противоречить. Он сказал: «Родить женщине не так трудно. А каково отцу целую ораву одеть и прокормить? Нет, мы должны го­лосовать за этот закон!».

Этот закон при сталинизме вошел в жизнь.


Во времена моего студенчества в Харькове от при­ятельницы я услышала о Евгении Лившице. Он коти­ровался как выгодный жених. Студентки, мечтавшие о замужестве, говорили о нем: «Он — сын знаменитого профессора-медика. У них такой шикарный особняк на Сумской. Они так богаты! У его матери такие брилли­анты! В их особняке каждая вещь — антикварная цен­ность!». А моя университетская подруга по курсу, харь­ковчанка, мне рассказала: «Наш дом примыкает к  {57}  особняку профессора Лившица на Сумской. Помню в детстве, когда братьев Лившиц гувернеры выводили гулять, их заграничная одежда была слишком броска для наших рабочих ребят. Мы гурьбой бежали за ними и кричали: «Обезьянок вывели гулять!».

Сейчас не помню, по какому поводу я попала в лив­шицкий особняк вместе с Дау. Когда вышли, Дау спро­сил:

— Как тебе понравился Женька?

— Почему он такой лысый? — спросила я.

— От природы.

— Очень плюгавый и ростом не вышел, острый нос, бегающие глазки, рот без губ, в улыбке что-то от ля­гушки.

— Как ты его раздраконила! А ведь он пользуется большим успехом у девиц! Во всяком случае больше, чем я!

— Этому я не могу поверить. Вот его брат гораздо симпатичнее. Только почему они назьтают его бабьим именем Леля?

— Его зовут Илья. Илья талантливее Женьки. Женька очень умен. Он практически, жизненно умен. Я по всем бытовым вопросам консультируюсь у Женьки.

— Даунька, милый, неужели ты мог консультиро­ваться у этой гниды, как нужно меня поцеловать?

— Коруша, в делах любви он гораздо опытнее меня. Ты явно недооцениваешь Женьку. Он так трудился, так старался, когда я по Харькову разыскивал красивых девушек. Он меня со столькими перезнакомил, я даже счет потерял. Но у нас с ним разные вкусы. Ни одна его красавица мне не понравилась. Я так горд, что тебя встретил сам, без помощи Женьки.





Глава 12


Да, в те далекие годы я искренне, настойчиво пыта­лась уговорить Дау стать коммунистом. Не ведая того, что в трагический момент медики, спасавшие  {58}  жизнь Ландау, посмотрят на этот факт со своей меди­цинской точки зрения, приведшей их к неправильному диагнозу. И это не парадокс — так было в жизни.

А тогда Даунька мне серьезно отвечал:

— Я только умею размышлять о науке, больше я ни на что не способен. В детстве мне отец настойчиво вну­шал, что из меня ничего хорошего выйти не может. Я так боялся, а вдруг он окажется прав! Этим он мне из­рядно портил детство. Я действительно очень одинок. Подростком был близок к самоубийству.

— Дау, а кто был ваш отец?

— Он — зануда. Он и сейчас есть!

— Как зануда?

— Ну, просто скучнейший зануда, он наводит тоску!

— А мама?

— Маму я очень люблю.

— Дау, а ужасное детство — это что? Пить молоко заставляли?

— Не только молоко. Еще хотели меня насильно на­учить играть на рояле!

Все это, слово в слово, было сказано очень серьезно человеком, которого в январе 1930 года у Паули в Цю­рихе заинтересовало квантовое движение электронов в постоянном магнитном поле. Решил он эту задачу вес­ной в Кембридже у Резерфорда. Так в истории физики наряду с парамагнетизмом Паули появился диамагне­тизм Ландау.

Эта работа поставила Ландау в один ряд с извест­нейшими физиками мира. Ему было тогда 22 года.


Меня удивляло, что Дау настойчиво вклинивался в мою жизнь. Каждый свой свободный час я была толь­ко с ним. На свидания он приносил много нежной ро­бости, трогательной застенчивости и охапки душистых цветов. Розы, розы... А как была душиста гвоздика тех счастливых лет! В моей комнате после знакомства с Дау все было пропитано этим ароматом. Он кружил голову, предвещал что-то волнующее, он пьянил. Впер­вые в жизни я была так засыпана цветами, и как ценны были эти цветы: их мне дарил Дау!

Я уже его полюбила, но не сразу это поняла. В один из выходных дней мы пошли в кино. Дау отправился  {59}  брать билеты. Я дожидалась его в стороне возле пожи­лой интеллигентной пары. Он, указывая на Дау своей спутнице, сказал: «Посмотри на этого высокого юно­шу. У него огненные глаза. У простого смертного тако­го взгляда быть не может». Я вся затрепетала!

После защиты диплома, отвергнув аспирантуру в военно-химическом институте, я осталась работать на фабрике в должности главного технолога. Как-то вече­ром Дау пришел ко мне домой. Шторы были закрыты. Я не знала, что пошел дождь. Открыв дверь и увидев его блестящего, мокрого, я воскликнула:

— Дау, это такой сильный дождь?

— Нет, дождя нет, погода прекрасная! — сказал он, снимая шляпу, с ее округлых полей струилась вода. С удивлением посмотрев на лужу в передней, он смущен­но сказал: «Да, вероятно, идет дождь». С роз струйка­ми стекала вода, омытые ливнем, они были прекрасны.

— Дау, обычно розы дарят штуками.

— А разве букеты вам не нравятся?

— Очень нравятся, но это даже не букет, это целая охапка роз. Каждое свидание вам дорого обходится!

— Вы очень выгодная девушка: вас не надо кормить шоколадом.

— А вы очень мокрый. Платок вам не помешает. Я сейчас принесу полотенце. А теперь садитесь сюда, на тахту.

С полотенцем в руках я повернула его голову к себе, его глаза ослепили меня, наши губы встретились. За­кружилась голова, на какие-то доли секунды я оторва­лась от земли, ничего не помню, открываю глаза — я на тахте. Дау стоит передо мной, а на лице — испуг и изумление. Он быстро произнес: «Кора, я люблю тебя!» и исчез. Вышла в переднюю — его нет. Повернув ключ в своей комнате, подошла к зеркалу. Из зеркала сверк­нули его пламенные глаза и исчезли. Стала рассматри­вать свое отражение. Он говорит, что я красива и даже очень. Раньше все называли меня хорошенькой. Вид слишком легкомысленный, глаза сияли счастьем, слишком яркий румянец, но рот действительно красив, зубы просто ослепительные. И потом в меня очень много парней влюблялись сходу.

Но Дау парнем не назовешь. Он не просто юноша.  {60}  В нем затаилась какая-то светлая человечность, вероят­но, потому что он сохранил непосредственность и чис­тоту ребенка. С детства его потянуло к науке. Поиску научных истин в физике он отдал всего себя. От приро­ды он был одарен математическим мышлением боль­шой силы. Эта сила в шесть лет вступила в противоре­чие с бессмысленным стучанием по клавишам рояля. Куда как интереснее спрятаться в сарае и углем на сте­нах решать задачи. Но отец преследовал, отцовской властью стремился усадить за рояль и заставить чинно гулять по дорожкам сада, не пачкаться углем в сарае. Так возникло у сына чувство отчуждения по отноше­нию к отцу, сохранившееся в течение всей жизни. Бед­ный родитель стремился воспитать сына культурно, не ведая, что дал жизнь гению.

«Упрямства дух нам всем подгадил, в свою родню неукротим, с Петром мой пращур не поладил и был за то повешен им!» Упрямство и любопытство почти все­гда сопутствуют гениям. В 10 лет Левушка (тогда он еще не был Дау) твердо решил, что причесываться и стричься — занятие отнюдь не для мужчины. Отец — горный инженер высокого класса — хорошо знал, что твердые породы сверлят еще более твердыми орудия­ми. Тогда между отцом и сыном встала мать, медик-физиолог, впоследствии профессор со своими трудами и именем в своей области науки. Женщина не только талантливая, но и умная. Она сказала мужу: «Давид, Левушка — добрый и умный мальчик, вовсе не сумас­шедший психопат. Насилие это не метод воспитания. Он только очень трудный ребенок, его воспитание я бе­ру на себя, а ты займись Сонечкой». В семье главного инженера нефтяных приисков города Баку Сонечка стала папиной дочкой, а Левушка всецело принадле­жал матери. Все это я узнала, когда познакомилась с Любовью Вениаминовной Ландау, став женой Дау.

А в тот счастливый вечер моей молодости, когда Дау впервые поцеловал меня в губы, я безотчетно при­няла его поцелуй мгновенной потерей сознания. Его клетки мозга хотели математическим путем вывести формулу любви к женщине! А это еще никому не уда­лось. Вот он и прибегнул к спасительному бегству.

Я тоже была озадачена тем, что он поцеловал меня  {61}  только один раз. Сон не сразу пришел ко мне. Переби­рая важнейшие события своей личной жизни, я зашла в тупик. Жизнь таит столько непонятного. Но и вторая любовь может стать первой, настоящей, неповторимой на всю жизнь.

Жизнь меня не обошла. Она подарила мне счастье полюбить Дау. Молодость всегда беспечна, в ту счаст­ливейшую из ночей мне казалось, что я стою на пороге огромного настоящего счастья. В древние времена лю­ди старались скрыть свое счастье от богов. Боги зави­стливы и склонны к злодеяниям. Они отомстили мне. За большую любовь, за беспокойное счастье, за встре­чу с Дау.


Дау восхищал тот факт, что мы живем почти рядом.

— Корочка, я вчера встречал восход солнца под тво­ими окнами. Много занимался, забыл пойти поужи­нать, у меня дома никаких продуктов не оказалось. По­надеялся на какой-нибудь поздний ресторанчик, но все оказалось закрыто. Ночь прошла, вставало солнце, и я помчался под твое окно, послал воздушный поцелуй. Увы, серенады я петь не умею, а ты в окно не выгляну­ла, бесчувственная.

— Дау, разве ты питаешься в ресторанах?

— Нет, я на полном пансионе у Олечки Шубниковой. Есть такой замечательный физик-эксперимента­тор Лев Шубников, а Олечка его жена. Живем мы ря­дом, вчера я просто заработался и забыл про еду. Ког­да ты при прошлой нашей встрече категорически отка­залась зайти посмотреть мою квартиру, за ужином у Шубниковых я был очень расстроен. Вдруг Олечка го­ворит: «Все это из-за несчастной корочки!». Я перепу­гался: откуда она узнала? Я так старался скрыть тебя от всех своих знакомых: «Почему Корочка несчаст­ная?» — спросил я испуганно. «Дау, что с тобой? Ты стал неузнаваем. Загляни под стол, посмотри, что вы­делывает наша собака из-за хлебной корочки».

— Почему ты скрываешь меня от своих знакомых?

— Понимаешь, с первого взгляда, с первой нашей встречи ты так много для меня значишь. Начнут под­шучивать, дразнить, а мне не до шуток. Я так в тебя влюблен.  {62} 

— А раньше влюблялся?

— Конечно, и не один раз! Первый раз я влюбился в беленькую Верочку в школе танцев. Тогда мне было шесть лет. Став студентом, я ее разыскал. Красивой она не была. Потом еще влюблялся в красивых деву­шек, но все по-настоящему красивые девушки нарас­хват. Они все замужем. Какое счастье, что я тебя встре­тил, когда ты уже разошлась со своим мужем.

— Я только собиралась это сказать тебе. Как ты уз­нал? Общих знакомых у нас ведь нет.

— О, я так старался разузнать о тебе все. Только очень боюсь: вдруг ты захочешь к нему вернуться. По­ехать за тобой в Ростов я не могу, там нет физиков, там я не смогу работать! Мне сказали, что этот Петя кра­сив, как молодой бог.

— Ты даже знаешь, что он в Ростове. Нет, к нему я не вернусь. Скажи, Дау, какие человеческие качества ты ценишь превыше всего?

— Доброта превыше всего. Конечно, еще и ум.

— А худшие?

— Хуже дурака придумать трудно, но жадность и жестокость — самые омерзительные человеческие ка­чества. Мой учитель Нильс Бор очень добрый человек. Доброта очень украшает человека! В Копенгагене у Бо­ра было очень интересно и очень весело. Бор любил шутку и всегда шел на нее. Как-то после возвращения в Ленинград приближалось первое апреля. Сотрудник нашего института опубликовал свой научный труд. Читаю — абсурд. Пишу Бору в Копенгаген, чтобы он дал телеграмму в наш институт на имя данного сотруд­ника с расчетом, чтобы телеграмма прибыла в инсти­тут первого апреля, с содержанием: Нобелевский коми­тет заинтересовался научным открытием такого-то. Срочно просят прислать четыре экземпляра работы, фото и т. д. и т. п. Несчастный «великий ученый» с ут­ра бегал фотографироваться, всем совал читать между­народную телеграмму Бора. Пьяный от счастья, с са­модовольной улыбкой он запечатывал огромный кон­верт, когда подошедший к нему Ландау объявил своей жертве о первоапрельской шутке.

— Дау, это очень злая шутка!

— Да, но такие работы очень дорого обходятся нашему  {63}  государству! Научные работники всегда должны помнить, что они сидят на шее у трудящихся. Наука — вещь дорогостоящая, ею должны заниматься только люди, приносящие пользу науке. Но, к сожалению, многие просто используют науку. Сколько липовых работ! И их авторы преуспевают.

— Дау, почему ты уехал из Ленинграда?

— Корочка, Харьков — лучший из городов! Здесь я нашел тебя. Ты сама не понимаешь, какой переворот сотворила в моей жизни!

— Ты удрал от жены?

— Я? Ха-ха! — он смеялся. — Так ты решила, что я женат?

— Не решила, просто подумала.

— Разве я выгляжу таким дураком? Жениться мож­но по глупости или из каких-либо мелко-бытовых или материальных соображений, на которые я совершенно не способен.

— А разве по любви не женятся?

— Только дураки. Ты выходила замуж за Петю по любви?

— Конечно.

— Сколько вы вместе прожили?

— Одну зиму. Дау, он оказался таким самовлюблен­ным дураком.

— Ты сама убедилась, что по любви может женить­ся только дурак. Как можно погубить такое великое чувство? В лучшем случае в браке страсть, влюблен­ность переходит в так называемую «любовь», а вернее в привычку. Когда собака привыкает к своему хозяину, все говорит, что собака любит своего хозяина. Вот та­кая собачья любовь-привычка возникает между супру­гами. Я так в тебя влюблен, ты моя мечта! Я счастлив, что нашел тебя, счастлив, что могу видеть и даже цело­вать! Это блаженство! Корочка, разве хорошую вещь браком назовут? Брак — это могила для страсти влюб­ленного. Моя сестра замужем. Как они грызутся! Я не способен повторять ошибки ближних! Из таких свя­щенных чувств, из великой любви — как много лет я мечтал вот так безгранично влюбиться! — и потом взять и открыть лавочку мелкой торговли, кооперативчик! Неужели такая девушка, как ты, хочет так мелко  {64}  разменяться? Сама с восторгом слушала о великой, са­моотверженной любви Софьи Перовской и Желябова. Ты меня просто не любишь. Вероятно, меня не за что любить по-настоящему.

— Главное — тебя не могут повесить, тебе ничто не угрожает, у тебя удачно сложилась жизнь, воюешь только с формулами. Разве ты не знаешь, что настоя­щая, великая любовь приходит, не учитывая, есть за что любить или нет?

Все это я быстро выпалила, не думая, что говорю. Обида клокотала во мне. Я убежала домой, даже не ог­лянувшись. Я трепетно ждала, что после многочислен­ных, пылких объяснений в любви он скажет, наконец, простые, естественные слова: «Будь моей женой». Если он меня любит, если я его люблю, если мы молоды и свободны, что может помешать? Но оказалось, что же­нитьба есть лавочка мелкой торговли, или «коопера­тивчик», который он облил таким презрением, несо­вместимый с его понятием великой любви. В ту ночь я много плакала, рано утром ушла на работу, твердо ре­шив не видеть его.

На телефоне лежала подушка, но он упрямо прихо­дил ко мне домой, очень грустный. Сиянье глаз, улыб­ка — все исчезло.

— Итак, ты решила заняться «кооперативным шан­тажом»?

— Я?! (Чуть не задохнулась от обиды.)

— Да, ты! А чем ты объяснишь, что не подходишь к телефону?

Говорили, объяснялись и не понимали друг друга, целовались, клялись друг другу в любви. Спорили, каждый из нас стремился доказать, что он любит силь­нее и по-настоящему.

— Нет, Дау, ты просто хочешь, чтобы я была твоей любовницей.

— Что ты! Я не просто хочу, я только и мечтаю об этом! Это заветная мечта моей жизни! Если это не осу­ществится, тогда я жить не стану. Ты совсем, совсем не хочешь понять, что ты для меня значишь!

«Свободная любовь», «любовница» — эти слова на­водили ужас, пугали.

— Если ты меня любишь, почему боишься стать моей  {65}  любовницей? Почему дальше поцелуев ты меня не пускаешь?

— Дау, да это просто стыдно!

— Стыдно? Прекраснейшее слово — «любовница». Он овеяно поэзией, корень этого слова «любовь». Не чета браку. Брак есть печать на плохих вещах!

Он цитировал классиков, читал стихи, и еще какие! Как меня тянуло к нему! Но переступить черту недозво­ленного мне было невозможно. Вся эта свободная лю­бовь, даже великая, вызывала большие сомнения. По­дошло время его отпуска. Он уехал в Ленинград. Писал он много. За два месяца я получила сорок писем. Ино­гда я получала по два письма в день.

Сколько счастья приносили его письма! Сначала я очень долго изучала конверт. Письма были длинные, но для меня они таили много глубочайшего смысла. Уезжая, он сказал: «Письма писать не умею и не люб­лю». А сам просто засыпал письмами.


6. VII.35

Дорогая моя девочка!

Спасибо за твое милое письмо. Я эти двенадцать дней только спал и читал книги. Больше ничего! Мне даже было лень выходить из дому. Никогда не думал, что я устал до такой степени! Только теперь я не­сколько отошел. По этому случаю завтра уеду куда-нибудь на юг.

Все время вспоминаю о тебе. Любимая моя девочка, ты сама не понимаешь, как много ты для меня значишь.

Целую 10n раз.

Дау.


Когда он вернулся, то я, конечно, пошла смотреть его квартиру. Щелкнул английский замок в двери, от­резав внешний мир. Мы остались только вдвоем. Вспыхнул свет. «Дау, потуши, потуши свет». — «Нет, ни за что, я хочу видеть тебя всю».

Еще мгновение, и он уже весь гол! Я окаменела, ста­ралась смотреть только в его глаза. В них не было и те­ни смущения и никакого ложного стыда. Он, видно,  {66}  считал, что ничего постыдного он совершить не может, а сам держался как голый король, как будто на нем бе­зукоризненный костюм. Это было так сверхъестествен­но и удивительно! Он принялся раздевать меня. Это ему далось не так легко. Женщин ему явно раздевать не приходилось. Целовались самозабвенно, долго и... все. Больше ничего не получилось.

— Корочка, ты сможешь когда-нибудь простить ме­ня за эту ночь?

— Даунька, не говори так. Так даже лучше!

— Завтра ты придешь?

— Да, приду.

— Вот, видишь, Коруша, ты боялась, что я изнаси­лую тебя, а, оказалось, я сам ни на что не способен. Те­перь я вынужден тебе признаться: ты ведь первая де­вушка, которую я поцеловал по-настоящему в губы. Помнишь, ты тогда на какое-то мгновение потеряла сознание? Как я растерялся, испугался и, как самый на­стоящий трусливый заяц, удрал. Потом теоретически, потихонечку расспросил и разузнал: если у девушки от поцелуя мужчины так кружится голова — это и есть жемчужина любви. Как я боялся, что ты увидишь во мне зеленого юнца и прогонишь. Позор! Первый раз поцеловать девушку в 26 лет, в 27 лет обнаружить еще более серьезный изъян в себе! Если завтра приговор врача будет безнадежен, жить я не буду! Это не слова!

— Даунька, милый, не смей так говорить! Я буду приходить к тебе, когда ты захочешь! Я люблю тебя, пойми, люблю по-настоящему, несмотря ни на что!

Назавтра он встретил меня жизнерадостный и сияю­щий. Потом он рассказал:

— Корочка, только дай мне слово, что это будет на­шей тайной. Это должно остаться тайной, пока я жив! О ней знаю я, ты и еще тот врач, который лишил меня девственности хирургическим путем. Легкая операция в виде укола, и, как ты убедилась, все мои страхи поза­ди! Оказывается, среди мужчин встречаются такие эк­земпляры, которых врачи лишают девственности.

— Даунька, с первой нашей встречи ты бесконечно меня удивляешь, поражаешь! Ведь ты учился в Ленин­граде, бывал в Москве, объездил уже всю Европу, чи­таешь лекции студентам, ты как-то необычно, изысканно  {67}  красив. Твоя манера себя поставить, жить, разгова­ривать, читать стихи должна покорять всех! В наш век, в житейском бурном океане, как мог ты уцелеть? Ты даже не умеешь врать!

— Врать? А зачем? Проще говорить правду, тогда никогда не собьешься. Многие пытались меня женить, но у них не хватало красоты. Я могу облизываться только на красивую девушку. Когда я был в Германии, как я облизывался на Ани Ондру! С какой жадностью я смотрел на нее. Она была так красива и так кокетлива. Как она кружила головы мужчинам, особенно своим кокетством. Корочка, у тебя один изъян — ты абсолют­но не умеешь кокетничать. Теоретически я был подго­товлен к тому, как надо осваивать женщин. Все утверж­дали, что красивые девушки очень кокетливы, а если им нравится субъект, они сами предоставят возмож­ность поцеловаться, но ты сокрушала все теории. Я очень страдал. Я каждую нашу встречу ждал, когда ты начнешь со мной кокетничать, и только много месяцев спустя понял, что ты лишена кокетства.

— А Ани Ондра с тобой очень кокетничала?

— Что ты! Она немецкая кинозвезда. Я ее в жизни не видел.

Наступила осень. Дау заболел. У него была очень высокая температура. Звонил ежедневно. На пятый день болезни попросил: «Корочка, зайди сегодня вече­ром, если сможешь. Я, вероятно, заразен, целоваться нельзя, но я тебя не видел целую вечность! Только бы хоть издали на тебя посмотреть».

Когда я поднялась на второй этаж его дома, у его двери на площадке сидел по-турецки на цементе лест­ничной клетки очень симпатичный мальчик. Он сосре­доточенно решал задачи. Когда я через него потяну­лась к звонку, мальчик растерянно вскочил, очень сму­тился, стал просить: «Умоляю, не говорите, пожалуй­ста, учителю, что я сижу у его двери, он рассердится! Но он болен, а вдруг ему что-нибудь понадобится. Он — один!».

Я пообещала хранить тайну. Это был Померанчук — один из первых его харьковских учеников, ставший впоследствии самым любимым и талантливейшим уче­ником Ландау. Своим поступком он покорил мое серд­це.  {68}  Образ мальчика Померанчука остался в моей памя­ти. Когда он назвал Дау учителем, в это слово было вложено столько преданности, обожания, преклонения и восхищения. Так вот он какой, мой зайчик! Им так восхищаются его студенты. Померанчук внес чувство гордости в мою любовь к Дау, которая потом совсем вытеснила ложный стыд, вначале сковывавший меня. Грешницей себя уже не чувствовала и даже испытыва­ла жалость к остальному миру!


Однажды осенью в 1936 году он сказал мне:

— А ты знаешь, возможно, нам с тобой придется по­жениться. И не просто жить вместе, как ты хотела, а да­же подвергнуться регистрации брака.

— Я испугалась: почему вдруг?!

— Меня очень приглашают в Сорбонну читать лек­ции. С тобой расстаться на длительный срок я не могу. И еще очень хочется побывать с тобой в Париже. Те­перь ты хоть ценишь, как тебя любят?

— А я кокетничать не умею.

— Для освоенной девушки это не важно. Кокетство женщины очень важно при освоении новой девушки, Коруша. Но ты правильно одеваешься. Я давно разра­ботал четыре принципа, как должна одеваться женщи­на: первое — одежда должна быть яркой; второе — одежда должна быть прозрачной; третье — одежда должна быть открытой; четвертое — одежда должна быть обтекаемой. Ты носишь очень правильную длину платья. У тебя едва закрыто колено. Сразу видно — стройные ноги.

— Ты любишь красивые женские ноги?

— Нет, я не ногист. И не рукист. Некоторые обожа­ют женские руки. Я чистый красивист. Я обожаю и преклоняюсь перед женской красотой в целом. Женщи­на должна быть красивая вся. Есть еще мужчины, кото­рые обожают женские фигуры. Эти мужчины называ­ются фигуристами. Есть еще такие странные мужчины, которые обожают женские души. Еще Леонардо да Винчи установил, что для души просто нет места в те­ле человека, а есть еще эклектики — это мужчины, ко­торым к красоте женщины нужна особая женская ду­ша. Я думаю, что эти душисты и эклектики просто раз­возят  {69}  замурение, оправдывая свою лень. Красивую де­вушку очень трудно найти. А осваивать еще труднее. Вот ты, Коруша, оказалась очень трудной, если бы не ценные теоретические консультации друзей, я бы не справился!

— Неужели ты консультировался?

— А как же, перед каждым свиданием. Ты как-то легко обходила все теоретические утверждения, но как я счастлив теперь. Даже когда меня не пустят в Париж читать лекции, я не расстроюсь, ведь у меня есть ты!

Чтобы избежать огласки нашего романа, я приходи­ла к Дау сама. На крыльях пролетала парк химико-тех­нологического института и, затаив дыхание, вступала на асфальтовую дорожку Физтеха, утопавшую в цве­тах. Он ждал меня у приоткрытой двери. Высокий, стройный, тонкий и очень нежный. Он сейчас же начи­нал поспешно раздевать меня. Я умоляла:

— Даунька, оставь хоть что-нибудь на мне!

— Нет, нет, ни за что! Ты так красива вся! Корочка, есть в Эрмитаже картина «Венера выходит из морской пены». Я ходил любоваться ею. А ты гораздо красивее ее. Если бы я мог, я бы издал закон: мужчина, оставля­ющий на своей возлюбленной какой-нибудь предмет туалета, подлежит расстрелу.

Я уходила на рассвете. Как-то мы проспали. Я вы­шла поздно. Выходя из низкой решетчатой калитки Физтеха, в парке наткнулась на своего сокурсника по университету. Он, видно, заметил меня еще на террито­рии Физтеха и поджидал.

— Кора, здравствуй.

— Здравствуй, Володя.

— Тебя нигде не видно. Теперь я знаю, почему! Это он увел тебя с нашего вечера, и ты все время только с ним?

— Да, — ответила я, гордо подняв голову.

— Кора, только в следующий раз не надевай платье наизнанку.

Я посмотрела на себя — все швы наружу. Вспыхну­ла, но потом мы оба расхохотались веселым молодым смехом. Он сказал:

— Ты не смущайся. Все всё знают давно. Кора, имей в виду, тебе многие завидуют. Я лично завидую только ему.  {70} 

Как быстро отлетели в вечность самые мои счастли­вые годы в Харькове, годы жгучего счастья и большой любви. Наступил 1937 год. Этот год многих зацепил. Ночной звонок телефона. Дау схватил трубку. Поблед­нел. Медленно опустился на постель: «Так, да, я дома». Ему сообщили сотрудники, что «черный ворон» увез Шубникова и Резенкевича.

— Дау, идем ко мне, пока поживешь у меня.

Дома у меня решили: днем я достаю ему билет на ночной поезд в Москву. В Москве начал работать ин­ститут Капицы. Петр Леонидович приглашал Дау ра­ботать у него.

Следующей ночью я одна провожала Дау в Москву. Расставались мы очень растерянные, очень расстроен­ные, очень подавленные. В нашу жизнь вторглось то, чего не должно было быть. Расставались мы не по сво­ей воле. Долго я смотрела вслед поезду, увозившему Дау. Воздух стал синеть. А там, куда ушел поезд, по­явилась розовая полоса рассвета. Нет, этот рассвет уже не мой! Грустно было возвращаться домой теперь, та­кой обездоленной, такой одинокой!





Глава 13


Наш роман продолжался в письмах.


25.II.37

Девуленька, моя любимая, только вчера написал те­бе и сейчас пишу опять. Вот уж, вероятно, мои скуч­ные письма надоедят тебе. Напишу точно о себе, о сво­ем здоровье и настроении.

Грустно как-то без тебя. Нельзя ни поцеловать твои ясные глазки, ни обнять тебя.

С кем-то ты флиртуешь? И главное, и так, и так плохо. Если мощно флиртуешь — то завидно, а если нет — то еще хуже, — скучаешь.

Бедная моя замученная девочка. Чувствую уже,  {71}  что не уломаю тебя на расстоянии поехать отдох­нуть. И сейчас ты, вероятно, такая усталая, груст­ная, а мне хочется, чтобы тебе было весело и хорошо на душе.

Как я люблю тебя, любимая моя. А ты еще, как на зло, не чувствуешь этого.

Числа 15-го Сессия Академии, на которой я должен докладывать.

Ну, всего хорошего, дорогая.

Дау.


* * *


Девочка, моя любимая,

из-за болезни несколько дней жил у Рума и не был в Институте, так что сразу получил два твоих письма. Как тебе не стыдно писать, что меня не радуют твои письма. Зачем ты меня дразнишь? А я так люблю чи­тать твои письма и много, много раз их перечиты­вать. И чем длиннее, тем лучше. Мне так приятно чи­тать каждое твое слово. Тогда мне верится, что ты все-таки любишь меня, а пишешь гадости только по злому характеру.

Очень беспокоюсь о твоем здоровье. Как следует не вылечили твое воспаление легких?! А то ведь ты из-за меня заболела — пустил тебя в холодный аэроплан.

Я все никак не могу выздороветь. Грипп прошел, фу­рункулы тоже, но желудочное отравление (?) не кон­чается. На днях была температура 39,8 и было ужас­но гнусно. Сейчас 37 и постепенно проходит. И когда ты пишешь злые письма, мне начинает казаться, что ты меня уже совсем скоро разлюбишь и полюбишь ка­кого-нибудь здорового, сильного, хорошенького. Я сей­час все время думаю о тебе, о том, какая ты замеча­тельная. Как хорошо было лежать вместе с тобой, крепко, крепко прижавшись друг к другу.  {72} 

Как ты проводишь время? Заводишь ли знакомых?! А то проработаю.

Пытаюсь звонить тебе почти каждый день, когда не валяюсь, однако обычно очень трудно дозвониться, а очень поздно будить тебя не хочется.

Крепко, крепко целую.

Дау.


* * *


31.V.37

Корунечка, моя любимая.

Наконец-то вчера дозвонился до тебя, а то тебя все нет дома (номер не отвечает, и я уже несколько забес­покоился). Ты не можешь даже представить себе, моя девочка, как мне прияяяяяяяяятно слышать твой го­лос. Надо обязательно устроить, чтобы мы виделись не с такими длинными перерывами, а то как тоскливо становится.

Что с твоим здоровьем? Чувствую, что оно не в по­рядке и ты опять не лечишься. Как тебе не стыдно?! Напиши подробно об этом!

Какой твой отпуск?! Хорошо, если не с 1-го июля, а то мне раньше конца июня не вырваться в Харьков. На днях опять позвоню тебе.

Крепко, крепко целую.

Дау.

Я так тебя люблю, Корунечка, а ты даже не чувст­вуешь.


* * *


18. VI. 38

Девочка моя любимая,

ты представить себе не можешь, как я люблю чи­тать твои письма. Я никогда не читаю их на людях, а всегда читаю один, сидя в уголке, чтобы можно было  {73}  представить себе твои серенькие глазки. Я читаю их так медленно, словно ем что-то очень, очень вкусное, но чего ужасно мало и сейчас вдруг кончится. Только жутко немного бывает, а вдруг ты написала, что ме­ня совсем разлюбила или разозлилась на меня. Ведь я так люблю тебя и мне так одиноко, что ты не веришь в мою любовь.

Мне и смешно и грустно слушать, когда ты жалу­ешься, что я не приезжаю. Ведь я, Корунечка, тоже на работе, и хотя мне легче разъезжать, чем тебе, но все-таки не так уже просто. Ты ведь, небось, даже не уверена, сможешь ли приехать сюда кроме ноябрьских и майских дней. Здесь в институте отпуск только с конца июля, и мне трудно уехать отсюда больше, чем на месяц раньше конца года. А сейчас еще Бор здесь.

Как твое здоровье, любимая моя? Я ужасно боюсь за тебя. Ты так плохо следишь за своим здоровьем и мне всегда страшно думать, что сейчас, когда меня нет, никто не следит за тем, ходишь ли ты к врачам или совсем забросила лечение.

Как с путевкой, ведь потом трудно будет до­стать?!


* * *


25.XII.37

Корунечка, любовь моя, от тебя ничего нет. Как я боюсь за тебя, моя деточка. Когда я думаю о том, что с тобой может что-нибудь случиться или ты меня разлюбишь, становится так жутко, жутко. Я как-то даже представить себе не могу, как я мог бы жить дальше, зная, что больше никогда не увижу моей Ко­рочки.

Не обращай внимания на унылый тон письма. Я про­сто беспокоюсь за тебя и немного скис, но, в общем, со мной все в порядке.  {74} 

Читала ли ты «Война 1938 г.» в № 8 журнала «Зна­мя» за 1937 г.? Немного жутко, но неплохо написано. Там же очень милые стихи об испанской интернацио­нальной бригаде. Вот это люди!

Когда я, наконец, увижу тебя, моя девочка? Мне ка­жется, что я буду целовать тебя два часа подряд. Ведь я должен заучить тебя всю наизусть, а то дета­ли как-то забываешь.

Дау.


* * *


23.11.38

Корочка, дорогая.

Вот и еще две шестидневки будут без тебя. А там опять еще что-нибудь помешает. Мне уже начинает казаться, что я никогда больше не увижу тебя, что ты, как сказочная фея, промелькнула, и исчезла.

Не сердись, Корунечка, на ноющий стиль писем. Но ведь я первый раз за все три с хвостиком года нашего знакомства не вижу тебя так долго. Жизнь кажется такой ненастоящей, никому ненужной. А когда поду­маешь, что а вдруг моей девушке и вовсе не хочется ме­ня видеть, то становится совсем кисло. Если письма наводят на тебя тоску, то можешь рвать их не чи­тая, но сама пиши обязательно, хоть изредка, хоть строчку. А то мне будет казаться, что я тебе уже совсем не нужен.

Крепко, крепко целую мои далекие серые глазки.

Дау.


* * *


24.11.38

Корунечка, дорогая, пишу тебе чуть ли не каждый день. Чувствую, что мои письма порядочно надоели тебе,  {75}  тем более, что таланта к письмам у меня нет, но удержаться не могу.

Постараюсь дозвониться до тебя: боюсь, впрочем, что ты скажешь, что и 6-го не приедешь, а только еще позже. Я всегда знал, что буду скучать, если долго не буду видеть тебя, но что станет так грустно — не думал.

Что-то с тобой, моя девочка? Как ты себя чувст­вуешь? Что делаешь, о чем думаешь? Много ли изменя­ешь мне и вспоминаешь ли обо мне иногда? Самое глав­ное, чтобы тебе было хорошо! Имей в виду, что даже если совсем, совсем разлюбишь меня, все равно должна приехать в Москву. Ведь ты сейчас не будешь, как ког­да-то, бояться, что я тебя изнасилую, а отдохнуть тебе во всяком случае совершенно необходимо.

Смотрю на твои карточки и облизываюсь. Неуже­ли эта девушка меня любит? Имей в виду, что когда ты приедешь, я совершенно зацелую тебя. Впрочем, когда это еще будет.


* * *


24.II.38

Корунечка, дорогая, как тебе не стыдно писать вся­кие глупости. Ведь ты прекрасно знаешь, что я всегда начинаю писать тебе через две шестидневки после тво­его отъезда, а что касается моей карточки, я ведь на­писал надпись; и притом ты вообще забыла карточку здесь.

Очень, очень люблю тебя и уже скучаю по моей се­роглазой девочке. Карточка твоя довольно маломощ­ная, ты просто гораздо лучше.

Крепко, крепко целую.

Дау.  {76} 


* * *


Наш роман перешел в письма, хотя мы иногда и ви­делись. Писал он много, я сохранила все письма.

Мои письма он также бережно хранил, но они заин­тересовали тех, кто увозил его в «черном вороне» но­чью в конце апреля 1938 года.

Даунька очень сожалел, когда, вернувшись через год, обнаружил исчезновение моих писем вместе с мои­ми фотографиями.

Некоторые его письма я привожу здесь полно­стью. Те сетования, которые он высказывает в пись­мах в отношении моего здоровья, возникли по следу­ющей причине. Дау, будучи в Москве, стал приоб­щать меня к настоящей культуре: человеческая лич­ная свобода неприкосновенна, я должна о нем по­мнить, но скучать мне запрещается. Я должна заво­дить новые романы для развлечения, просто от скуки, если ему представится возможность — он обязатель­но в Москве заведет романчик. У него, правда, боль­шая трудность, так как он чистый красивист, а сво­бодных красивых девушек почти нет, и только это его удерживает. А от побочного романчика он будет ме­ня любить еще сильнее, потому что все женщины про­игрывают в сравнении со мной! Я только в выигры­ше. И если я его люблю, я должна радоваться, если он преуспеет.

Вначале я расстроилась и загрустила. Вырвалась из Харькова на несколько дней в Москву, и вот такой сюрприз. Но он так восстал против ревности. Ревность несовместима с человеком. Это самое дикое, самое низкое, самое эгоистическое качество. Я испугалась, что у него глаза выскочат из орбит. Взгляд сделался жестким. «Успокойся, я просто плохо себя чувствую». Он сразу стал прежним Дау, в его глазах засветилась забота, нежность, любовь! Как только он начинал меня воспитывать, у меня возникали болезни. Только в этом было спасение. Не отвечала на письма после его воспи­тания — не могла, болела, воспаление легких и т. д. Бы­ла молода, здорова и никогда не болела. Ревновала ужасно. «Корочка, у тебя слезы на глазах, что с то­бой?» — «Даунька, страшно болит голова...» С утра до  {77}  поздней ночи была на фабрике, в цеху, все дежурства, все учеты, все переучеты, работала в выходные дни, ко­пила запасные выходные и уезжала в Москву.





Глава 14


30 апреля 1938 года было воскресенье. У меня билет Москву на 16 часов, а в 10 часов утра я получи­ла из Москвы телеграмму без подписи: «От приезда в Москву воздержитесь». Свет померк. После майских праздников, не использовав свои выходные дни, я вы­шла на работу. Ко мне в лабораторию зашел началь­ник цеха товарищ Сладкое. Закрыв дверь на ключ и убедившись, что мы одни, он спросил меня:

— Кора, ты с ним записана была?

— Нет.

— В партком не ходи, ничего никому не говори.

В тот год я была кандидатом в члены партии. В це­ху я встретила нашего парторга, была такая замеча­тельная женщина товарищ Осядовская. Она отвела ме­ня в сторону, спросила:

— Кора, ты с ним была записана?

— Нет.

— В партком не ходи, никому ничего не говори.

Я была потрясена благородством этих людей. Наш начальник цеха товарищ Сладкое был старый больше­вик, работал в подполье. Подумала: откуда все так бы­стро узнали? Но ко мне удивительно отнеслись, очень хорошо. В начале зимы пришла одна путевка на фаб­рику, на курсы повышения квалификации. Путевка в Ленинград на всю зиму. Эту путевку дали мне. Все зна­ли, молчали и хотели чем-то мне помочь. Так я это рас­ценила: с университетским образованием на фабрике я была одна, повышать квалификацию другим было нужнее.

В Москву поезд прибыл днем, на Ленинград поезд вечером. Поехала на Воробьевы горы, ходила возле Института физпроблем. Осмотрела окно спальни Дау  {78}  на втором этаже: штора спущена, форточка открыта. Взяли его ночью. Слезы застилали глаза, в ленинград­ский поезд села вся опухшая от слез.

В Ленинграде меня поселили в прелестном номере гостиницы «Московская» с Анечкой — москвичкой с фабрики «Большевик». Анечка была очень кокетлива, а серьезный поклонник появился у меня.

— Кора, ты долго будешь издеваться над Костей? Он глаз с тебя не сводит.

— Анечка, ты опять за свое.

— Да. Он меня просил, чтобы я поговорила с тобой. Почему ты не пошла с ним в кино?

— Аня, но в кино с ним пошла ты!

— Конечно, на твой билет и по твоей просьбе, а там в кино он мне рассказал, как он влюблен в тебя. Очень мне это интересно! А сейчас он спрашивает, не хочешь ли ты пойти в Мариинский театр?

— Неужели на «Лебединое озеро»?

— Да. Ты что, мечтала посмотреть «Пебединое озе­ро»?

— Анечка, как говорят, кошмар — не то слово. Вот представь себе, я совсем не музыкальна, балет смотреть могу, но не вечно же «Лебединое озеро». За всю свою студенческую жизнь в Киеве, Харькове, а потом в Москве, как только у меня билеты в оперный театр, там всегда идет «Лебединое озеро»».

— Кора, неужели ты сможешь отказать Косте пойти с ним на балет?

— Анечка, пойдешь опять ты.

— Кора, я серьезно тебя не понимаю. Живем мы вместе уже около двух месяцев, ты никуда не ходишь, никому не пишешь письма, не получила ни одного письма. У тебя никого нет. Тебе ни разу никто не по­звонил, мы же все время с тобой вместе. Костя не мо­жет не нравиться. Он красивый.

— Да, он красив.

— Он высокий?

— Да, он высок.

— Глаза у Кости синие?

— Да, глаза синие. Анечка, Костя — стоящий па­рень, он и красив и очень славный. Он тебе очень нра­вится?  {79} 

— Ну и что же, а влюблен он в тебя. Кора, я не по­нимаю, это у тебя тактика такая, что ли, хочешь его еще сильней привязать к себе? Он хочет жениться на те­бе, что тебе еще надо?

— Анечка, я говорю серьезно. Я очень люблю свое­го жениха. Он сейчас в заграничной командировке. Он мне писать и звонить не может, я ему тоже писать не могу. Он должен вернуться через два года.

— Почему писать не может? А, поняла, он наш раз­ведчик!

— Аня, я тебе этого не говорила!

— Кора, теперь я все поняла, почему ты такая груст­ная: ведь он в большой опасности.

— Анечка, не фантазируй, я тебе этого не говорила.

— Согласна, буду нема, как могила.

— Анечка, Костя — москвич, ты — москвичка, да­вай его женим на тебе, сама сказала: хочет жениться.

— Так он на тебе хочет жениться!

— Это не важно. Ты кокетлива, мне сказали: кокет­ство — сильное оружие у женщин. Я вижу, ты в него влюблена.

— Да, да. Я влюбилась в него с первого взгляда.

— Анечка, я тебе помогу. Билеты на «Лебединое озеро» на какое число?

— На завтра.

— Я завтра вечером заболею, а Костю попрошу — он пойдет с тобой. Он уже пригласил меня встречать с ним Новый год. Я согласилась при условии, если сто­лик на троих и третьей будешь ты. Он с радостью со­гласился. Я быстро смоюсь, ты останешься с ним, ко­кетничай вовсю, ты умеешь и тебе это идет. Я уеду в Харьков, а вы оба будете в Москве и поженитесь.

— Кора, это все неосуществимо, он влюблен в тебя.

— Аня, давай пари.

— Давай, на что?

— Хрустальная ваза для цветов, — сказала я. Летом 1939 года я получила телеграмму из Москвы: «Ваза за нами». Подпись: «Аня и Костя Андреевы».


Когда Анечка с Костей ушли на балет, я лежала и ры­дала. Еще один очень стоящий парень хотел на мне же­ниться. Еще в Киеве один подлец застрелился: я не хотела  {80}  быть его женой! А Дау — не захотел. Почему? Неуже­ли в браке гибнет любовь? Нет, нет! Дау неправ. Я ни­когда не смогу его разлюбить! Его никогда нельзя за­быть! А он в опасности. Даже Анечка, как пророк, ска­зала: он в большой опасности. Опасность была велика!

Здесь я должна остановиться, чтобы объяснить, по­чему мне было так одиноко, когда Дау не было рядом целый год.

Согласно философии, которую внушал Дау, я имела право ответить взаимностью желаниям Кости. В этом случае Дау мог только приветствовать мое поведение и радоваться, что я смогла скрасить свое одиночество. Со­мнений в искренности представлений Дау о человечес­ких отношениях у меня не было. Костя, как я писала, был красив, обаятелен, любил меня и мечтал видеть во мне свою жену, чему так противился Дау. Но, к сожале­нию, я не была вольна распоряжаться своими чувства­ми. Я бесконечно терзалась, я ничего не знала о Дау! Я его любила, и ни один мужчина мне не был нужен.

Это ощущение было тем острее, что я не верила в возвращение Дау. В то время ушедший не возвращался. Я не ждала его! Но в тот год я поняла: после Дау никог­да никого полюбить не смогу. Испытав силу большой, настоящей страсти, влюбленности, на «эрзац» пойти невозможно!

Но свершилось чудо!





Глава 15


30 апреля 1939 года ночью зазвонил мой телефон в арькове. Слышу голос Дау:

— Коруша, милая, ты есть? Ты меня не забыла?

— Дау, ты?!

— Я.

— Откуда звонишь?

— Из Москвы, из своей квартиры. Когда ты при­едешь?

— Сейчас, сегодня. Нет, наверное, завтра.  {81} 

Но завтра тоже не смогла, было много общественных дел и работа. Через несколько дней оформила отпуск. В Москве при встрече:

— Даунька, милый, как ты исхудал. Ты стал совсем прозрачный. А где мои черные, красивые локоны?

— Корочка, дорогая, это все такие мелочи. Я счаст­ливчик! Я еще увижу небо в алмазах! А, главное, я сно­ва с тобой! Я этот год жил мечтой о тебе. Представля­ешь, вдруг следователь показал мне твои фотографии, говоря: «Если подпишете, то за этими стенами есть вот какие девушки». — «Она в жизни гораздо красивее, — ответил я. — А подписать подтверждение, будто я — немецкий шпион, я не могу! Подумайте сами: всю свою жизнь я влюблялся только в арийских девушек, а наци­сты это преследуют».

— Даунька, а потом подписал?

— Нет, Коруша, я не мог этого подписать.

— Дау, скажи, там было очень страшно?

— Нет, что ты, совсем не страшно. Я даже имел не­которые преимущества.

— Какие?

— Во-первых, я не боялся там, что меня могут арес­товать! Во-вторых, я мог ругать Сталина вслух, сколь­ко хотел. Я занимался наукой и сделал несколько ра­бот. Коруша, я там даже немного развлекался.

— Там были девушки?

— Ну что ты, конечно, нет. Но там было много ослов-подхалимов. Я их дразнил, а дразнение — это своеобразное развлечение. Я очень люблю дразнить, когда есть за что!

— Как же ты их дразнил?

— Подхалимы, сидевшие со мной в одной камере, вваливаясь после допроса, выкрикивали: «Да здравст­вует Сталин!». А я им цитировал Ленина: «Никто не повинен в том, если родился рабом, но раб, который не только чуждается стремления к своей свободе, но при­украшивает и оправдывает свое рабство, есть внушаю­щий законное чувство негодования, презрения и омер­зения холуй и хам».

Все эти высокопоставленные чиновники, к которым я попал в компанию, очень плохо помнили учение Ленина и совсем не знали «Капитала» Маркса.  {82} 

— Даунька, что у тебя с руками? (Руки по локоть были как бы в красных перчатках.)

— Ты испугалась моих рук? Это мелочь, все прой­дет, просто нарушен обмен веществ. Понимаешь, там было пшенное меню. А пшено я не ем, оно невкусное. Когда пришел приказ прекратить мое дело, я уже не хо­дил. Только лежал и занимался тихонько наукой.

— Ты лежал, умирал с голоду, при том, что тебе по­давали готовую горячую свежую еду?! Даунька, а нор­мальные люди, когда голод, едят опилки и лебеду. Ты ведь хотел выжить?

— Еще бы. Очень. Мечтал выжить, чтобы увидеть тебя.

— Но ведь ты принимаешь лекарство. Разве оно вкусное?

— Нет, лекарства по своей идее должны быть невкусными. Я их принимаю по предписанию врачей.

— И пшено ты  должен был  принимать  как лекарство, по предписанию жизни, чтобы выжить!

— Корочка, какая ты умная, я не догадался так сделать. Пшено как лекарство я смог бы употреблять. Очень, очень хотелось выжить!

— Дау, ты всегда был для меня загадочно непонятен. С первой нашей встречи ты без конца меня удивлял и покорял. Вначале я решила, что ты человек не нашей эпохи. Родился на тысячу лет раньше. Но ты человек не нашей планеты!

— Нет, я просто счастливчик. Коруша, мне страшно повезло, понимаешь, наш Кентавр сделал эксперимент с гелием. Он считал свои результаты открытием. Но ни один физик-теоретик мира не может объяснить это зага­дочное явление природы. Капица считает, что это все смо­гу объяснить я один! Об этом Петр Леонидович Капица написал письмо в Центральный Комитет, и вот я с тобой.


А попал Дау в тюрьму по доносу П., одного харьковского ученика. Он был одним из пятерки его первых харьковских учеников. <...>*  {83} 

С историей этого доноса я забежала немного вперед. О нем мне рассказал Дау много позднее. Он был уже Ге­роем Труда, когда этот подлец явился к нему в Инсти­тут физпроблем просить прощения за свой донос.

— Коруша, он еще посмел протянуть мне руку!


В 1938 году, когда Дау был в тюрьме, я была пропа­гандистом. В те годы было принято беспредельно воз­величивать Сталина и его «знаменитую» речь. Это бы­ло выше моих сил. Вот и решила купить патефон и на­бор пластинок с речью Иосифа Виссарионовича. На свой участок я регулярно приносила патефон, заводила его и крутила пластинки. Успех превзошел все ожида­ния, явка стопроцентная! Никто не мог себе позволить не явиться и не прослушать эту речь до конца.

Меня стали хвалить на общегородских партийных активах Харькова и даже советовали всем агитаторам брать с меня пример. Думала: неужели поняли мой за­мысел? Или им всем действительно нравится речь? В те годы это оставалось тайной. В сталинские времена бы­ло много вопросов, но не было на них ответа.


Теперь возвращаюсь к очередным событиям моего приезда в Москву 1939 года. Вслед за мной примчался и Женька Лившиц. Его первые слова к Дау: «Вот те­перь-то ты понял, каким был ослом, что тогда вернул­ся из своей последней заграничной командировки. Ка­кие тебе роскошные условия предлагали англичане на­перебой с американцами, а ты вернулся в свою свобод­ную страну и получил тюрьму! Скажи честно: жалеешь, что вернулся в Советский Союз?».

Даунька удивленно посмотрел на Женьку:

— Ты что с луны свалился? Нет! Не жалею и никогда не пожалею! На свое тюремное заключение я смотрю   просто,   как   на   стихийное   всенародное бедствие. В Советском Союзе я встретил Кору. Свою жизнь я разделил на две эпохи: до встречи с Корой — первая и вторая — после встречи с Корой. И потом, несмотря на разные искажения в системе управления нашего государства, наш социалистический строй — самый справедливый на нашей планете. Пойми главное: марксизм отрицает все религии, а капитализм  {84}  поощряет слишком многоликую религию. Ты — научный работник. Попробуй совместить науку с рели­гиями. Наука и религии несовместимы в международ­ном масштабе! Религии есть обман трудящихся на всей планете.

— Дау, я вижу, тюрьма тебя ничему не научила. Скажи только, когда ты собираешься получать свою зарплату за целый год?

— Я?

— Да, ты. Разве ты не знаешь, что люди, вышедшие из тюрьмы чистыми, за вынужденный прогул получа­ют полную компенсацию от государства.

— Это я знаю, но грабить государство не собира­юсь. Я слишком счастлив, что все позади. Я ничего не желаю получать за свое освобождение. Я хочу жить и наслаждаться всеми благами жизни. Я еще увижу небо в алмазах.

— Дау, знаешь (уже изменив тон с наступательного на заискивающий), когда я узнал о твоем аресте, сразу взял отпуск в Физтехе, отпуск за свой счет. Друзья от­ца, медики, обеспечили меня справками, и я уехал в Крым. Как я боялся, что меня схватят за дружбу с то­бой! Я нигде не прописывался, исколесил весь Крым, из-за тебя я целый год не получал зарплаты и ощутил большой убыток.

— Так. И на радостях, что я свободен, ты еще что-то хочешь с меня получить?

— Нет, нет. Я понимаю: раз ты отказывается от этой крупной суммы, возмещение моих убытков отпа­дает.

Мне стало омерзительно, я хотела уйти в другую комнату.

— Коруша, ты куда? Не уходи! Слушай, Женька, Кора будет у меня еще только три дня. Вот когда она уедет тогда и приходи, а сейчас пошел вон.

А мне Дау сказал:

— Я как-то не замечал лишений в тюрьме. Много занимался, сделал четыре работы за год. Это не так уж мало.

— Тебе давали там бумагу?

— Нет, Корочка, я в уме запечатлел свои работы. Это совсем не трудно, когда хорошо знаешь свой предмет.  {85} 

При мне приходили его друзья, спрашивали: «Тебя пытали?».

— Ну, какие это пытки. Иногда нас набивали в ком­нату, как сельдей в бочку. Но в такой ситуации я, раз­мышляя о науке, не замечал неудобств.


Как все это объяснить?

Его лоб свидетельствует о том, что он мыслитель. Пребывание в тюрьме не нарушило процесса его мы­шления. В жизни он был выше мелочей быта, в тюрь­ме — выше тюремных неудобств. Он нашел в себе си­лы пренебречь жестокой жизненной ситуацией и тво­рить науку. Он был прежде всего физик, а потом чело­век. Он мог создать вселенную в собственной душе, пренебречь всем во имя поисков научных истин. По­гружаясь в неразгаданные тайны природы, в нормаль­ных условиях забывал обедать, ужинать и спать. Все знавшие его физики говорили: еще не было в мировой науке теоретика, столь виртуозно владеющего мате­матическим аппаратом. Для него не существовало пределов. Он мог все.

Он обладал поразительной способностью мгновенно от всего отключиться, вдумываясь в возникший вопрос. В Ландау поразительным образом сочетались молние­носная быстрота ума с глубокой образованностью, осве­домленностью, энциклопедичностью и универсализмом. С его смертью ушел последний физик-универсал. «Лан­дау знал все, потому что его интересовало все».

Главное оружие Ландау — его логика. Она ярко де­монстрировала его необыкновенную научную интуи­цию и силу научного воображения. Машина легендар­ной, железной логики, как и счетно-вычислительная машина, была самой природой запрограммирована в клетках мозга физика Ландау. Процесс его научного мышления не требовал никаких пособий: литературы, справочников, логарифмических линеек и таблиц. Эта виртуозность и изобретательность в применении ору­дий своего труда вызывали удивление у тех, кто мог в достаточной степени все это понять и оценить.

Огромный творческий потенциал, широчайший ди­апазон интересов, универсализм роднят Ландау с вели­кими людьми эпохи Возрождения.  {86} 

Ландау был прост и доступен всем, и если в семьях физиков случалась беда, он всегда помогал, чего никак нельзя сказать о Кентавре.

После смерти Ландау Петр Леонидович бывал мо­им гостем в памятные даты, но при посторонних бы­ло неудобно разводить канитель о воровских делах Е.М. Лившица. Уже 1980 год, а уворованные вещи все у Лившица.

Сейчас Петру Леонидовичу Капице уже 88 лет, его просто нельзя тревожить по мелким делам Лившица.

Когда наше правительство решило создать свою атомную бомбу, то Сталин во главе этого дела поста­вил Берию, заместителем по научной части был на­значен П.Л.Капица. Сознавая всю ответственность задания, он, однако, не мог начать работы, потому что на всех важных бумагах должна была стоять под­пись — Берия, который появлялся весьма редко. Кро­ме основной работы, у него было много наложниц. В конце концов Капица написал письмо самому Иоси­фу Виссарионовичу, в котором назвал Берию без­дельником, прохвостом и просил освободить его от занимаемого поста, а ему, Капице, предоставить пол­ную свободу действий, если нашей стране нужна атомная бомба.

Письмо подействовало почти мгновенно. На следу­ющий день со всех постов был снят Капица и даже вы­селен из специально построенного для него особняка. В опале на даче он прожил 8 лет, до самой смерти Ста­лина.

На даче Капицу посещали его друзья: Рубен Симо­нов, Любовь Орлова, Григорий Александров и многие другие. Сотрудники института тоже не забывали его. Будучи на даче, он узнал, что институт стал носить имя С.И.Вавилова, который ни к созданию, ни к работам данного института никакого отношения не имел. Это была рука Берии. В конце концов Берия от работ над атомной бомбой был отстранен, это очень серьезное дело успешно возглавил И.В.Курчатов.

Дау всегда восхищался своим директором — как ученым, так и талантливым инженером. Редко, когда два таланта сочетаются в одном человеке. Его способ получения жидкого кислорода вошел в промышленность  {87}  всего мира, а нашей стране дал огромную эко­номию.

После смерти Дау я попросила Петра Леонидовича подробно рассказать, как ему удалось вызволить Дау из тюрьмы при Сталине.

Он рассказал: «Когда мы охлаждали жидкий гелий до температур, близких к абсолютному нулю, он не становился твердым, как все жидкие вещества, а терял свою вязкость, переходя в состояние сверхтекучести. Эксперимент говорил об открытии, но ни один теоре­тик мира не мог объяснить это явление. Тогда я напи­сал письмо Сталину, что мои руки экспериментатора сделали открытие, а мозг института — физик-теоретик Ландау — по непонятным причинам заключен в тюрь­му. Если не освободят Ландау, я прекращаю все рабо­ты в институте. А вновь отстроенный институт с доро­гим импортным оборудованием только начал наби­рать темпы работы.

Вскоре мне позвонил Молотов. Он просил спокойно работать и сказал, что мне моего Дау отдадут. Только, предупредил он, «это» учреждение любит работать по ночам, поэтому я не должен волноваться, если меня по этому поводу побеспокоят ночью.

На следующий день, когда я был в своем рабочем кабинете, мне сообщили, что ко мне приехал человек из Госплана. Он вошел в кабинет в плаще с поднятым воротником и в кепке, надвинутой на глаза.

— Позвольте, почему вы не разделись? Раздевалка у нас на первом этаже.

Вошедший демонстративно снял плащ и кепку. Он оказался заместителем самого Ежова. (Да, да, кроваво­го Ежова!) Улыбнувшись, я спросил его: «Вы что, стес­няетесь своего мундира?». (Какова реакция! Не просто смело, а отважно смело! Петр Леонидович славился молниеносной реакцией ума и оригинальностью обо­ротов речи.)

Потом за мной заехали ночью и повезли на Лубян­ку. Благодаря звонку Молотова я понял, что уже есть решение об освобождении Дау. Просто в те времена в этом учреждении было принято стращать посетителей, особенно тех, кто осмеливался оправдывать «врагов народа».  {88} 

Со мной был тоже разыгран спектакль запугивания, так что к следователю по делу Ландау я попал часа че­рез три. Он подал мне папку, говоря: «Прочтите, за ко­го вы смеете заступаться». Папку я отодвинул в сторо­ну и сказал решительно: «Я это читать не буду, лучше вы мне скажите сами, зачем талантливому физику, так преуспевающему в своей профессии, менять ее на дея­тельность шпиона чужого государства?». Домой я вер­нулся в 4 часа утра».

Всем нам остается только преклоняться перед сме­лостью этого благородного человека!

— Анна Алексеевна, как вы провели эти страшные четыре часа?

— Я стояла у окна и смотрела вслед увозящей его машине и не отходила, пока эта машина не привезла его обратно.


Первым сотрудником «капичника» стал Александр Иосифович Шальников, или просто Шурочка Шаль­ников, о котором в студенческие годы были написаны такие стихи:


Не плечист, зато речист!

Сердцем нежен, духом чист.

Просто грех о нем злословить!

Шура Шальников.


Когда Шальников приехал в Ленинград, академик Алиханов его спросил: «Шурочка, скажи, твой новый шеф, кто он? Человек или скотина?».

— Он — кентавр. Не с того конца подойдешь, ляг­нет, да еще как!

Так молниеносно окрестил Капицу Шальников. Кличка прилипла. Все физики все эти годы, говоря меж­ду собой о Капице, называли его только Кентавром.

Из «Резерфорда» Данина мы знаем, что молодой Капица чудом был оставлен работать у Резерфорда. Ведь когда Иоффе стал просить великого ученого за­числить в штат своего очень талантливого ученика, Ре­зерфорд сухо сказал: «У меня в штате 30 мест, и все за­няты». Тогда его спросил сам Капица: «Профессор, скажите, какой процент ошибок вы допускаете в науч­ных опытах?».  {89} 

— Мы разрешаем себе ошибаться только на один процент!

— Почему же в штате не допустить ошибки тоже только на один процент?

— Оставайтесь! Вы зачислены в штат!

Резерфорд оценил ум Капицы. Он имел привычку громоподобным голосом распекать своих мальчиков. Видно, на Капицу этот зычный голос поначалу нагонял страх. В письмах к матери он своего шефа называл толь­ко «крокодилом». Через годы, став уже любимым учени­ком и признанным талантом, он эту кличку обнародовал в Кембридже, объяснив, что, мол, в России крокодилы в большом почете, они-де не поворачивают голову назад.

И на новом здании, построенном Резерфордом для лаборатории Капицы, справа от входа изображен ка­рабкающийся по стене крокодил, высеченный из кам­ня. За работу над скульптурой крокодила уплатил Ка­пица. Резерфорд, смотря на каменного крокодила, с улыбкой сказал: «Я знал, что вы меня прозвали кроко­дилом, и очень радовался, что не ослом». Бор снял ко­пию этого крокодила и поставил на камин.

Кентавр совсем не так добродушно отнесся к своей кличке. Своего «крестного отца» он продержал лиш­них два десятка лет в членкорах.

Да, Кентавр спас жизнь Ландау в эпоху сталинизма. Когда пришло освобождение, Дау уже не ходил, он ти­хонечко угасал. Его два месяца откармливали и лечи­ли, чтобы он на своих ногах вышел из тюрьмы. Но ес­ли бы сверхтекучесть гелия смог объяснить какой-ни­будь иноземный теоретик, Ландау не вышел бы из тюрьмы. Ведь о Ландау Кентавр вспомнил, когда все физики мира оказались в тупике. За теорию сверхтеку­чести гелия Ландау был удостоен Нобелевской премии, причем один, без компаньонов!

Это совсем не так часто встречается среди нобелев­ских лауреатов. Мало кто знает, что Кентавру за экспе­римент с гелием Нобелевский комитет много лет назад хотел присудить одну премию на двоих. Кентавр взвился на дыбы: ему — полубогу! И только полпре­мии! Он отказался ее получать. Десятки лет спустя, на восемьдесят пятом году жизни, он получил Нобелев­скую премию, но все-таки с компаньонами.  {90} 

Вот И.Е.Тамм, по «вине» Ландау, получил Нобелев­скую премию за счет Черенкова: Дау получил запрос Нобелевского комитета относительно «эффекта Черен­кова». В традициях комитета было награждать авто­ров технических усовершенствований, если они вошли в промышленность мира и не подвергались изменени­ям в течение 30 лет.

Дау объяснял мне так: «Такую благородную пре­мию, которой должны удостаиваться выдающиеся умы планеты, дать одному дубине Черенкову, который в науке ничего серьезного не сделал, несправедливо. Он работал в лаборатории Франк-Каменецкого в Ленин­граде. Его шеф — законный соавтор. Их институт кон­сультировал москвич И.Е.Тамм. Его просто необходи­мо приплюсовать к двум законным кандидатам.

Понимаешь, Коруша, Игорь Евгеньевич Тамм очень хороший человек. Его все любят, для техники он делает много полезного, но, к моему большому сожале­нию, все его труды в науке существуют до тех пор, по­ка я их не прочту. Если бы меня не было, его ошибки не были бы обнаружены. Он всегда соглашается со мной, но очень расстраивается. Я ему принес слишком много огорчений в нашей короткой жизни. Человек он про­сто замечательный. Соавторство в Нобелевской пре­мии его просто осчастливит.

Вот и Отто Юльевич Шмидт присылал мне на отзы­вы свои научные труды по математике, в которых, кро­ме математических ошибок, никакой науки не было. Я его очень уважал как великого и смелого путешествен­ника, старался в самой деликатной форме ему объяс­нить его ошибки. Он плевал на мои отзывы, печатал свои математические труды и получал за них Сталин­ские премии. После тюрьмы я из «язычества» перешел в «христианство» и разоблачать Шмидта уже не мог».

Впоследствии, еще при жизни Тамма, на одном из общих собраний Академии наук один академик пуб­лично обвинил его в несправедливом присвоении чу­жого куска Нобелевской премии.

В те дни я у Дау спросила:

— А ты согласился бы принять часть этой премии, как Тамм?

— Коруша, во-первых, все мои настоящие работы  {91}  не имеют соавторов, во-вторых, многие мои работы уже давно заслужили Нобелевскую премию, в-третьих, если я печатаю свои работы с соавторами, то это соав­торство нужнее моим соавторам.

Он умел все просто и спокойно объяснить.


Но вернемся к кентавризму. Человеческая половина в Кентавре была высокого качества: блестящий ум, большой талант и беспредельное самолюбие (как быс­тренько он поставил на место самого Резерфорда, сам зачислил себя в штат!). Когда он достиг высот, то стал считаться только с именитыми и полезными ему людь­ми. К моей беде, я не принадлежала ни к тем, ни к дру­гим. Лившиц ему доложил, что Ландау к науке не вер­нется из-за потери ближней памяти. Капица сразу поте­рял к Ландау интерес, распорядился меня не прини­мать, все связанное с Ландау возложил на Лившица. Так ему было проще.

Так что Шальников, окрестив Капицу Кентавром, только констатировал факт: раз лягается, есть копыта. Кличка прилипла как банный лист.

Капица, конечно, знал историю своего перерожде­ния, но добродушием Резерфорда не обладал.

Приближался пятидесятилетний юбилей Кентавра. Институт собирался торжественно отметить это собы­тие.

Очень часто физики института собирались у нас на квартире. В один из таких моментов к нам зашла Оль­га Алексеевна Стецкая, заместитель Капицы. Физики ее не любили, прозвали Стервецкой. Она на почве рев­ности написала Сталину донос на собственного мужа, который был расстрелян. Стецкая сказала: «Дау, я зна­ла, что все физики у вас, а мне необходимо посовето­ваться. Отпущены средства на достойный подарок Пе­тру Леонидовичу. Я не знаю, чем его обрадовать». Вскочил Шальников: «Как чем? Естественно, бронзо­вым кентавром на мраморном пьедестале!». Растерян­ная Стецкая воскликнула: «Вы надо мной издевае­тесь!». Тут все физики с серьезными лицами стали ее уверять, что кентавр божественного происхождения. Кентавр олицетворяет саму мудрость. Мудрейший кен­тавр Хирон обучал сына бога Аполлона Асклепия  {92}  искусству врачевания. Да сам великий бог Зевс покрови­тельствовал кентавру. И потом — выше пояса он сов­сем как человек! Дау добавил: «Ольга Алексеевна, сре­ди ученых есть традиция, любя, давать клички. Ведь Капица очень уважал Резерфорда, а окрестил его Кро­кодилом. Кстати, и меня все называют Дау. Это ведь тоже кличка!».

Бедная Стецкая, улыбнувшись, поблагодарила и сказала: «А я-то думала, что вы все его так дразните».

Я уже упоминала, что Дау никогда никуда не опаздывал. Мы и пришли на этот юбилей, как все­гда, первыми. Следом за нами пожаловал сам Кен­тавр. Только мы его поздравили, вошла Стецкая с очень тяжелой ношей, упакованной в тонкую белую бумагу. Развернула свой сверток (подарок): торжест­венно сверкнула золотом бронза на черном мраморе, круп коня взвился ввысь на задних ногах, передними потрясая в воздухе, тело получеловека с лицом Пет­ра Леонидовича сверкало красотой мышц и позоло­той. Кентавр, созданный скульптором, был велико­лепен! А Капица в тот момент совсем этого не оце­нил. Его лицо налилось кровью, глаза засверкали бессильным гневом, язык от бешенства стал запле­таться, он нечленораздельно произнес: «Как вы по­смели!» и выбежал из зала, сильно хлопнув дверью. Стецкая безнадежно скисла. Мы же с Дау восторга­лись шедевром искусства.

Прошли десятилетия, молодость и зрелые годы без­возвратно ушли, бронзовый кентавр вышел из подпо­лья. Свою старость он встречает, сверкая золотом, пол­ноправным хозяином на письменном столе кабинета Алиханьяна.

На мой взгляд, кентавр благороднее крокодила, жадного и ненасытного, а великий Резерфорд этими недостатками отнюдь не обладал. По капризу судьбы попав в Англию из голодного Ленинграда, Капица просто боялся, что великий ученый отошлет его на ро­дину. Мы, русские, перед крокодилом испытываем страх, а не восхищение. То ли дело кентавр!..


Кентавр не оценил шутку физиков, свою же шутку ценил очень. Ему все можно, а другим — нет!  {93} 

Вышедший из тюрьмы Дау в 1939 году стал умолять Кентавра:

— Петр Леонидович, спасите Льва Шубникова, для науки спасите! Только вам это по силам!

— Но, Дау, тогда я должен взять его работать к се­бе в институт!

Беда была в том, что Лев Шубников мог в экспери­менте легко переплюнуть самого Кентавра!

Капица из Англии приезжал в Харьков к Шубнико­ву, он очень интересовался его работами. Резерфорд, оставив работать у себя молодого Капицу, выхлопотал для него повышенную стипендию, заботясь о его мате­риальном обеспечении, а Кентавр на старости лет ре­шил всех молодых физиков, докторов наук, держать на ставках младших научных сотрудников. Я-де настоль­ко велик, я создал такой институт, им всем достаточно той чести, что я их оставил у себя работать.


Когда с Ландау стряслась беда, обезглавленным фи­зикам-теоретикам пришлось непосредственно столк­нуться с самим Кентавром. Тут он во всем великолепии продемонстрировал им свой кентавриный «ндрав».

Сверходаренные теоретики, ученики Ландау, орга­низовали новый Институт теоретической физики и уш­ли из «капичника». Встретив Алешу Абрикосова, я спросила, почему они ушли из института.

— Понимаете, Кора, бесконечное ляганье Кентавра выносить невыносимо.

Но Е.М.Лившиц остался при Кентавре, он работает на Кентавра. Ведь Капица только считается редакто­ром журнала «Экспериментальная и теоретическая фи­зика». Всю редакторскую работу ведет Женька. Это его настоящее призвание, как и роль технического сек­ретаря при Ландау. На этой работе Женьке не нужно творчески мыслить, проявлять инициативу, индивиду­альность, так необходимые для науки! Полную непри­годность к науке Е.М.Лившица Кентавр знает прекрас­но, тем не менее он его в 1979 году протащил в акаде­мики, потому что он ему полезен, умеет стоять по стой­ке «смирно» и, кроме того, надо проучить слишком та­лантливых, но строптивых теоретиков, таких, как Аб­рикосов, Халатников и др. В итоге бездарь Женька  {94}  стал академиком раньше, чем такие таланты, как Гри­бов, Абрикосов, Халатников, Андреев и др.

Кентавр есть кентавр! Получеловек, полускотина. С этим давно согласились все ведущие физики Советско­го Союза.

Когда Капица писал статью о Ландау для сборника биографий Лондонского королевского общества, он даже написал, что Дау не владел французским языком, только на том основании, что сам им не владеет, а ме­ня наделил образованием пищевика, хотя я окончила университет.


Когда был расстрелян Н.И.Вавилов, ученые, затаив дыхание, ждали, кто будет следующей жертвой. И в один «прекрасный» день в «Известиях» был напечатан подвал, в котором физик Л.Д.Ландау обвинялся в тех же самых грехах, в которых был обвинен Николай Ва­вилов. Громили физика Ландау и всю его школу физи­ков (ныне очень ценимую). Я прочла этот злобой ды­шущий подвал и ничего не поняла. Сплошная ахинея! Автор — некий Соколов из племени физиков-«иванен­ковцев».

Над Ландау навис дамоклов меч. У Дау погасла улыбка, но глаза сверкали гордо и гневно. Мне он очень серьезно и добро сказал: «Коруша, сейчас ты должна меня бросить, я очень боюсь, как бы тебе не пришлось жалеть, что ты стала моей женой».

— Нет, нет! Никогда не пожалею! Просто, Даунька, мы сейчас с тобой вместе стоим у пропасти.

Каждый день ждали. Ждал и затаился в немом ожи­дании весь институт. Дау шутил: «Осталось только мо­литься». Так он говорил всегда в самых безнадежных ситуациях.

Не молились, но пронесло! Это было то время, ког­да Берию отстранили от руководства работами над атомной бомбой и возглавил эти работы Курчатов. Он обладал могучим талантом организатора. Первое, что он сделал, составил список нужных ему физиков. Пер­вым в этом списке значился Л.Д.Ландау. В те годы только один Ландау мог сделать теоретический расчет для атомной бомбы в Советской Союзе. И он сделал это с большой ответственностью и со спокойной совестью.  {95}  Он сказал: «Нельзя допустить, чтобы одна Амери­ка обладала оружием дьявола!». И все-таки Дау был Дау! Могущественному в те времена Курчатову он по­ставил условие: «Бомбу я рассчитаю, сделаю все, но приезжать к вам на заседания буду в крайне необходи­мых случаях. Все мои материалы по расчету будет к вам привозить доктор наук Я.Б.Зельдович, подписы­вать мои расчеты будет также Зельдович. Это — техни­ка, а мое призвание — наука».

В результате Ландау получил одну звезду Героя соцтруда, а Зельдович и Сахаров — по три.


Телефонный звонок управляющего делами Совнар­кома Малышева. Слышу, Дау по телефону отвечает: «За звание Героя Соцтруда я очень благодарен, а вот новая семикомнатная квартира мне не нужна, я от нее катего­рически отказываюсь. Нет, нет! С женой советоваться я не буду, она всегда согласна со мной. Дача в Барвихе с кирпичным гаражом? Но, позвольте, у меня уже есть од­на дача. Я вас благодарю, но мне эти подарки совсем не нужны, семья у меня всего три человека. Да, категориче­ски отказываюсь! Подумать? Посоветоваться с женой? Нет, нам с женой просто ничего не нужно, а за герой­скую звезду я вас еще раз благодарю!».

— Коруша, слыхала, хотели меня купить, чтобы я оставил науку и переключился на технику.

Техникой, да еще военной, после создания атомной бомбы настоящие деятели науки не занимались: ни Нильс Бор, ни Роберт Оппенгеймер, ни Отто Фриш, ни многие другие, в том числе Ландау.

Военной техникой занялся А.Д.Сахаров, и у него получилась первая водородная бомба на гибель чело­вечества! Возник парадокс — автору водородной бом­бы была присуждена премия Нобеля за мир! Как чело­вечеству совместить водородную бомбу и мир?

Да, А.Д.Сахаров — очень хороший, честный, доб­рый, талантливый. Все это так! Но почему талантли­вый физик променял науку на политику? Когда он тво­рил водородную бомбу, в его дела никто не вмешивал­ся! Уже во второй половине семидесятых годов я гово­рила с одним талантливым физиком, академиком, уче­ником Ландау: «Скажите, если Сахаров — один из  {96}  талантливейших физиков-теоретиков, почему он никогда не бывал у Ландау?». Мне ответили: «Сахаров — уче­ник И.Е.Тамма. Он, как и Тамм, занимался технически­ми расчетами. У Тамма был только один талантливый ученик-теоретик — Гинзбург. Вот Гинзбург от Тамма и перешел в ученики к Ландау. А Сахарову с Ландау не о чем было говорить, он физик-техник, в основном рабо­тал на военную технику».

Что же произошло с Сахаровым, когда у него полу­чилась эта злополучная бомба? Его добрая, тонкая ду­ша надломилась, произошел психологический срыв. У доброго, честного человека получилась злая дьяволь­ская игрушка. Есть от чего полезть на стенку. И еще умерла его жена, мать его детей. <...> Но я до сих пор не могу понять, как может здравомыслящий ученый-фи­зик стать на защиту религии? Все религии несут наро­дам только зло. Вспомните Варфоломеевскую ночь, резню армян, еврейские погромы! Еще совсем юным, в первую заграничную командировку Ландау говорил религиозным физикам: «Если вы верите в бога, это ва­ше личное дело, но причем тут физика?». Ведь науку и религию совместить невозможно, как невозможно сов­местить марксизм и религию.





Глава 16


Возвращаясь от Дау из Москвы, я была безгранично счастлива. Дау, Дау! Какое счастье, ты опять есть! Его обаяние, его любовь, его беспредельное восхище­ние моей женственностью. Еще звучали его слова: «Ты стала еще красивее! Ты прекрасна, как мечта!».

Окруженная облаком настоящего счастья, я сияла и даже излучала заметное сияние для посторонних глаз. Мой сосед по самолету явно хотел уделить мне внима­ние. Я полулежала в кресле самолета с закрытыми гла­зами, возвращаться к жизни не хотелось. Кусочек сти­хов, которые Дау на прощанье мне прочел, я запомни­ла и все время повторяла их:  {97} 


Тот, право, не дурак,

Кто видится с женой пореже,

Пусть прочен приходящий брак,

Еще прочнее брак приезжий!


— Корочка, мы с тобой уже пережили и приходя­щий брак, и приезжий. А сейчас я не могу жить без те­бя, поскорее заканчивай все свои дела и переезжай в Москву, мы с тобой женимся.

Подлетая к Харькову, мой сосед спросил меня:

— Вы не спите?

— Нет.

— Мы уже подлетаем к Харькову.

— Как быстро промчалось время.

— Я не нахожу. Вы не спали?

— Нет.

— Я так и думал. Все время изучал вас. Простите мое любопытство. Видите ли, я писатель. Я перебрал все специальности, но для вас ни одна не подошла. Кто вы? Ваша специальность?

— Кондитер, вырабатываю шоколад,

— Вот оно что! Теперь мое любопытство удовлетво­рено. Так это шоколад придал вам такое ослепитель­ное сияние?!

Я ничего не придумываю. Все было так. Была моло­дость, была любовь, был Дау.


Потом в Харьков полетели письма, письма, письма...


Около Севастополя. 30.V.39

Корунечка, милая. Еще дня не прошло с того прошлого письма, а я уже опять надоедаю тебе. Когда я вижу тебя, мне всегда кажется, что ты в самом деле любишь меня, а когда тебя нет, мне начинает казаться, что ты просто привыкла ко мне и тебе лень заводить новые романы. Ведь ты такая красивая, и, наверное, все мужчины на тебя облизываются. А во мне совсем ничего особенного нету.

Напиши, Корунечка, о себе. Как ты проводишь время, как развлекаешься. Вообще пиши все мелочи; мне интересно все, что касается тебя, а изменять тебе все равно можно, и я от этого нисколько не буду меньше тебя любить.  {98} 

Обязательно пришли, Корушка, свою фотографию, а то я в суматохе не взял их с собой из Москвы и мне не на что глядеть и утешаться. Только письмо перечиты­вать.

Крепко целую твои глазки.

Дау.


* * *


Гаспра. 1.VI.39.

Корунечка, любимая. Здесь очень хорошо. Ем уже по три вторых блюда за обедом и ужином и собираюсь перейти на четыре. Зато с любовницами дело обстоит прескверно. Правда, здесь состав постепенно меняется (уже 40 человек из 80 сменилось), но приезжают все жуткие рожи. Исходил весь берег моря, но тоже ничего кроме дряни не обнаружил. Просто хоть плачь. От скуки осваиваю одну особу явно недостаточного класса (3-го). Она, впрочем, тоже послезавтра уезжает.

Все время вспоминаю мою бедную девочку, которая уже два года не отдыхала, потом еще немного поволновалась из-за меня, а теперь работает с утра до вечера в душном городе.

Корунечка, а вдруг тебе очень плохо?! И развлекаться, вероятно, вовсе не развлекаешься. Напиши, Коруша, об этом, а то я буду очень беспокоиться о тебе.

Крепко, крепко целую.

Дау.


* * *


Гаспра. 1. VI. 39

Корунечка, дорогая, как хорошо, что ты дала мне с собой такое милое, милое письмо, а то сейчас мама пе­реслала мне твое письмо из Ленинграда — такое злю­щее, что просто жуть. Ну прямо совсем, как 3,5 года назад, с той только разницей, что тут ты утверж­даешь, что я хоть раньше тебя любил, а тогда говори­ла, что я вообще никогда не любил тебя. Ну зачем ты все глупости выдумываешь. Или я мало ласкал мою дорогую  {99}  девочку. Правда, в конце перед поездом, но ведь тут уж так получилось. И еще пишешь, что злая те­леграмма. Я, можно сказать, просто гордился, что такую нежную телеграмму придумал, в особенности фразу «вот ты какая». Неужели она в самом деле по­лучилась сухая?!

Когда я получаю такие письма, мне так грустно ста­новится (а ты еще спрашиваешь, почему «бедный Дау») и кажется, что я очень плохой любовник; что моей бед­ной девочке от нашего романа только одни неприятнос­ти, и ты опять жалеешь, что познакомилась со мной.

Корунечка, ну как сделать, чтобы ты была веселой и счастливой?

Крепко целую.

Дау.

P. S. Мне очень понравилось выражение, что я «рас­сердился» на твои письма. Неужели ты думаешь, что я могу «сердиться» на тебя?

Гаспра. 3. VI. 39

Корунечка, золотая моя. Вот уже 5 дней прошло с того времени, как я видел тебя. И даже без поцелуев (мгновенные — не считаются). Я так ждал этой встречи, но 20 минут это даже не мало, а вовсе ниче­го: просто словно промелькнула перед глазами как фея в сказке и потом опять исчезла. Ты знаешь, что когда ты рядом, со мной и целуешь меня, тогда мне кажется, что ты в самом деле любишь меня, а когда тебя нет, то всегда кажется, что это ты просто от скуки.

Я здесь перешел уже на четыре вторых и чувствую себя неплохо, но начинаю скучать. Хорошеньких девушек совершенно не предвидится. Даже полухорошенькая, ко­торую я освоил, примерно, наполовину, сегодня уезжает. Впрочем, так как она только полухорошенькая, то и удовольствие от нее весьма умеренное. Не то что ты!!!!!.

Крепко целую.

Дау.  {100} 


* * *


Гаспра. 4.VI.39

Корунечка, дорогая моя девочка. Вот стараюсь не на­доедать тебе скучными письмами, но не могу удержать­ся. А от тебя ничего нет. Может, ты уже забыла сво­его Дауку или вспоминаешь о нем, как жена о муже — с заботой, но без страсти. А вдруг правда, то, что ты мне тогда говорила, и твоя былая влюбленность давно перешла в «любовь», то есть в очень теплое дружеское отношение, но лишено пьянящего угара влюбленности.

Я ем 4 вторых и уже собираюсь переходить на 5. Ку­паюсь мало, т. к. вода холодная. Все мало-мальские при­годные девушки и хорошенькие и полухорошенькие уеха­ли, и постепенно становится скучно. Измышляю, где бы поискать что-нибудь, а то все килограммы зря пропа­дут.

Крепко целую далекую девушку.


* * *


Гаспра. 9.VI.39

Корунечка, дорогая. Ты не представляешь себе, как грустно каждый вечер спрашивать о письмах и полу­чать в ответ то же вежливое НЕТ. А ты еще гово­ришь, чтобы не было других любовниц. Тогда я бы хоть немного утешался письмами от них. Бедный Даука!

Я так люблю тебя, Корунечка, всю, всю, всю. И глаз­ки, и пальчики, и волосы (и те и другие), и грудь, и плечи, и голос, и поцелуи, и все остальное. А вдруг я уже надоел тебе и ты не бросаешь меня только потому, что тебе лень искать других любовников.

Как с путевкой? Ты обязательно должна получше от­дохнуть и поразвлечься.

Вспоминаешь ли ты меня, Корунечка, хоть иногда, а то мне кажется, что когда меня нет, ты совсем, совсем забываешь обо мне, словно меня «не было», как и Петеньки.

Достаточно ли развлекаешься?

Крепко целую.

Дау.  {101} 


* * *


Москва. 11.IV.39

Корунечка, дорогая моя. Все время перечитываю твое письмо (ведь фотографий ты мне так и не дала). Оно такое миленькое. Особенно про то, как начальник цеха не учитывал твоих обстоятельств. Но, Корунечка, не­ужели он такой нахальный, что может вовсе не отпус­тить тебя?! Имей в виду, Корунечка, что мужчины все­гда слушаются хорошеньких девушек. В крайнем случае делай ему побольше глазки, и тогда он, наверное, раста­ет.

Не знаю, как быть с билетами? Боюсь, что потом их трудно будет достать и ты соскучишься со мной (мне-то неважно, потому что я всегда могу гладить и цело­вать тебя).

Я здесь веду очень тихий образ жизни. Ем мороже­ное, играю в теннис, занимаюсь наукой и ожидаю Короч­ку. Стал гораздо лучше спать.

Крепко целую.

Дау.


* * *


Гаспра. 16.VI.39

Сейчас получил два твоих письма от 14-го. Неужели ты так совсем всерьез решила «страдать»? Уже оказы­вается, что ты не сможешь приехать, если Женя с Ле­лей будут жить у меня. Я уже не говорю о том, что мы не раз раньше говорили с тобой по этому поводу. Твое первое письмо я, кстати, получил с запозданием, проис­шедшим не от адреса, а от того, что его занесли в дру­гую комнату, а ее обитатель был хам, который не видел необходимости передавать чужие письма обратно; раз­ве ты не получила моего ответа на него? Кроме того, ты знаешь, что я вовсе не верю в твои сомнения в моей любви. Кстати, весьма замечательно, как это я «ни­сколько не думаю о тебе» и в то же время пишу тебе страстные письма; и это при моей любви к писанию пи­сем. Для тебя все это, конечно, только повод для «стра­дания».

Знаешь что, Корунечка, давай я умру. Тогда всякие  {102}  основания для «ревности» исчезнут (в моем распоряже­нии останутся в лучшем случае ангелы), а с другой сто­роны появятся факты гораздо более убедительные, чем те, которые ты с таким трудом находишь, и в каждом письме принуждена менять.

Имей в виду, что это пишется совершенно серьезно, и мне совсем, совсем не трудно это сделать, в особеннос­ти, если это сделает тебя менее несчастной. Ты не представляешь себе, Корунечка, как я устал. Помнишь, как я мечтал раньше отдохнуть хотя бы несколько ме­сяцев подряд, в течение которых меня бы никто и ничто не мучило. Ведь уже 13 лет подряд я живу в постоянном нервном напряжении. Но ты знаешь, что из моей мечты так ничего и не вышло. Сначала переезд в Москву, потом непрерывное боление, потом Шуб, потом этот жуткий год. Когда ты была у меня в Москве, я старался дер­жаться веселее, и ты, вероятно, не видела, до какой сте­пени я сейчас устал. Меньше 1,5 месяцев отдыха в полу­больном состоянии это, конечно, слишком мало. Судя по твоему письму, ты, очевидно, считаешь, что я должен быть благодарен тебе за любезное предложение «бе­жать» и «не нарушать моих новых увлечений унылыми письмами», но, к сожалению, потеря любимой девушки меня мало устраивает, а для того, чтобы разлюбить тебя, мне надо было бы заниматься самоистязанием в течение многих месяцев, а на это я сейчас совершенно не способен.


* * *


Гаспра. 16. VI.39

Корунечка, золотая моя. Ну разве ты не жулик? Ока­зывается, ты не можешь быть счастлива, так как я, де, не могу любить тебя, как ты. Надо же иметь такое на­хальство!

Конечно, если влюбленность измеряется всякими «не надо», «нельзя» и всевозможными мучительствами, то здесь тебе первое место обеспечено. Но что мне делать, если мне не доставляет никакого удовольствия мучить тебя. Единственное, чего мне хочется, это чтобы ты была счастливой и хоть немного любила меня. А о том, насколько ты меня любишь, я всегда могу судить по тoму,  {103}  как ты ласкаешься и целуешься. Мне абсолютно без­различно, сколько и каких романов ты заводишь, но ког­да я почувствую, что ты целуешься без энтузиазма и мои ласки наводят на тебя скуку, я пойму, что твоей любви ко мне пришел конец.

Но счастливой ты должна быть обязательно, все равно, хочешь ты этого или нет. И то, что ты всячески саботируешь счастье, пытаясь быть несчастной под всяческими жульническими предлогами, меня необыкно­венно возмущает.

Кстати, ты так ничего и не пишешь о путевке, ко­торую ты должна достать в первых числах ию­ня???!!!!

Крепко целую нахальную сероглазую девочку.

Дау.


* * *


Гаспра. 18.VI.39

Корунечка, девочка моя. Ну как мне приструнить тебя, чтобы ты обязательно была счастливой. Уж как я ни объяснял тебе, что ты вообще моя и никто и ни даже ты сама не имеет права обижать тебя, ниче­го не помогает. А еще утверждаешь, что будто бы сильно меня любишь. Попробуй расскажи кому угодно, что субъекта выпустили из тюрьмы, а его девушка по этому поводу не обрадовалась, а стала выискивать предлоги для того, чтобы быть несчастной, и спроси — можно ли такое отношение называть любовью! Уж какой я был 1,5 месяца назад измученный и несчастный, а когда я целовал и обнимал тебя, мне казалось, что счастливее меня никого на свете нет. Да и сейчас, если нет от тебя злобных писем, я мечтаю о том, как буду целовать тебя со всех сторон, и мне кажется, что жить очень хорошо. Впрочем, потом ты сразу присы­лаешь что-нибудь такое злобное, что веселое настрое­ние сразу пропадает. Я, конечно, вымарал на нем воз­мутительные надписи.

Как ты себя чувствуешь??!! Что с путевкой???!!

Крепко целую.

Дау.  {104} 


* * *


Гаспра. 22.VI.39

Корунька, любимая. Очень обрадовался, получив от тебя миленькое письмо. Не вздумай только теперь на­чать волноваться о моем здоровье. А для того, чтобы я не нервничал, самое главное, чтобы тебе было хорошо, и даже не просто хорошо, а очень хорошо и притом все время.

Почему ты ничего не пишешь про сочинскую путев­ку? Я чувствую, что ты там что-то жульничаешь. Вообще ты, воспользовавшись ревностью, так ничего и не написала о себе. А мне так хочется знать, что с тобой.

Еще целых шесть дней осталось ждать, пока я уви­жу тебя. Впрочем, увидеть — это пустяки, я должен почувствовать тебя всем своим телом, и глазами, и гу­бами, и руками и т. д.

А пока остается целовать на словах.

Дау.


* * *


Гаспра. 24. VI.39

Корунечка, чудненькая моя. Обидно, что уже так и не получится ни одной настоящей ночи, поскольку ты 30-го работаешь. Придется в Москве дорабаты­вать.

Но самое главное это — как объяснить тебе, что ты не имеешь никакого права не заботиться о своем здоровье (я уже не говорю о счастии) и переутомля­ешься. Говоришь, что любишь меня, а обращаешься с моими вещами так небрежно. Ведь и серенькие глазки, и губки, и груди, и каждый волосок — все это мое и ты вовсе не имеешь права неосторожно обращаться с чу­жой собственностью, даже если ты и не очень любишь меня.

Крепко целую нахальную и лживую (жульничаешь с путевкой) девочку.

Дау.  {106} 


* * *


Гаспра. 23.VI.39

Корунечка, моя сероглазенькая. Сейчас я уже ни о чем другом почти не думаю, только рвусь к тебе, мечтаю о том, как буду гладить и целовать тебя со всех сторон, чувствовать тебя всем своим телом. Вот как я люблю тебя, а ты, когда меня выпустили, даже счастливой не стала.

Жди меня 28-го, поезд №10, вагон № 6. Приходит он вечером, часов около семи (точно здесь узнать невоз­можно). Женьке я писал, чтобы он и другие никоим об­разом не встречали меня. Если он спросит тебя, то по­втори ему, чтобы не приходил. Разве только ты не смо­жешь меня встретить и захочешь что-нибудь передать через него. На случай, если это письмо пропадет, я напи­шу о поезде еще пару раз.

Люблю, люблю, люблю.


* * *


Теберда. 13.VII.39

Корунечка, дорогая.

Очень рад был, получив твое письмо. Карточки, впро­чем, очень посредственные: не то, что те. Не телегра­фирую тебе, т. к. сейчас ты, вероятно, уже получила мое письмо (это, кажется, 6-е или 7-е).

Здоровье мое в прекрасном состоянии. Сердцебиений нет никаких.

Напрасно ты, Корунька, стараешься узнать, что я хочу. Во-первых, я действительно сам не знаю. Во-вто­рых, для тебя этот вопрос настолько более сложен, что здесь ты одна должна решать. Мне важно только, что­бы ты была счастлива.

Когда получишь это письмо, телеграфируй, пожалуй­ста, день своего отъезда и Н. Афонский адрес, а то я не буду знать, куда писать.

Смотри, Корунечка, отдыхай как следует. Бояться тебе теперь нечего и можешь развлекаться как угодно. Ты ведь знаешь, что я от этого не буду меньше тебя лю­бить.  {106} 

Пиши мне, Корунечка, почаще. Я так люблю полу­чать твои письма. Крепко целую. Дау.

В этом письме его слова: «Для тебя этот вопрос на­столько более сложен, что ты одна должна решать. Мне важно только, чтобы ты была счастлива». По сво­ей человеческой честности и наивности ребенка он мог думать, что я, дав слово не ревновать, смогу это выпол­нить!


* * *


Теберда. 18.VII.39

Корунечка, любимая.

Получил сегодня два твоих письма сразу. Боюсь я все-таки за тебя. Что ты-де сама виновата, это не утеше­ние. Если кто-нибудь нечаянно разбил драгоценную вазу, то разве можно оправдываться тем, что она неудобно стояла. С драгоценными вещами надо обращаться осто­рожно, а что может быть драгоценнее красивой жен­щины. Ведь я отвечаю не только за то, чтобы у тебя не было неприятностей, а чтобы ты была вообще счастли­вой.

Очень хорошо делаешь, что осторожно обращаешься с путевкой. Что бы ты в конце концов ни надумала, но отдохнуть ты должна обязательно. Я буду в Харькове 3-го в 12 час. 45 мин. и уеду, очевидно, 5-го вечером. Я бы, конечно, приехал раньше, если бы ты была в это время в Харькове, но, к сожалению, билеты надо заказывать за­долго, а торчать в Харькове без тебя мне ни к чему.

О моем здоровье не беспокойся. Никаких сердцебие­ний и в помине нет.

Крепко целую бедную сероглазую Корочку.

Дау.


* * *


Теберда. 20.VII.39

Корунечка, дорогая.

Так приятно, просматривая письма на букву Л, увидеть  {107}  твой почерк. Если бы я только знал, что нужно, чтобы сделать тебя счастливой. Но кто тебя разбе­рет, и потому я даже советовать тебе боюсь. В коопе­ративное твое счастье при моем развратном стиле я тоже не верю. В результате я даже не могу отплатить тебе за то счастье, которое для меня связано с тобой. Ведь когда я думаю о счастливых минутах моей жизни, то я вспоминаю прежде всего те, когда я обнимаю тебя, а ты прижимаешься ко мне и я всем телом чувствую те­бя.

Я здесь прекрасно развлекаюсь и чувствую себя очень хорошо, только в весе никак не прибавляю.

Чтобы ты обязательно хорошо отдохнула на курор­те!!!

Крепко целую серые глазки.

Дау.


* * *


Москва. 1.Х.39

Корунечка, родная. Ну какие ты чудные письма ста­ла писать. Когда их читаешь, все становится как-то ве­селее и лучше.

Как с твоим приездом? Как твое здоровье? Я сейчас все думаю, что тебе плохо, вероятно, в результате утомления. Приезжай, Корунечка, скорее, тогда мы об­судим, что с этим делать. Ведь я очень, очень люблю те­бя, и когда думаю, что тебе плохо, мне тоже становит­ся грустно.

Крепко, крепко целую бедную девочку.

До скорого свидания.

Дау.


* * *


4.Х.39

Корунечка, дорогая моя.

Мне очень, очень жалко мою бедную девочку. Приез­жай поскорее сюда, и мы все обсудим и придумаем, что делать. Имей, кстати, в виду, что если ты, как ты пи­шешь, «не хочешь причинять мне неприятности» — то не пиши, что твой приезд «не очень сильно интересует меня».  {108}  Ведь ты прекрасно знаешь, что это явная неправ­да. Неужели я все это время так плохо обращался с то­бой, что ты имеешь основания, когда тебе плохо, писать мне такие фразы. Я так сильно люблю тебя, Корунечка, и когда я знаю, что тебе плохо, я вообще не могу жить спокойно.

Приезжай, Корунечка! Я так жду тебя, а ты теперь вдруг пишешь, что вообще приедешь неизвестно когда. Ведь даже если тебе уж не так хочется видеть меня, ты хоть сможешь отдохнуть здесь. А ведь теперь же ты уже не боишься, что я могу изнасиловать тебя.

Крепко, крепко целую. Жду телеграммы о приезде.

Дау.


* * *


27.X.39

Корунечка, дорогая.

Ну зачем ты умствуешь о всякой ерунде? Что я ми­моза какая-то, что ты боишься, что я переволновался при твоем отъезде. Все это ерунда! Ведь я очень, очень люблю тебя и возиться и волноваться для тебя я всегда готов (уже не говоря о том, что вся история была ерун­довая).

Ты бы лучше написала о том, как ты там в вагоне с субъектом любезничала (который тебе вещи втаски­вал). Мои дела в этом направлении обстоят прескверно. Просто хоть плачь!

Крепко целую дорогую девочку.

До скорого свидания.

Дау.


* * *


23 ноября, 1939 г.

Корунечка, любовь моя. Звонил тебе на прощание еще несколько раз с вокзала, так хотел услышать твой чуд­ный голосочек, но так и не дозвонился. Очень смешно чи­тать твои письма, в которых ты волнуешься по поводу моей любви к тебе. Ведь я просто по временам с ума схо­жу от любви к тебе, ведь ты такая изумительная, те­бя вообще трудно не любить. А о других ты зря  {109}  волнуешься. Подумай, Корунечка, ведь мы живем всего толь­ко один раз и то так мало, больше никакой жизни не бу­дет. Ведь надо ловить каждый момент, каждую воз­можность сделать свою жизнь ярче и интереснее. Каж­дый день я с грустью думаю о том, сколько неиспользо­ванных возможностей яркой жизни пропадает. Пойми, Корунечка, эта жадность к жизни ничем не мешает мо­ей безумной любви к тебе.

Напиши, что тебе сказали в поликлинике.

Крепко целую серенькие глазки.

Дау.


* * *


25.XI.39

Корунечка, любимая. Как жалко, когда от тебя нет писем, чтобы перечитывать их. Те письма, которые пришли за время моего отсутствия, к сожалению, сов­сем для этого не годятся. Ты не думай, Корунечка, что это оттого, что они «плохие»; дело просто в том, что когда я читаю их, то мне кажется, что тебе очень пло­хо, и от этого становится очень грустно. Ведь я так люблю мою чудную сероглазую блондинку, которая хит­рым образом ни за что не хочет быть счастливой.

Дела мои в смысле любовниц в довольно жалком со­стоянии. Сижу у моря и жду погоды. А сколько можно было бы за это время пережить интересного! Без любви к тебе я как-то даже не могу себе представить своей жизни, но ведь она должна быть такой яркой и интерес­ной, что дальше некуда.

В Ленинград решил пока не ехать — боюсь, что устану. Как с твоим лечением?! Снималась ли уже без трусиков? Ведь ты такая чудная, что всякому, имеющему аппарат, естественно хочется все пленки извести на тебя.

Что у вас делается?

Крепко целую всю Корочку.

Дау.


* * *


Москва, 30.XI.39

Если ты приедешь сюда, то это письмо может не  {110}  застать тебя в Харькове. Поэтому пишу на всякий слу­чай. Может, тебе действительно трудно разбирать мои каракули. Ведь знаешь, Корунечка, я все-таки ни­как не могу себе представить, что ты можешь очень сильно любить. Ведь даже если бы ты любила меня хоть совсем немного, только разрешая мне любить те­бя — это уже было бы неплохо, а то, что ты еще сама любишь меня — это так хорошо, что этому как-то трудно поверить. Если бы я сам не чувствовал, как ты всем телом прижимаешься ко мне, я бы вообще считал это абсурдом.

Корунечка, дорогая, почему от тебя ничего нету? Са­мо по себе это неважно и я ничего не вижу в том, что у тебя не было настроения писать, но когда от тебя вовсе ничего нет, мне начинает казаться, что тебе очень пло­хо живется, а это самое плохое, что вообще может произойти.

Прошло ведь всего 10 дней, как мы были вместе, но мне кажется, что прошел уже целый месяц, и так силь­но хочется почувствовать мою чудную Корочку. А ты еще болтаешь, что я меньше люблю тебя, чем 4 года на­зад.

Временами мне хочется, чтобы ты уже жила здесь, но потом я вспоминаю, что других любовниц еще нету и что вместо яркой жизни может получиться скука, от которой мы быстро разлюбим друг друга. Вот когда все устроится как следует, мы с Корунькой заживем как боги.

Крепко целую всю Корочку.

Дау.


* * *


Москва, 6.ХII.39

Корунька, дорогая. Ну и нахальная же ты. Не отве­тить на две телеграммы в расчете на письмо, написан­ное 1.XII. Вообще это, конечно, закономерно для особы, но поскольку недавно ты учинила болезнь и у меня не бы­ло со времени отъезда из Харькова ни одного твоего письма, я у же в самом деле взволнован. И еще имеешь на­хальство сомневаться в том, что я тебя люблю гораздо сильнее.  {111} 

Насчет лечения это возмутительно. Почему это у тебя нет времени лечиться. На всякие дела у тебя есть время, а чтоб заботиться о моей самой любимой вещи — нет. И нисколько ты меня не любишь.

Фотокарточка очень чудненькая. Я представляю се­бе, как на тебя там субъекты облизываются. Кстати, прочел недавно замечательную фразу для тебя. Когда мадмуазель де Соллери была поймана своим любовником на месте преступления, она храбро это отрицала, а по­том заявила: «Ах, я прекрасно вижу, что вы меня разлю­били, вы больше верите тому, что вы видите, чем тому, что я говорю вам». Мои дела в этом смысле пока в до­вольно посредственном состоянии.

В Ленинград пока не собираюсь.

Целовать тебя, принимая во внимание твое обраще­ние с моим телом, не следовало бы, но разве можно удер­жаться!

Дау.


* * *


Москва, 15.XII.39

Корунечка, родная.

Следовало бы похвалить тебя за чудненькие пись­ма, но нельзя, потому что из тех же писем выясняет­ся, что ты много работаешь, чего тебе никогда не разрешалось. На твои две открытки, очевидно, со­блазнился кто-нибудь на почте, а маленькую (которая действительно очень чудная), как я тебе уже писал — получил. Что ты кроме меня никем не интересуешься, отнюдь не доказывает, что ты сильно любишь меня; отсюда только следует, что, во-первых, ты слишком много работаешь; во-вторых, отсюда можно было бы заключить, что ты рыбьего нрава, но так как опыт показывает, что это не так, то отсюда только вид­но, как ты любишь приврать, что, впрочем, и так из­вестно (вспомни хотя бы лживую телеграмму об ан­гине, в каковом отношении, в отличие от собственных ситуаций, тебе, как известно, вовсе не разрешалось врать).

Очень хочется увидеть тебя. Так приятно чувство­вать, что такая прелесть любит меня. Ведь письма ты  {112}  все равно такие же будешь писать и когда разлюбишь меня, а всем телом соврать гораздо труднее. Крепко целую со всех сторон.


* * *


10.I.40

Корунечка, любимая. Вот уже восемь дней как ты уе­хала и ничего не знаю о тебе. Главное чувствую, что ты хитрым образом по какой-либо причине все-таки не сча­стливая. Напиши, Корушка, что-нибудь, а то, когда от тебя ничего нет, мне становится как-то немного груст­но. Ведь если ты меня разлюбила, то я просто не знаю, как я смогу жить дальше.

Здесь все время очень холодно — 20—30. Поэтому я никуда не хожу. А когда торчишь дома, вспоминаешь все грехи в смысле серости жизни. Адка мощно обхамила — условились с ней по телефону зайти около 4-х, а в пол пя­того ее не было дома — не дождалась. Так что я даже не видел ее. Танька держит себя весьма неопределенно. Других даже не пытался увидеть.

Крепко целую тебя, хотя и «характерную», но совер­шенно чудную девочку.

Дау.


* * *


30.I.40

Корунька, родная. Ну как тебе было не стыдно гово­рить мне такие вещи по телефону. Я уже узнал у Лет­ного отца все подробности. Оказывается, ввиду трудно­стей с транспортом, выдают билеты в Москву только командировочным. Само собой, что это не означает ни­какого запрещения въезда в Москву. Что касается во­проса по существу, то не говоря о том, что это несо­мненно временная вещь (которая кстати уже раз бы­ла), я убежден, что мне всегда разрешат привезти в Москву мою жену (хотя бы через Академию Наук). В общем, по этому поводу можешь не беспокоиться.

Но самое главное — это вопрос о твоем здоровье. Имей в виду, Корунька, что я совершенно всерьез  {113}  никогда не прощу тебя, если ты сейчас будешь трепать свое здоровье, и так достаточно подорванное. Я дей­ствительно очень виноват в том, что в свое время ог­раничился одними уговорами, а не заставил тебя по­ехать полечиться и отдохнуть. Правда, не думаю, чтобы ты по этому поводу имела основания писать (хотя бы и зачеркивая потом), что я больше думал о чем-либо другом, чем о твоем здоровье, но факт оста­ется фактом, а то, что ты сама ничего не хотела де­лать, конечно, для меня плохое оправдание. Тебе во что бы то ни стало надо поехать на курорт и всерьез полечиться.


* * *


Корунька, любимая. Как я соскучился по тебе, по всей Корушке от волос до кончиков ног. Не вздумай, впрочем, из-за этого раньше приезжать. Перед тем как приедешь сюда, твое лечение в харьковской поликлинике должно быть полностью закончено. Отсюда ты должна сразу же поехать на курорт. Спишись об этом с Верой, если Сергей сможет достать тебе путевку. Лучше всего бу­дет, если ты проведешь здесь недели две. Тогда можно будет в последний раз пообращаться с тобой как с лю­бовницей и вводить кооперативный стиль уже после твоего возвращения с курорта. Как с перевозкой твоих вещей?

Мои дела в довольно жалком состоянии. Танька ве­дет себя довольно кисло. Единственным утешением бы­ла одна ленинградка, которую я слегка осваивал в Тебер­де и которая мило держала себя. Но, во-первых, она бы­ла здесь всего два дня и уехала в Ленинград, а, во-вторых, я не уверен, что она 2-го класса.

Корунька, дорогая. Временами мне кажется, что хо­рошо, что ты будешь рядом под руками (во всех смыс­лах), но с другой стороны — а вдруг ты застрадаешъ. Смотри!

Крепко целую тебя, Корушка;

Дау.

P.S. Никаких твоих писем после первых двух не бы­ло. Сколько моих писем ты получила?  {114} 


* * *


23.II.40

Корунька, родная. Получил два твоих «красных» письма. Ты спрашиваешь меня, в какой мере я сам хочу твоего приезда? Должен сказать, что я все-таки очень скучаю по тебе, и мысль иметь Корушку под руками со­блазнительна. Надо бы только с самого начала хорошо организовать нашу совместную жизнь. Поэтому мне и хочется, чтобы ты сначала приехала как любовница и только после возвращения с курорта уже жила бы в сво­ей новой профессии. Тем более, что любовница такая хо­рошая, что жалко терять. Напиши по этому поводу!

Очень смешно читать, когда ты спрашиваешь, ску­чаю ли я по тебе. Я просто мечтаю о возможности крепко обнять свою чудную Корушку. В моих делах с другими девушками ничего нового. Килечка в Ленинграде, пишет мне милые письма, но чтобы освоить ее дальше, надо ехать в Ленинград, что сейчас весьма сложно. Та­нечка ведет себя несколько лучше, но все-таки неопреде­ленно и даже слабых достижений пока не имеется. Ад­ки — не видел.

Хотя ты и по телефону утверждала, что соскучи­лась, но я как-то не очень этому верю. А то ты привык­ла к моему кроткому нраву и, вероятно, думаешь, что со мной всегда можно потом договориться. Имей в виду, Корунечка, что все это тебе писалось по этому поводу совершенно серьезно, и лучше не пробуй легкомысленно относиться к своему телу.

Крепко целую это чудное тело.

Дау.


* * *


19.IV.40

Корунька, дорогая.

Насколько я понимаю твой характер, ты, исходя из того, что я долго не писал тебе, уверена в моих успехах. В действительности в этом случае я, вероятно, писал бы каждый день. В настоящий же момент говорить о каких бы то ни было успехах не приходится. Из Катьки  {115}  ничего сделать невозможно, но что касается Кирки, то освоить ее было бы в общем нетрудно, но, к сожалению, она все-таки недостаточно красива, и делать ее своей постоянной любовницей мне не хочется. Если же осво­ить ее просто так, то, принимая во внимание, что она, по-видимому, сильно влюблена в меня, мороки не оберешь­ся. Поэтому ограничиваюсь изучением фигуры.

В общем, очень трудно. Когда подумаешь, просто удивляешься, как это такая чудная особа, как ты, мо­жет любить меня.

Крепко целую самую любимую Корочку.

Дау.


* * *


Ленинград, 21.IV.40

Корунька, золотая моя. Не знаю, успеешь ли ты уже получить это письмо до моего приезда, но мне очень хо­чется написать тебе. В первую неделю, когда не видишь тебя, то как-то тоже лень писать, а потом начинает тянуть к тебе, и сейчас мне очень приятно думать, что приедешь в Москву и опять будет Корушка под руками (и в буквальном и в переносном смысле слова).

Мои дела не особенны. Изучаю Килечкину фигуру, ко­торая, к сожалению, далеко уступает твоей, но осваи­вать ее полностью не собираюсь. Вообще я какой-то не­удачник.

Крепко целую дорогую девочку, которая даже не мо­жет вообразить, как я сильно ее люблю.

Дау.


* * *


Москва, 21.IV.40

Дорогая моя девочка.

Еще только шесть дней, как от тебя нет писем, а мне уже кажется, что прошла целая вечность. Когда я облизываюсь на какую-нибудь особу, я всегда вспоминаю про Корушку, например, что у ней грудь лучше или про серые глазки. А ты, когда прижимаешься к субъекту, то вовсе и не думаешь о Дау. Вообще вся разница между на­ми в отношении к «другим» — это то, что я честно  {116}  говорю, а ты хитро привираешь. А твою любовь ко мне и сравнить нельзя с моей любовью к тебе. Ведь если бы ме­ня не было, то ты сразу нашла бы сколько субъектов.


23.IV.40

Письмо задержалось, так как я несколько прихвор­нул. По-видимому, объелся чем-то. Сейчас уже лучше, и завтра-послезавтра надеюсь быть в полном здравии. От тебя все ничего нет, а уже 8 дней прошло.


* * *


10.VII.40

Корунька, любимая моя девочка. Мои дела что-то не­сколько улучшились, и меня стало еще сильнее тянуть к тебе. Ведь ты такая чудная, что на свете не может быть ничего равного тебе. Когда прикасаешься к какой-нибудь другой особе, то потом ярче вспоминаешь твое чудное тело. А ты, вероятно, уже понемногу забываешь меня. Бог с тобой, конечно, что не пишешь, если бы я только мог быть уверен, что с тобой все хорошо, но раз­ве с тобой можно хоть в чем-нибудь быть уверенным. И иногда мне становится вдруг очень страшно, что мо­жет быть ты больна. Это, конечно, глупо, но я так люблю тебя, что страх потерять тебя мелькает у ме­ня в голове.

На прощание вот тебе еще отрывок стихотворе­ния:

И промолвил так Саади лукавый пророк:

Если солнце восходит, иди на восток,

Если солнце заходит, на запад иди,

Будет солнце всегда у тебя впереди.

Ты солгал нам, о Саади, лукавый пророк,

Если солнце любя и о солнце скорбя.

Ты за солнцем пойдешь без путей, без дорог,

То на западе солнце взойдет для тебя

И от запада солнце пойдет на восток.

До свидания, моя самая, самая любимая.

Дау.  {117} 


* * *


14.VII.40

Дорогая моя девочка. Как мне хочется получить что-нибудь от тебя. Но сейчас я уже 4 дня не в Теберде, а в отделении Дома отдыха наДомбае, куда письма не пере­сыпают. Завтра мне обещано привезти письма, и я с ра­достью думаю, а вдруг будет письмо от Корушки. Впро­чем, вероятнее всего, ни черта не будет. В Москве я оче­видно буду двадцать девятого, т. е. через приблизитель­но 15 дней. А вдруг выяснится, что ты разлюбила меня. Ведь какая ты ни хитрая и лживая, в этом вопросе те­бе все-таки никогда не удастся обмануть меня. Как ты ни будешь стараться, но без одежды я чувствую каж­дую часть твоего тела, и тебе не удастся вытрениро­вать его так, чтобы оно все лгало.

Вообще все это очень глупо. Всю жизнь, как ни хоро­шо я относился к людям, я никогда не чувствовал себя за­висимым от кого-либо, а сейчас я так сильно завишу от тебя. Ты знаешь, как я облизываюсь на хорошеньких и как мало я при этом преуспеваю, но если бы явился сата­на и предложил, мне мощнейший успех с условием, что тебя не будет, я сразу отказался бы.

Мне здесь (если не считать беспокойства о тебе) очень неплохо. Гуляю, меру и, правда, с неопределенным успехом, увиваюсь за в общем неплохими особами. Если бы я только мог быть уверен, что ты совсем, совсем сча­стлива!

Крепко целую такие далекие и такие любимые серые глазки.

Дау.


* * *


12.VI.41

Корунька, любимая. Как я люблю тебя! Когда ты ря­дом со мной, это кажется мне чем-то самоочевидным, и только когда тебя нет, я чувствую, до какой степени ты мне нужна; тогда я вспоминаю каждый изгиб твое­го тела и мечтаю о том, как буду целовать тебя всю.

И как хорошо, что я могу болтать с тобой о «дру­гих», а не как с другими придумывать всякую чепуху. От  {118}  этого ты становишься мне такой родной и близкой. И когда мне, увы, в ограниченной степени удается изучать чужие фигуры, я всегда с гордостью вспоминаю, что у меня есть еще Корушка. Ведь ты сейчас правда не жале­ешь бедному зайчику немного разнообразия.

Только дня приезда еще не знаю. Все мои дела на­столько посредственны, что не знаю, как их и кончить. Когда решишь окончательно, телеграфируй.

Развлекайся побольше, но не забывай своего нежного зайца. Ведь я все-таки всегда боюсь, что ты заметишь, наконец, какой я неинтересный, и разлюбишь меня.

Крепко целую.

Дау.





Глава 17


— Коруша, я не изменил свои взгляды, но ведь я не видел тебя целый год. И сейчас каждый день без тебя — это потерянный день! А оправдание браку — мы были любовниками пять лет — солидный срок. А я влюбляюсь в тебя все больше и больше. Скорей устра­ивай свои дела и приезжай ко мне в Москву, уже как жена!

Но здесь он тщательно разработал свою самую «блестящую» (так он говорил) теоретическую работу и назвал ее «Как правильно жить», или «Брачный пакт о ненападении». Этот «пакт» предоставлял полную сво­боду, как он понимал ее, для себя и меня. Я не могла сказать «нет». Его нервы, его сон, его здоровье надо было беречь! Тогда я не принимала этот «пакт» всерьез и была согласна на все. Я уже не могла ему бросить: «У тебя слишком удачно сложилась жизнь». Его здоровье было подорвано, его надо было беречь.

Но иногда закрадывалось сомнение, я боялась, что тот самый зверский, злостный человеческий предрассу­док — ревность — сидит во мне! А вдруг в самом деле на моих глазах он будет волочиться за бабами? Даже когда он в письмах воспитывал меня, я неделями не  {119}  снимала трубки с телефона, когда звучал междугород­ний длинный звонок. Я не отвечала на письма, а потом начинала врать о своих болезнях.

Кроме того, была еще одна неприятность: тот са­мый Женька, к которому, кроме презрения, нельзя пи­тать иных чувств, женился и нахально поселился у Дау в Москве, в его пятикомнатной квартире. Вместе с же­ной и домработницей. Правда, Дау что-то говорил, когда я была у него.

Но он был такой хрупкий, ему противоречить было невозможно. И, по-моему, говорилось о временном проживании. Но на меня все обрушилось сразу, и моя мечта — быть женой Дау — казалась, неосуществимой. Тогда, в первый год нашей встречи, было пролито столько слез. Я так его умоляла, рыдала и говорила: «Дау, так нельзя, так стыдно, нам надо пожениться». Как я плакала! Мое лицо распухало от слез. Я говори­ла ему: «Я подурнела от слез, ты можешь разлюбить!». Но он находил и в этом прелесть: «Что ты, Корочка, ты очень красиво плачешь, беззвучно, только обильно льются слезы, а глаза из серых становятся бирюзовы­ми», — говорил он зачарованно. А сейчас к женитьбе появился брачный пакт о ненападении! Готовить меня к этому пакту он начал еще в 1937 году, когда переехал из Харькова в Москву.

Ну, ладно, был бы пакт, но как переварить такой до­весок к женитьбе, как Женька с его женой и домработ­ницей? И я откладывала свой приезд по разным, несу­ществующим причинам. А когда врешь, всегда запута­ешься. Соврала и забыла что! А потом по этому пово­ду соврала другое. В конце концов я запуталась. Нео­жиданно Дау нагрянул в Харьков сам все выяснить. По каким-то причинам в Харьков он прибыл поздно и ос­тановился в лившицком особняке на Сумской. А но­чью зазвонил входной звонок в моей квартире. Я испу­галась, вскочила. Часы показывали два ночи.

— Кто здесь?

— Я, Корочка, открой.

Открываю: в сумерках ночи стоит Дау в трусах, ту­фли на босой ноге, скомканные брюки — в руках.

— Даунька, что случилось? За тобой гнались?

— Кажется, нет.  {120} 

— Что же случилось?

— Какое счастье, что ты так близко живешь от Женькиной квартиры.

— Расскажи, как ты появился в Харькове?

— Я решил остановиться у Женьки. Его мама при­готовила мне комнату. Ночью я вскочил, включил свет — о ужас! — вся простыня усеяна огромными длинны­ми клопами. Их было несметное множество. Я так ис­пугался, схватил брюки и бегом к тебе.

— Почему ты мне не позвонил?

— Корочка, я только слышу голос телефонистки: номер не отвечает. Почему у тебя появилось столько причин откладывать свой приезд в Москву? Ты уже не хочешь выходить за меня замуж?

— Очень хочу, но без Женьки.

— Корочка, без твоего согласия я не решился бы его пустить. Ты разве забыла? В один из твоих приездов я получил твое согласие, и, как мне показалось, ты этому не придала никакого значения.

— Я не могла себе представить, что это навечно, да еще с женой и домработницей.

— Я совсем не узнаю свою Корушу. Была такая пре­данная, добрая, а сейчас изводишь меня. У меня совсем мало осталось жизненных сил, сжалься, брось бузить. Я не могу сейчас выгнать Женьку, я не могу менять свое слово! Кстати, они заняли низ, а мы с тобой будем жить наверху. Верх и низ, сама хорошо знаешь, изоли­рованы!

Квартиры в так называемом «капичнике» (так Дау называл Институт физпроблем), здание института и личный особняк Капицы были точной копией институ­та Резерфорда в Кембридже. Петр Леонидович Капица приехал работать в Россию и, по его желанию, инсти­тут был построен именно так. Все зарубежные физики ахнули, когда Резерфорд свое блестящее по тем време­нам уникальное оборудование продал Советскому Со­юзу. Резерфорд отвечал так: «Петр Капица должен продолжать научные изыскания, начатые у меня, ему это оборудование необходимо, он работает на науку».

Квартиры для сотрудников были отделаны на анг­лийский манер. Вход в каждую квартиру отдельный со двора, внизу очень большая гостиная и столовая, из  {121}  передней полувинтовая лестница наверх — там три спальни.

Внезапный приезд Дау в Харьков — и все мои со­мнения исчезли. Теперь он настаивал: «Корочка, мы должны быть каждый день вместе, я не могу жить боль­ше без тебя! А насчет Женьки договоримся так: если те­бе не понравится, что они у нас живут, тогда у меня бу­дет причина их выселить. Это будешь решать ты, но уже после приезда в Москву. А пока они мне очень по­лезны, они меня кормят. Когда я углубляюсь в науку, я забываю все: я теряю время, забываю поесть, а сейчас это мне противопоказано, ведь я только по-настояще­му начинаю выздоравливать. У меня к тебе очень боль­шая просьба, очень серьезная просьба, очень жизненно важная просьба. Даже, вернее, это не просьба, а усло­вие: это будет фундаментом нашего брака — личная человеческая свобода! Несмотря на проверенную и без­граничную влюбленность в тебя, даже твоим рабом я никогда не смогу быть! Никогда, Корочка! Запомни: никогда ни в чем мою личную свободу стеснять нельзя! Я врать не умею, не хочу, не люблю, чего не могу ска­зать о тебе! Пока все мои разговоры о любовницах но­сят, к сожалению, только теоретический характер. Ты на моем пути встретилась такая, ну просто женское со­вершенство! В литературе о тебе сказано так: бог со­творил и форму уничтожил. Запомни одно: ревность в нашем браке исключается, любовницы у меня обяза­тельно будут! Хочу жить ярко, красиво, интересно, вспомни «Песню о Соколе» Горького — ужом я жить не смогу. Смотри, на мою свободу покушаться нельзя! В детстве меня угнетал и подавлял отец какими-то уродливыми взглядами на жизнь, я был близок к само­убийству. На ногах устоял только потому, что сам по­нял, как правильно жить. И запомни: ревность это по­зорный предрассудок. По своей природе человек сво­боден!».

Не сознавая, я пошла на преступление. Я дала ему слово и клятвенно заверила своей любовью — ревно­вать не буду, не посмею, живи свободно, красиво, инте­ресно! Так, как жил ты на своей далекой звездной пла­нете. Ты слишком чист и необычен для нас, землян! И сверкающие глаза твои так красивы, необычны, они  {122}  излучают сияние, так, наверное, сверкают самые драго­ценные черные бриллианты, и сам ты какой-то хруп­кий, как редчайшая драгоценность!

А много лет спустя друг Дау, поэт Николай Асеев, когда наш сын из детства вступал в юность, написал о Дауньке стихи. Они мне очень дороги тем, что Нико­лай Асеев не знал и не мог знать, что еще до заключе­ния нашего брака с Дау я самостоятельно решила, что Дау — человек не нашей планеты.


Вы как будто с иной планеты

Прилетевший крылатый дух:

Все приметы и все предметы

Осветились лучом вокруг.

Вы же сами того сиянья

Луч, подобный вселенской стреле,

Сотни лет пролетев расстоянье,

Опустились опять на Земле.





Глава 18


В Москву я совсем переехала только в 1940 году. В Москве за Старой Калужской заставой нашла я счастье и большую любовь. Даунька, нежно воркуя, вызывал во мне нежность и снисходительность, кото­рую может вызвать только любимый ребенок. Его го­рячий влюбленный взгляд был прикован только ко мне. Он возил меня по Москве: «Посмотри, Коруша, это здание 1-й градской больницы, здание прошлого века, умели строить. Как они чувствовали красоту. Эти величественные колоссальные каменные колонны ка­жутся воздушными, невесомыми. Имей в виду, это од­но из красивейших зданий в Москве!».

В театре он усаживал меня на наши места, а сам ис­чезал, появлялся с последним звонком, восторженно счастливым шепотом сообщал: «Обежал весь театр, ос­мотрел всех девиц, ты самая красивая. Таких, как ты, нет».  {123} 

— Даунька, ты помнишь, в Харькове обещал мне, когда я приеду совсем в Москву, мы один раз с тобой сходим в Большой театр на «Спящую красавицу».

— Помню, но я решил просить тебя поменять эту одну «спящую красавицу», тем более она совсем не красивая, на десять посещений настоящих хороших те­атров: МХАТ, Малый, Вахтангова. Я очень, очень люблю драматический театр. На сцене театра должно происходить реальное действие яркой жизни, осмыс­ленной деятельности, интересной, захватывающей от­дельные моменты жизни человека или даже эпохи. Но когда на сцене вокруг собственной оси долго и бес­смысленно вертится балерина — очень скучно смот­реть. Опера еще бессмысленней балета. Какой-нибудь баритон поет, как он нежно любит, целует и обнимает свою возлюбленную, а сам стоит как пень и ограничи­вается собственными трелями, а партнерша вторит ему тоже о безумной любви, ограничиваясь только завыва­нием. Только музыковеды находят в этом смысл. Эта профессия простительна только женщинам, а я физик, мне все это невыносимо скучно! Скука самый страш­ный, просто смертельный человеческий грех. Жизнь коротка, я счастлив сейчас. Ты со мной и больше не уе­дешь.

Концерты Утесова не пропускали. Дау очень любил Утесова: «Он очень талантлив и очень артистичен. На его концертах очень весело», — так Дау говорил об Утесове. Ну, а когда Даунька вел меня на выступления Аркадия Райкина, он был даже как-то необычайно тор­жественен. Он еще предвкушал, что может показать мне такой шедевр артистического искусства. Райки­ным я, конечно, была покорена навек, он уже тогда до­стиг зенита славы. Так удивительно счастливо, удиви­тельно беззаботно и безмятежно складывалась моя жизнь с Даунькой в Москве.

— Коруша, у меня завтра с утра ученый совет. Ка­кие у тебя планы?

— Я поеду в ЦУМ.

— Туда я тебе не попутчик. Терпеть не могу магази­нов. Как у тебя с деньгами? Возможно, тебе понадобят­ся деньги?

— Нет, у меня много своих.  {124} 

— Я все время хотел спросить: как ты умудрялась на фабрике в месяц получать до трех тысяч рублей, гораз­до больше, чем я. Все, кто работает на производстве, жалуются на низкую заработную плату.

— Это смотря как работать. Это лодыри жалуются. На фабрике я была одна с университетским образова­нием, я много читала лекций пищевикам по пищевой химии.


В Харькове, встретясь с Дау, я слушала с открытым ртом от удивления: как я красива! Придя в шоколад­ный цех, я увидела: все работающие в цехе, даже моло­дые, женщины давно потеряли талию. По роду своей работы я должна была дегустировать массу очень вкус­ных вещей. Я очень испугалась за свою талию. В те го­ды она была 63 см, и мне пришлось ввести в свою жизнь жесткую утреннюю гимнастику с 6 до 7 часов ут­ра. Достав старинную брошюру Мюллера «Как сохра­нить молодость и красоту», я усовершенствовала ее по своему усмотрению. С тех пор утренняя гимнастика на­всегда вошла в мою жизнь.

А когда на фабрике я стала зарабатывать уйму де­нег, то, собираясь к Дау в Москву на любовные свида­ния, тщательно обдумывала свои туалеты. Модели я придумывала сама. В те годы быт советских граждан не засоряли ультрамодные европейские журналы мод. А наши шелковые чудесные ткани всех оттенков были в большом выборе. Особенно я любила шифоны все­возможных расцветок. Этот прозрачный шелк вмещал в себя все четыре принципа Дау, как должна одеваться женщина. В Москву я привезла богатый гардероб кра­сивой одежды. Где бы я ни появлялась с Дау, все обо­рачивались, рассматривая меня, вслед неслись компли­менты: какая прелесть. Пламенные глаза Дау сияли гордостью, счастьем. Он шептал мне: «А если бы они увидели тебя раздетой!».

Особенно к лицу мне были летние яркие солнечные дни. Волосы, не тронутые перекисью, золотились коро­ной. В сквере у Большого театра девочки-дошкольни­цы с восторгом провожали меня глазами, с детской не­посредственностью восклицая: как невеста! это фея! чур моя! принцесса из сказки! Вот эти комплименты  {125}  приводили меня в восторг. Нет, я никогда не считала себя красивой. Производимое мною впечатление отно­сила за счет своих туалетов, за счет умения одеваться. Только Даунька ставил меня в тупик, утверждая, что без одежды я гораздо красивее. Но у Дау на все были свои экзотические взгляды.


Из поездок в центр я возвращалась счастливая, все­гда в приподнятом, веселом настроении. Садились обе­дать все внизу у Лившицев в столовой. В одной комна­те Леля и Женя сделали спальню, вторая осталась сто­ловой. Мы с Дау там завтракали, обедали и ужинали. Леля вела все хозяйство, выясняя отношения со своей домашней работницей. Дау только оплачивал тот счет, который ему предъявлял Женька. В этот счет входило половинное содержание домашней работницы, что особенно восхищало Женьку. «Как выгодно, как эко­номно жить вместе! При своем переезде в Москву я да­же представить себе не мог, что у нас с Лелей будет так мало уходить на жизнь».

Привычку копить деньги Евгений Михайлович унаследовал от своего отца-медика. Когда сыновья подросли, их отец сказал так: «Раз «товарищи» уничто­жили у нас, врачей, частную практику, сделав в Совет­ском Союзе медицинскую помощь бесплатной, мои сы­новья станут научными работниками». С большой гор­достью об этом рассказывал сам Женька, восхищаясь прозорливостью своего отца. «Действительно, папа оказался прав, ведь самая высокая заработная плата у нас, у научных работников». И, как ни странно, млад­ший сын медика Лившица Илья тоже вышел в физики.

— Ну, как, — говорил Дау, — Коруша, будем высе­лять Женьку?

— Нет, Дау, с Лелей легко ладить.

— Коруша, я очень рад. По-моему, ты даже к Жень­ке стала относиться лучше.

— Даунька, к его манере держаться привыкнуть трудно.

— Почему?

— Твой Женька без конца гладит то место в брюках, где застежка.

— Наверное, проверяет: застегнул ли он все пуговицы.  {126} 

— Это можно делать без многочисленных свидете­лей. Потом он за столом все куски перетрогает руками, прежде чем выбрать себе.

— Согласен, Женька очень плохо воспитан.

Если Женька находился у нас наверху и вдруг слы­шал, что в кухне зашумело масло на сковородке, он стремительно бросался вниз с воплем: «Леля, Леля! Я сколько раз говорил: нельзя столько масла расходо­вать. Вот, смотри, я половину масла сливаю со сково­родочки, и вполне достаточно. Леля, ты должна сле­дить за домработницей, чтобы она не расходовала лишние продукты». Леля кричала снизу: «Дау, бога ра­ди, забери Женьку из кухни, он мешает готовить обед».

Иногда перед ужином Женька продолжительное время сидит у нас наверху. Спускается вниз только ког­да Леля всех нас приглашает к ужину в столовую. Как правило, там уже всегда находится Рапопорт — Лелин научный руководитель: она в те годы была аспирант­кой патолого-анатомической кафедры.

— Коруша, как тебе понравился Лелин шеф?

— Он никому не может понравиться. Он очень ры­жий, еще и лопоухий.

— А Леле он очень нравится, ведь пока Женька на­ходится у нас наверху, Леля внизу в это время отдается своему научному руководителю.

— Этого не может быть, он старый и очень, очень страшный. Он даже хуже Женьки!

— Коруша, у Женьки и Лели очень, очень культур­ный брак. Без  ревности и без всяких предрассудков. Это я научил Женьку, как надо правильно жить. Он оказался способным учеником, только  не по физике. Да, звезд с неба по физике Женьке не суждено доста­вать. Но жизнь тоже серьезная наука. Женька очень оценил мою теорию и с помощью Лели осуществил и экспериментально подтвердил мои теоретические вы­воды! В этой любовной троице только любовник и вве­ден в заблуждение, а муж в большом выигрыше. Леля знакомит Женьку с усовершенствованиями, достигну­тыми большим опытом ее шефа в делах любви. Все дер­жится в большом секрете от шефа!

— И твой мерзкий Женька, вероятно, считает, что натянул нос любовнику своей жены?  {127} 

— Да, в какой-то степени это так и есть. Здесь в ду­раках сам любовник. Когда тебя не было в Москве, по­сле ухода Рапопорта Леля рассказывала много инте­ресного! Все интимные подробности.

— Дау, прекрати, я не хочу этого слышать. Это не любовь, это отвратительный секс. Леля так скромна на вид, так прилично выглядит. Раньше я только слыхала, что медички бывают очень развратны. Дау, все-таки твой Женька удивительно омерзителен!

Вскоре наедине Леля меня спросила: «Кора, как вам понравился мой научный руководитель? Я Дау разре­шила сказать вам про мои интимные отношения с ним. Это знает даже Женя».

— Леля, неужели он может нравиться?

— Что вы, Кора, я безумно в него влюблена. Он не­отразим. Звук его голоса приводит меня в трепет. Он пользуется очень большим успехом у женщин, все сту­дентки нашей кафедры влюблены в него.

Когда наступил очередной ужин с Рапопортом, на­верное, мои взгляды, которые он ловил, были красно­речивы. Сощурив свои белесые глаза, окаймленные красными ресницами, он сказал: «Вот Коре я не смог бы понравиться как мужчина». — «Да, вы не той мас­ти». Все рассмеялись. Искренне и весело смеялся и Ле­лин шеф. Дау о нем говорил: он замечательный человек и очень крупный специалист в своей области. Часто, очень часто Даунька шутил: «Яков Ильич, вот когда я умру, вы по всем правилам науки вскроете меня!».

Прошли годы. Прошли десятилетия. Дау был на­много моложе Рапопорта. Первая фамилия протокола вскрытия тела Ландау: Рапопорт.


После окончания университета я получила диплом химика-органика. Устраиваться на работу решила по возможности ближе к месту жительства. Когда я уже оформилась и пришла на собеседование к своему шефу, он меня спросил:

— Вы кончали Харьковский университет?

— Да.

— А почему, переехав в Москву, вы решили рабо­тать у меня?

— Я живу рядом.

— О, святая наивность! — воскликнул он.  {128} 

Я не поняла, причем здесь наивность.

— Даунька, почему этот членкор так сказал?

— Неужели ты не понимаешь?

— Нет.

— Коруша, ты должна была ему ответить: ваши ра­боты всемирно известны, как только я появилась на свет, у меня была одна мечта — работать под вашим руководством!

— Дау, я раньше о нем ничего не слыхала.

— Это не важно, в системе Академии наук очень лю­бят лесть.


Вместе с Женькой и Лелей мы прожили около года. Женька съездил в Харьков, привез кое-что из своей харьковской мебели. Дау ему говорил: купи здесь но­вую. Он отвечал: «Дау, ты в этом ничего не понимаешь. Новая мебель плохая и дорогая, а перевезти из Харько­ва стоит гроши. Я не люблю тратить зря деньги».

Когда харьковская мебель пришла, через некоторое время испуганный вопль Дау разбудил меня ночью. «Коруша, смотри, это та самая порода лившицких харьковских клопов. Как они жалят! Посмотри, какие они огромные, а форма у них продолговатая. И убе­жать теперь от них невозможно!».

Еле дождавшись утра, Дау побежал в институт, при­шли рабочие, вынесли Женьку с заклопленными харь­ковскими вещами. Капице было доложено о бедствии Ландау в связи с нашествием лившицких клопов из Харькова. Капица разрешил поселить Женьку в госте­вой квартире. Вот так без малейшей интриги с моей стороны Женька был выселен.

Хозяйственный отдел института быстро организо­вал бригаду, и Женька вместе со своим скарбом был тщательно обработан во дворе института на виду у всех, прежде чем ему разрешили поселиться в гостевой квартире. Все испугались, нельзя было заклопить ин­ститут, выстроенный на английский манер! Потом Женька прибежал к Дау, отчаянно, визгливо рыдал: «Дау, как ты мог так меня опозорить в институте». — «Женька, ты меня прости, я не думал вызывать такой шум, просто я очень боюсь клопов, их не было даже в  {129}  тюрьме. Как ты и вся ваша семья их переносите? Вы что, привыкли к ним с рождения? Ты что, плачешь по своим потомственным клопам? Тебе жаль, что их унич­тожили?».

В квартире я выжигала клопов газовой паяльной го­релкой. Особенно их было много в лившицкой спаль­не.

— Даунька, а Женька упер с окон нашей квартиры рамы металлических сеток от мух, которые нам недав­но сделали.

— Не может быть.

— Да, да, правда, пойди, проверь сам.

— Да, Женька не растерялся, сетки он упер. Я пой­ду к нему, скажу, чтобы он их вернул.

Вернувшись от Женьки, он сказал:

— Коруша, Женька обнаглел и нахально заявил, что он наши сетки от мух не вернет, так как ему такие сет­ки делать никто не будет, а мне по моей просьбе могут сделать еще раз. Корочка, мне пришлось с ним согла­ситься.


Когда я полностью привела квартиру в порядок, Дау решил пригласить свою маму. Она очень хотела познакомиться со мной. Я уговорила Дау устроить зва­ный большой вечер человек на двадцать, нечто вроде нашей запоздалой свадьбы. Маму Дау я заочно уважа­ла и даже преклонялась. Она дала жизнь такому чело­веку!

Тщательно готовила ей комнату.

— Коруша, ты что здесь все время усиленно трешь? Ты думаешь, мама это оценит? Она к бытовым мело­чам безразлична.

Я знала, мама Дау была профессор, имела печатные труды, заведовала кафедрой, читала лекции студентам. Но когда она прожила у нас неделю, я была покорена. Так вот откуда у Дау это очарование, это обаяние. Нет, это был не профессор в преклонном возрасте, это была комсомолка, комсомолка 20-х годов. Так она воспри­нимала жизнь, такие передовые были у нее взгляды. Так она была молода не по возрасту, а по своей сути.

Свадебный подарок она не забыла привезти. Она подарила мне старинное столовое серебро. О таких  {130}  свадебных подарках я только читала в романах. Она была очень рада, что ее сын, наконец, женился.

— Дау, почему мама приехала одна? Твой папа за­болел?

— Нет, он здоров. Я просто его не приглашал. Он зануда, он разводит скуку, я его не выношу!

Когда наступил наш первый званый вечер, стол был накрыт, Дау весь светился и сиял. В порыве восторга он обратился к маме: «Мама, ну, наконец, скажи прав­ду. Может быть, я все-таки дитя любви? Неужели ты такому скучнейшему типу, как мой отец, ни разу не из­менила? Я все-таки надеюсь: ты просто не хочешь при­знаваться. А на самом деле я есть «дитя любви».

Еще гостила у нас Любовь Вениаминовна, вдруг но­чью меня как током подняло с постели. Неясная трево­га. Тихонечко, приоткрыв дверь в спальню Дау, увиде­ла — постель не смята и пуста, осмотрела всю кварти­ру — его нигде нет. Накинув легкий халат, понеслась в институт. Дау появляется спокойный, сияющий в две­рях института, освещенный алой зарей встающего солнца.

— Ты почему не спишь? Что тебе здесь надо?

— Дау, ты вчера так и не лег спать? После ужина ты сказал: «Коруша, ложись, я на минутку зайду в библи­отеку института».

— Коруша, но моя минутка несколько затянулась. Смотрю, уже светло, взошло солнце.

Его мама встретила нас на пороге.

— Что случилось, почему Кора плачет? (Видно, я ее разбудила, когда искала Дау по квартире.)

— Коруша плачет по глупости. Я с вечера засиделся в библиотеке, она перепугалась, решила, что меня ук­рали!


После 1968 года ученики Ландау не раз писали, что Дау на семинарах, слушая их доклады, узнавал о новых работах зарубежных физиков. У Дау просто был ключ от библиотеки института. Нередко он проводил там долгие неурочные часы. Кроме того, зарубежные уче­ные присылали ему на домашний адрес свои новые ра­боты еще до их публикации.  {131} 

Уложив Дау спать, я спустилась в кухню. Любовь Вениаминовна не спала, мы решили выпить чаю и очень хорошо, сердечно поговорили. Не знали мы, что это наш первый и последний разговор: вскоре она умерла. Удар случился на лекции, которую она читала студентам. Так красиво ушла из жизни мать Дау.

В то утро мы проговорили несколько часов. Она ме­ня спросила:

— Кора, скажите, вы согласились стать женой Левы — вы согласны с его взглядами на брак?

— Что вы, с этим согласиться невозможно! С этим можно только примириться. Особенно сейчас. Его здоровье подорвано. Я так счастлива, что выселился Женька с женой, они очень любили соблюдать эко­номию. Прошло мало времени, а Дау уже так попра­вился. Мне удалось ликвидировать его фурункулез. В Харькове я читала курс лекций по пищевой химии и очень слежу за его питанием. Работаю я рядом, с утра готовлю обед и в перерыв прибегаю кормить его.

— Кора, почему вы не возьмете себе домашнюю ра­ботницу?

— Я с ними не умею обращаться, а потом я сама очень люблю домашнюю работу: заботиться о Дау, ухаживать за ним — это не работа, это большое на­слаждение. Я так давно мечтала стать его женой и пе­редать свои функции постороннему человеку не могу. Дау очень нравится, как я готовлю, он тоже считает, что без посторонних жить уютнее.

— Кора, Лева со мной очень откровенен. Он в вас влюблен с 1934 года. И пока все его любовницы суще­ствуют только теоретически?

— Да, пока это так. Когда он переехал в Москву, он стал меня «воспитывать». Я сначала взбунтовалась. Потом в этот страшный год я поняла, что бывают в жизни вещи пострашнее ревности и любовниц, особен­но любовниц, существующих теоретически. Он более, чем другие, восприимчив к женской красоте, и это не порок!

«Колоссальная сила — любовь любимого». Не по­мню, где писал об этом Бальзак, но суть в том, что си­ла любви прямо пропорциональна значимости личности.  {132}  После смерти Дау его назвали гением. Сила его любви к женщинам была велика, а пока всех женщин олицетворяла я одна.





Глава 19


После выселения Женьки наше счастье стало поис­тине безоблачным. Дау по субботам решил устра­ивать нечто вроде вечеринок. Собиралось очень много интересных, веселых, остроумных людей. А Женька еще с харьковских времен усвоил привычку подшучи­вать над Дау, выставляя на смех его неловкости. Все эти подшучивания Женьки над Дау мне ужасно не нра­вились.

В одну из суббот он, выпив лишнего, здорово «пере­гнул палку» в своих паясничаниях. Проводив гостей, я бегом поднялась наверх: спешила выплеснуть свое не­годование. Женька был с Дау. Подлетев к Женьке, я надавала ему звонких пощечин, приговаривая:

— Не сметь из Дау строить шута!

Даунька, улыбаясь, наблюдал эту сцену. Сдачи Женька мне дать боялся, он возопил:

— Дау, скажи, я ведь шутил! И Дау сказал:

— Кора права. Мне эти твои дурацкие шутки давно надоели. Теперь ты усвоил, надеюсь, больше они по­вторяться не будут?

Женька ушел. Я повисла на шее у Дау и разрыда­лась:

— Даунька, ненаглядный мой, как он посмел так из­деваться над тобой?

— Успокойся, Коруша, у тебя это очень красиво по­лучилось. Я бы не догадался отучить его таким путем. А потом ты ошибаешься: я не «ненаглядный», я — на­глядный, я — квантово-механический!

Как-то были у нас физики и математики. Все с вос­хищением говорили о сверхъестественной работоспо­собности Дау и о той счетной машине, которая находится  {133}  у него в мозгу. Тогда я впервые узнала, что Дау никогда в своих расчетах не пользуется ни логарифми­ческой линейкой, ни таблицами логарифмов и никаки­ми справочниками. Все эти сложнейшие математичес­кие расчеты он производит моментально сам. И я ре­шила: те клетки мозга, которые у нас, смертных, зани­мают ревность, зависть, корысть, злобность и разные другие низменные черты характера, этих клеток у Дау нет, его мозг составляет мощная машина железной ло­гики и еще счетно-математическая машина. Хорошо, что осталось место для клеток любви к женщинам, в том числе и ко мне.


— Даунька, посмотри, какой я тебе купила кожаный красивый портфель.

— Да, красивый, только он мне не нужен. Я в баню не хожу. Предпочитаю домашнюю ванну.

— Разве портфели нужны только для бани?

— А зачем они еще?

— Ты в МГУ читаешь лекции студентам, разве у те­бя нет конспектов к лекциям?

— Конечно, нет. Никогда у меня нет никаких тези­сов. У меня все в голове. Даже когда я на заседании Академии наук докладываю о своей новой работе, она у меня только в голове. Портфель — обременительная вещь, я никогда не пользуюсь «шпаргалками».


— Даунька, ты сегодня вечером свободен?

— У меня сегодня лекция докторам физико-матема­тических наук.

— Но ведь на прошлой неделе ты мне сказал, что чи­таешь последнюю лекцию.

— Да, та лекция должна была быть последней. Но они меня так просили, они только начали кое-что по­нимать, материал оказался для них очень трудным, я согласился повторить цикл лекций.

— И этот трудный цикл лекций докторам наук ты тоже читаешь без шпаргалок?

— Ну конечно. Я просто хорошо знаю предмет, ко­торый читаю.


Как прекрасна была весна 1941 года, счастливая поpa  {134}  моей жизни. Пошел второй год, как я стала женой Дау. Он все так же в меня влюблен, все так же обещает, что скоро заведет новых любовниц, а сам не может от­вести своих пламенных глаз от меня. Я таю в его объя­тиях, и кажется, что могу вся раствориться и улететь.

Сегодня выходной день, в который пришлось отме­нить утреннюю гимнастику. По выходным дням я должна крепко спать, пока не проснется Даунька. Он тихонечко начнет открывать дверь в мою спальню — сначала появится голова — убедившись, что сплю, весь засияет. Ему надо дать возможность разбудить меня поцелуем. Оказывается, это было его заветной мечтой много лет. Я живу в каком-то сказочном сне, как толь­ко выселился Женька со своей женой и домработницей. «Коруша, какой я был дурак, я не замечал, что они так нам мешают. В любви свидетели излишни. Какое счас­тье, что ты каждый день со мной. А женитьба мне при­несла выгоды: ты теперь сама покупаешь себе цветы, сняла и эту заботу с меня».

Любовь. Дау. Москва. Я живу в Москве с Дау. И, наконец, я его жена. Все введенные Женькой экономии выброшены вон. В выходной день, пока Дау принима­ет ванну, я готовлю завтрак. Чашку шоколада к завтра­ку Дау приготовляла по науке, ведь я стала еще и кон­дитером. Столовая на первом этаже, огромное окно выходит во двор. Яркий солнечный день.

— Коруша, смотри, какие красавцы. Целых два офицера. Откуда эти военные взялись у нас в инсти­туте?

— Дау, это они меня вчера провожали из центра, когда я ехала к портнихе на примерку. В центре у меня была пересадка, и они меня проводили до самого по­рога моей Муси. На примерке я была больше часа. Вы­шла, а они не ушли. Опять безмолвно последовали за мной через всю Москву до самых ворот нашего инсти­тута.

— «Безмолвно». Как тебе не стыдно! Почему сама не заговорила, почему не пригласила их к себе? Они действительно кого-то ищут.

Дау быстро выскочил на порог, подошел к воен­ным, пригласил их, говоря: «А я знаю, кого вы ищете. Пойдемте, я вас с ней познакомлю».  {135} 

Смущенные офицеры представились. Дау очень гос­теприимно усадил их завтракать. Очень весело погово­рил с ними, а потом заявил, что у него срочная работа в библиотеке института на несколько часов и быстро смылся, оставив меня с моими «поклонниками». Яр­кость, доброжелательность, приветливость, искрен­ность Дау, видно, поразили моих гостей. Они в один голос спросили:

— Кто это?

— Он же вам сказал, что он Дау.

— Этого мало.

— Он мой муж, физик.

— Ваш муж?

Оба как по команде вскочили, стали извиняться.

— Вы так молоды и уже замужем. А почему ваш муж сразу ушел?

— Он даже поставил нас в известность, что будет от­сутствовать несколько часов, предоставив вам возмож­ность флиртовать со мной.

Озадаченные и несколько испуганные гости стали пятиться к выходу. Видно, испугались какой-то запад­ни. Я с удовольствием пошла их провожать. Остановка автобуса № 10 тогда была у наших ворот, но ходил он редко. Скованность прошла, на прощание они спроси­ли:

— Вы со школьной скамьи и прямо замуж?

— О, нет. Сколько мне дадите лет?

— Восемнадцать.

— Беру с восхищением, — сказала я. Дау восторженно встретил меня.

— Какого ты выбрала? Надеюсь, ты назначила сви­дание?

— Даунька, у них, вероятно, были серьезные наме­рения. Как только узнали, что ты мой муж, они удрали.

— Коруша, ты все врешь! Ты должна заводить по­клонников, должна флиртовать! Помни, «от белого хлеба и верной жены мы бледною немощью зараже­ны».

— А ты, конечно, уже сбегал к Женьке и сообщил ему, что ко мне пришли целых два «Рапопорта». Нет, Даунька, тебе не придется отсиживаться у Женьки.

— Как? Ты не будешь заводить любовников?  {136} 

— А где твои обещанные любовницы?

— Коруша, я стараюсь, я ищу, но мне трудно найти. Ведь я чистейший красивист. Я в девках засиделся до 27 лет! Позор! Коруша, по-настоящему красивых женщин очень мало. Все время удивляюсь: как мне еще повезло с тобой. Главное, ты обладаешь поразительным свой­ством: с годами все время хорошеешь. Когда в течение года я вынужденно не видел тебя, при встрече ты пре­взошла все мои мечты. Я понял, почему у сказочных красавиц во лбу звезда горит: от тебя исходит сияние. Но я не лодырь, я ищу! Ада по-настоящему красива, Танька — стерва — тоже, но я явно не в их вкусе. Они отпадают. Еще я встречал очень хорошеньких офици­анточек, но они с большим презрением отвергали меня. Между прочим, я провел статистику: самый большой процент хорошеньких девушек среди официанток, но, увы, я им не импонирую. Женька обещал помочь, я с ним договорился так: если он меня познакомит с краси­вой особой, независимо, освою я ее или нет, он получа­ет премию в 500 рублей.

— И он согласился?

— Он уже заработал 1500 рублей.

— Даунька, мягко выражаясь, твой друг оригина­лен.

— Корочка, но тебе ничего не стоит завести любов­ников. За тобой пойдет любой мужчина. Вот этот офи­цер синеглазый. Я в мужской красоте плохо разбира­юсь, но Леля его видела в окно и сказала: «красавец».

— Дау, Петя тоже был красавец, а вот такой взбала­мученный Даунька только один на всей планете! Мой наглядный, квантово-механический. Скажи, можно без любви заводить любовника?

— Нет, без любви нельзя.

— А вся моя любовь, вся моя влюбленность захваче­ны, как вихрем, тобой, на долю любовников не остает­ся ничего!

— Так мало у тебя такого великого чувства? Хвата­ет только на одного законного мужа? Это, Коруша, чушь! Было простительно, когда мы были любовника­ми. Я и сейчас до чертиков влюблен в тебя, но я очень хочу еще хотя бы одну любовницу. Послушаешь тебя, придешь просто в ужас. Что бы делали бедные мужчи­ны,  {137}  если бы все жены были верными?! Но мужчины из­меняют своим женам с чужими женами, этого не следу­ет забывать! Ты помнишь мой любимый анекдот о женской логике: «Мне мой муж так изменяет, так изме­няет, что я не знаю, от кого у меня дети!».

Воздушная легкость характера. Как с ним было лег­ко! Даже упреки воспринимал с сияющей улыбкой.

— Дау, ты опять из ванны вышел мокрый, босой, ис­портил весь паркет, — говорила я, ликвидируя изящ­ные следы его босой ноги. Кисти рук тоже были трога­тельно изящны. Все безгранично покоряло, в нем не было изъянов.

Его яркая личность озарила всю мою жизнь. Все ос­вещалось его присутствием, его любовью. Но где-то таилась тревога: а вдруг за этот величайший источник счастья, неземной радости придется расплачиваться жесточайшими страданиями? Боги злы, завистливы и очень коварны!





Глава 20


Грянула Великая Отечественная война. В прекрасное его, в прекрасное утро грянул гром страшнейшей из войн. Институты Академии наук СССР имели бро­ню. Секретарь парткома нашей партийной организа­ции, где я работала, сказал мне: «Кора, у тебя сейчас одна очень серьезная партийная нагрузка — береги му­жа. Ландау очень нужен нашей стране».

Значимость Дауньки меня поразила, но не оправда­ла. Моя совесть была нечиста. Правда, военной специ­альности у меня не было, мобилизации я не подлежала, но была молодость, было здоровье, была война, был фронт. Особенно, когда я встречала раненых, было очень стыдно. Но был еще и Дау. Опасность обострила любовь. Добровольно уйти на фронт, оставить Дау — это было выше моих сил. Я стала предательницей пе­ред лицом моей комсомольской юности. Партийное поручение секретаря ревностно выполняла, особенно в  {138}  эвакуации в Казани. Выполняла еще много партийных поручений. Даже была зачислена в штат инструктором райкома партии в Казани в 1943 году, но мы уже уезжа­ли в Москву, домой.

В 1943 году Дау получил свой первый орден «Знак Почета». Этой первой награде Родины во время войны Дау радовался более всех наград, полученных им по­том. Счастлив он был тем, что его работы в военной области заслужили награду.

Сейчас, сопоставляя отдельные факты из казанской жизни, я думаю, что Дау имел какое-то отношение к со­зданию знаменитых «катюш». Он тогда много работал над техническими расчетами. Он молниеносно решал и исправлял военные математические задачи.

Осенью 1942 года в Казань из Харькова приехал Илья Лившиц, хотя их институт был эвакуирован в Ал­ма-Ату. Вечером от Женьки Дау вернулся очень воз­бужденным:

— Коруша, какую массу золота я видел у Женьки! Первый раз видел золото царской чеканки. Продемон­стрировав мне свое золото, Женька и Илья стали меня уговаривать сейчас под шумок пробираться к персид­ской границе, а когда немцы возьмут Волгу, перейти границу и пробираться в Америку. Золото-то поможет до Америки добраться.

— Дау, а причем здесь ты? Пусть бегут со своим зо­лотом в Америку.

— Коруша, им необходимо мое имя в пути и особен­но в Америке. Нет, ты не бойся, я никуда бежать не со­бираюсь, но я никак не мог доказать Лившицам, что немцы Волгу не перейдут и что Россию завоевать не­возможно! Почему-то забывают историю. Армия Гит­лера погибнет, как погибла армия Наполеона.

— Дау, а ты не посоветовал Женьке сдать свое золо­то в фонд победы?

— Коруша, мы победим без Женькиного золота, но про золото ты знать не должна. Я дал слово о золоте тебе не говорить. А главнейшее — я сейчас нужен стра­не, я ведь тоже работаю на Красную армию.

Об этом говорит еще и тот факт, что в 1945 году в докладах Академии наук появились три статьи Дау о детонации взрывных веществ. В справочниках наряду с  {139}  адресом Института физических проблем был еще адрес Инженерного комитета Красной армии.

Илья с семьей уехал в Алма-Ату, а Женька остался при Ландау. Уговаривать меня бежать в Америку Женька не решился. Когда же в 1943 году мы вернулись в Москву, опять пришлось поселиться в одной кварти­ре с Женькой.

Учитывая ценность продуктов питания во время войны, Женька перестал мыть посуду после еды: он тщательно вылизывал языком все тарелки, ложки, вил­ки и даже сковородки, только не горячие.

Дау ему говорил: «Женька, как ты здорово лижешь! Твоя посуда совсем чистая». Такие эксцессы очень ве­селили Дау.

Рубашки Женька носил два срока. Когда воротник и манжеты становились грязными, он выворачивал и носил наизнанку, утверждая, что этим он удлиняет их жизнь, считая, что белье в основном изнашивается только в стирке. Чем реже стирать, тем оно дольше бу­дет служить. Чем не Плюшкин?

Пайки по карточке у нас были более чем прилич­ные. Женьку поразила разница твердых цен по карточ­кам и цен на черном рынке. Он решил обогатиться. Продавал все, даже мыло. Вскоре заработал чесотку. Ходил забинтованный, промасленный дегтем. Теперь ему уже мыться было нельзя. Я боялась, что он заразит Дау. Но, к счастью, вскоре из институтских квартир вы­селили всех временно проживавших. Даунька меня спро­сил: «Коруша, какую ты хочешь занять квартиру?» — «Дау, я мечтаю жить в квартире № 2. Дверь квартиры № 2 в нескольких шагах от входной двери в институт. А ты зимой бегаешь раздетый много раз в день». Мы за­няли квартиру № 2. А Женьку отселили и, наконец, уже навсегда. От чесотки мы убереглись.

— Коруша, имей в виду, мой — верх, а ты занима­ешь низ. Будем жить, как до войны. На разных полови­нах, война кончится, мы еще увидим небо в алмазах. Будем жить ярко, весело, интересно! Надо наверстать упущенное. Моя комната будет бывшая Женькина, там хороший стенной шкаф. Вторая большая комната на­верху будет гостевая, а в маленькой балконной комна­те наверху поставим телефон. В ней очень плотно  {140}  закрывается дверь, когда я буду разговаривать со своими девицами, ты не будешь слышать. И когда ты будешь разговаривать со своими поклонниками, можешь не опасаться, никто не услышит.

Высокие стены маленькой балконной комнаты, ставшей впоследствии библиотекой, слышали все ин­тимные разговоры физиков нашего института. Все зна­ли: только у Дау по телефону можно поговорить без свидетелей с другом, с женой, с подругой. Самым ак­тивным гостем был Аркадий Мигдал, а самым верным мужем — Яша Смородинский: он никогда не пользо­вался нашим телефоном. Дау очень гордился телефон­ной комнатой, особенно когда ею пользовались не чле­ны нашей семьи.

С ремонтом я справилась одна. Побелить стены и потолок с добавлением синьки и охры было нетрудно. Но в комнате Дау надо было соорудить очень тяже­лую, задергивающуюся шнурами штору, смягчающую шум с улицы. Дау всегда очень плохо спал. Во время эвакуации кому-то понадобились клыки над окном у Дау, на которые вешают шторы, и их вынули вместе с кирпичами. По моей просьбе слесарь института выко­вал два добротных костыля, и я вмуровала их в стену цементом с кирпичами.


Прошли годы, отгремела война. Лившицу дали верх первой квартиры, три комнаты. Ему понадобились клыки — повесить штору. Я готовила обед, слышу — наверху грохот. Я решила: вероятно, ремонтируют крышу. Но Дау зашел в кухню и сказал: «Коруша, там Женька наверху в моей комнате забирает свои гвозди, очень стучит, я позанимаюсь у тебя внизу». — «Так это он выколачивает мои клыки, их вынуть невозможно!».

Через несколько секунд я была в комнате Дау. Со­рванная штора валялась на полу. Женька в ботинках на письменном столе Дау пытался выбить клыки при­несенным молотком. Объясняться было некогда. Я столкнула его со стола, он упал. Увидев меня разъярен­ной, он на четвереньках быстро пополз к лестнице. При помощи ноги я помогла ему преодолеть спуск в один миг. Дау вышел на шум в коридор, Женька рас­пластался у его ног.  {141} 

— Коруша, в чем дело?

— Твой Женечка ошибся, эти гвозди мои, я их заде­лала цементом и кирпичами после эвакуации, выбить их невозможно. Дау, как он посмел сорвать штору и учинить такое свинство?

— Женька, так эти гвозди не твои? Виноват ты. Проси прощения у Коры.

— Его извинения мне не нужны. Как ты можешь, Дау, терпеть эту тварь возле себя?

— Коруша, я согласен, Женька очень плохо воспи­тан. Я стараюсь его перевоспитать, но он бывает заба­вен. Ведь он по-настоящему терзается, когда ему нужно разменять рубль.





Глава 21


Когда я собралась родить, я оставила работу. Дау тоже очень хотел ребенка. Его нежность и заботы обо мне возросли. Он выяснил, что по этому профилю лучший врач страны — Сперанский, родственник Пет­ра Леонидовича Капицы. Дау сам повел меня на прием к Сперанскому. Сперанский его успокоил: все в норме, ваша жена здорова, сложности и опасности исключа­ются. Он гарантировал, что у нас родится дочь.

— Даунька, дочку назовем Леночка.

— Я не возражаю. Но, Коруша, имей в виду, у на­шей Леночки будет мой нос.

Когда я услышала слова: «У вас родился мальчик, посмотрите на него», меня захлестнуло счастье. Маль­чик, мальчик! Такое гордое, такое безбрежное счастье я испытывала впервые. Впилась глазами в лицо малы­ша — крутой лоб и рот Дау. О таком счастье я даже не смела мечтать. «Доктор, а почему он так кричит?» — «Это самое лучшее, что он сейчас умеет». Я так хотела Леночку, почему же я так гордо затрепетала, когда ска­зали «мальчик»? Я стала более высокого мнения о са­мой себе!

Произошло это событие 14 июля 1946 года.  {142} 

— Коруша, как ты умудрилась родить сына в такой знаменательный день — вся Франция празднует эту да­ту!

Дау был горд и счастлив, он сам дал сыну имя Игорь.

— Коруша, а дома будем звать его Гарик.

— Даунька, а нос у нашего мальчика — мой.

— Все равно, Коруша, он у нас гибрид. Мы в разум­ном возрасте завели ребенка, все выдающиеся люди, по статистике, рождались от поздних браков или были младшими детьми в семье. Конечно, в большинстве случаев от довольно талантливых родителей. Коруша, возможно, ты родила гения! Я достаточно талантлив, чтобы быть отцом гения?

Дау не предполагал, что после смерти его именно так и назовут. Но у гениальных отцов, по статистике, гении не родятся, и у их сыновей, даже одаренных, очень трудная жизнь. Тогда я тоже этого не знала. Вся ушла в бытовые мелочи: пеленки, кормление сына. Когда мальчику исполнился месяц, я слегла от просту­ды. Болеть было некогда, белый стрептоцид не прини­мала: боялась испортить молоко. Через три дня все прошло.

А некоторое время спустя на ноге в области вены обнаружилось странное вздутие, безболезненное, и я не обратила на него внимания. На той же ноге, опять на вене, появилось еще одно безболезненное вздутие. По­казала врачу: диагноз серьезный — послеродовой тромбофлебит. Лечения никакого, только строгий по­стельный режим. Если тромб оторвется — моменталь­ная смерть. К счастью, приехала моя мама. Дау очень испугался, созвал всех знаменитых врачей ко мне. При­шли профессора медицины, возле моей кровати увиде­ли младенца. Да, это послеродовой тромбофлебит. Аб­солютный покой, лечения никакого. Но потом эти за­гадочные шарики выступили повсюду, уже не на венах, раздулись колени, ноги отекли, вся плевра легких покрылась эритематозными узлами. Оказалось, конси­лиум профессоров ошибся.

Выяснилось, что после ангины у меня возникло ос­ложнение — системное заболевание — эритеманозо­зум, или узловой кожный ревматизм. Думаю, что если  {143}  бы я обратилась в простую районную поликлинику, мне бы дежурный врач прописал аспирин три раза в день, на пятый день я была бы совсем здорова. А так я в течение года не могла ходить. Потом два раза в год Мацеста. Я кое-как встала на ноги. Но навсегда запом­нила: медицина несовершенна. Врачам надо верить с опаской и не всегда.

Когда волею судеб трагедия дорожного происшест­вия с Дау ворвалась в мою жизнь и столкнула с профес­сорами медицины, мне было трудно найти с ними кон­такт, я им очень мало верила, сомнения терзали меня, но с этим никто не считался, ни медики, ни физики. Я оказалась права: так произойдет, что именно тромбоф­лебит после насильственной выписки Дау из больницы (как я протестовала!) станет причиной рокового исхо­да.





Глава 22


После войны жизнь набирала темпы. Все наслажда­лись обретенными миром и трудом. Послеродовой тромбофлебит приковал меня к постели. Узлы кожно­го ревматизма спустились в коленные суставы.

Как-то вечером Дау вошел ко мне в спальню, торже­ственный, сияющий:

— Коруша, можешь меня поздравить с избранием в академики!

— Но ты не был членом-корреспондентом?

— И тем не менее я уже академик. Сейчас Абуша Алиханов мне сообщил интересные подробности. Пе­ред голосованием за мою кандидатуру выступил сам президент Академии С.И.Вавилов. Он сказал: «Я не знаю, как остальным физикам-академикам, но лично мне стыдно, что я академик, а Ландау нет!». Еще, Ко­руша, мне очень приятно было услышать, что за меня при тайном голосовании проголосовали все сто про­центов. Я избран единогласно, а это не очень часто бывает.  {144} 

Приняв шутливую театральную позу, он произнес: «Вот какой у тебя муж!».

И я вспомнила, как еще далеко до рождения Гарика Даунька с радостью сообщил мне:

— Коруша, ученый совет нашего института выдви­нул меня в членкоры Академии наук.

— И ты согласился?

— Да, конечно.

— А если я не хочу, чтобы ты был членом-коррес­пондентом?

— Это почему?

— А хотя бы потому, что я выходила замуж за само­го благородного профессора в нашей стране!

— Верно, из профессоров я самый благородный!

— Понимаешь, Даунька, я выросла в провинции, и в моем простом понимании профессор это очень мно­го, а самый благородный профессор во всем Советском Союзе — мой муж! Дау, пойми, я говорю серьезно, очень серьезно. Ты — моя гордость. А что такое член-корреспондент Академии наук СССР? Во-первых, это очень длинный титул, но, главное, я не понимаю, что он значит. У нас в институте вечный членкор Дерягин. Но ведь тебя и Дерягина разве можно поставить в один ряд?!

— Коруша, что ты, конечно, нет! Но учти, членкор это три тысячи к зарплате.

— Нет, нет, нет! Я не хочу. Пойди и откажись.

— Коруша, ты это серьезно?

— Да, Даунька, наглядный, квантово-механический! Очень, очень прошу, пойди откажись.

Я была счастлива, когда Даунька отказался от член­корства. Я опасалась: высокие звания слишком ценит слабый пол, а Даунька слишком ценит красоту слабого пола. В те времена Дау ни в чем мне не отказывал. А сейчас он мне сообщил, что он академик. Радости я не почувствовала. Впервые я испытала страх его поте­рять. Кругом столько молодых, красивых девушек, а у меня болезнь — мои ноги не ходят. Кожные эритемные узлы поразили мои коленные суставы. Что поделаешь! Так лечат именитые профессора.

— Коруша, ты совсем не радуешься, что я пролез в академики?  {145} 

— Зайка, милый, у меня так болят ноги, — сказала я вслух. А про себя подумала: «Вот, вот, только этого мне сейчас и не хватало. Красивые девушки так падки на академиков, а я? Я уже не Юнона!».


Дау много работал, был очень весел, очень жизнера­достен, часто забегал ко мне, без конца наклонялся над сыном. Клацкая зубами, говорил:

— Я сейчас его съем, он очень круглый, очень аппе­титный и, наверное, очень вкусный. Коруша, ты толь­ко посмотри, он сосет на ноге большой палец. Ужас, Коруша, ведь он сломал палец, у него сгибается боль­шой пальчик там, где нет сустава.

— Как нет? Ну, Дау, ты меня пугаешь, нормальный пальчик, нормально сгибается.

— Что ты, Коруша, вот посмотри!

Дау быстро сел на пол, снял туфлю и носок и, дей­ствительно, большой палец на ноге Дау сгибался толь­ко в ногтевом суставе.

— Даунька, так это у тебя патология.

Я продемонстрировала, как работают суставы боль­шого пальца на ноге у меня. Дау был очень удивлен.

А медики в своем диагнозе приписали этот врожден­ный, ничего не значащий физический недостаток пара­личу каких-то мозговых центров. Недоумение профес­соров, обнаруживших это явление, фотокорреспонден­ты зафиксировали на снимке, который свидетельствует о том, какое важное значение придали этому явлению медики. Неудивительно, что младенческая кроватка у моей постели дала возможность медикам наградить меня послеродовым тромбофлебитом.

С прибавкой в весе, на отечных ногах я пробовала ходить, было нестерпимо больно. Физическую боль преодолеть можно, но как преодолеть ту внутреннюю неистовую щемящую боль в сердце, которая вызвана ревностью. Я все время твердила себе: я не имею права ревновать, особенно сейчас, когда заболела, разжире­ла! А Даунька все тот же: легок, изящен, беспредельно жизнерадостен. Он имеет полное право любоваться красотой молодых, здоровых женщин. А как он может восхищаться и любить прекрасное молодое женское те­ло — это я знаю!  {146} 

Он стал систематически один раз, реже — два раза в неделю тщательно одеваться с помощью Женьки. В этих случаях командовал Женька: «Нет, Дау, к этому галстуку только осел может надеть такие носки. Надень вот эти, а эта рубашка подойдет к тому костю­му».

Уходя, Дау нежно целовал меня, говоря: «Корочка, я сегодня ужинаю не дома, вернусь, вероятно, поздно». А в огненных глазах ясность и безупречная чистота че­ловеческой души и сиянья луч, тот самый, который по­корил меня, когда я впервые заглянула ему в глаза. Ему и в голову не могло прийти, что эти пять-шесть часов его отсутствия превращаются для меня в мучительные, бесконечно длинные часы пыток. Он совсем не знал, что такое ревность. Работал он напряженно, много и целеустремленно! Но мозг должен отдыхать, он не пил, не курил, не был гурманом, был абсолютно равноду­шен к роскоши. Был только властно захвачен пробле­мами науки, еще не разгаданных тайн природы, ведь он первооткрыватель!

А вся красота природы для него сливалась в образ прелестной женской красоты! Тем полноценней отдых, тем плодотворней труд! Я поднялась до понимания этого, но как с этим смириться? Был сын — это ли не богатство? Да, это счастье, а слезы текли очень горь­кие. Этих слез он не видел, очень трудно было скры­вать приступы преступной ревности, необходимо ско­рее выздоравливать и вернуть себе прежнюю форму.

Гимнастика, лежа на спине — 40 минут, лежа на жи­воте — 20 минут, жесткий самомассаж 1 час, горячие ванны два раза в день, тяжелая погоня за красотой и молодостью! Что поделаешь, если у тебя такой неза­урядный муж.

Стала искренне все оправдывать величием его ду­ши, открытым благородством, его пылкой натурой, без страсти не бывать гениальности!

Дау был прав: ревность — это злобная жестокость, зависть и мстительность без предела, ревность была в противоречии с «Брачным пактом о ненападении». Личная свобода настоящего человека начинается у се­бя дома!

Все, что веками приписывалось сердцу, находится в  {147}  голове, ум, постигающий действительность, требует абсолютной свободы!

Дау есть настоящий сын природы, она наделила его гениальным мышлением, только гений видит невиди­мое и может осязать еще не существующее!

Как-то, еще в харьковские времена, я прочла в газе­те «Известия» небольшую заметку о том, что Л.Д.Лан­дау предсказал что-то о нейтронной звезде, эту его но­вую теорию в астрономической науке назвали «изящ­ной работой».

При встрече я упомянула эту заметку, лично меня поразило, что о Дау пишут в центральной прессе. «Ко­рочка, я не астроном, это незначительная моя работа, только годы могут указать на ее ценность». Прошли десятилетия, и в 1983 году в «Неделе» № 8 опубликова­на статья


ОТ НЕЙТРОНА К НЕЙТРОННОЙ ЗВЕЗДЕ

Я.Зельдович, академик, трижды Герой Социалисти­ческого Труда

И.Халатников, член-корреспондент АН СССР, директор Института теоретической физики имени Л.Д.Ландау


В этом году мы отмечаем семьдесят пять лет со дня рождения Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской и Государственных премий, лауреата Нобе­левской премии, академика Льва Давидовича Ландау. Это был человек необычайно насыщенной и яркой судьбы.

В двадцать лет — мировое признание.

В пятьдесят четыре года Ландау попал в тяжелей­шую автомобильную катастрофу, борьба за его жизнь стала примером солидарности ученых всего мира.

В шестьдесят лет его не стало... Однако сегодня мы еще и еще раз убеждаемся, сколь велик его вклад в совре­менную науку: от физики твердого тела до астрономии. Остается непревзойденным задуманный и вдохновлен­ный им «Курс теоретической физики», переведенный почти на все языки мира. Активно действует созданная им научная школа. Идеи Ландау живут и развиваются. Один из примеров тому — нейтронные звезды.  {148} 

Человеку, далекому от физики, порой трудно пред­ставить, сколь фантастична и сколь неразрывна связь микро- и макромира — мира элементарных частиц и мира Вселенной. Достаточно вспомнить хотя бы тот факт, что открытие таких фундаментальных положе­ний, как скорость света и закон всемирного тяготения, было основано на астрономических исследованиях Солнечной системы!

Поэтому неудивительно, что, когда пятьдесят лет назад учеником Резерфорда Дж. Чедвиком был открыт нейтрон, это произвело настоящую революцию в ас­трономии. Однако не будем торопиться...

Итак, было известно, что при облучении бериллия альфа-частицами радия получается излучение со стран­ными свойствами, которое легко проходит через сви­нец и вызывает сильную ионизацию в водороде. В 1932 году удалось доказать, что оно состоит из нейтральных частиц с массой приблизительно такой же, как и масса атома водорода...

...Сохранился рассказ о том, как молодой (24 года) Лев Ландау, находившийся тогда в Дании у Нильса Бо­ра, уже в день получения известия об открытии нейтро­на сделал вывод о существовании нейтронных звезд. Представьте себе Солнце, сжатое до размеров в 12—30 километров, Солнце, в котором почти все вещество превратилось в нейтроны, — это и есть нейтронная звезда.

На чем же основано замечательное предсказание? В 1932 году теория электронов уже была достаточно хо­рошо разработана. Ученые знали, что электроны могут двигаться с большими скоростями даже в том случае, когда температура низка. Если в каком-то объеме два электрона находятся в состоянии покоя, то уже следую­щая пара обязана двигаться с определенной энергией, следующая за ней — с еще большей энергией и так да­лее. Короче, две пары не могут находиться в одинако­вом состоянии — это фундаментальное свойство элек­тронов, так называемый принцип запрета. Отсюда важнейшее следствие: в сжатом веществе обязательно должны присутствовать электроны с высокими энерги­ями. Если одну тонну вещества сжать в объем, равный одному кубическому сантиметру, то энергия электронов  {149}  станет настолько большой, что их масса удвоится. Однако для этого понадобится давление в миллиард атмосфер.

В земных условиях подобное невозможно. Только звезда, такая, как Солнце, может после исчерпания ядерной энергии остыть и сжаться до размеров Земли. Но это еще не нейтронная звезда, а лишь первый шаг на пути к ней. Такова теория звезд-карликов, которую независимо развили Л.Д.Ландау и американский аст­рофизик С.Чандрасекар.

В февральский вечер 1932 года Ландау пошел даль­ше. Он поставил вопрос о том, что произойдет со звез­дой тяжелее солнца. Простой ответ: вещество сожмется еще сильнее, энергия электронов еще увеличится. Принципиально новая идея Ландау состояла в том, что следствием этого обязательно должно быть еще и пре­вращение обычного вещества в нейтроны. Таким обра­зом на последнем этапе эволюции должны рождаться нейтронные звезды. При массе больше массы Солнца плотность вещества такой звезды достигает сотен мил­лионов тонн в кубическом сантиметре.

Более того, превращение обычной звезды в ней­тронную, то есть сильнейшее сжатие звезды, согласно теории, сопровождается выделением огромнейшей энергии и сбрасыванием внешней оболочки звезды, другими словами — взрывом. Именно так теперь объ­ясняется появление «сверхновых» звезд, которые ино­гда — несколько раз за тысячу лет — вспыхивают так ярко, что видны даже на дневном небе. Упоминание об этом встречается в древних летописях.

Долгое время казалось, что вскоре после своего бур­ного рождения нейтронная звезда должна остыть и превратиться в мертвое тело, не представляющее инте­реса для астронома-наблюдателя. Положение измени­лось лишь в начале шестидесятых годов, когда совет­ские теоретики начали целеустремленный поиск мето­дов обнаружения сверхплотных небесных тел, и в част­ности нейтронных звезд.

Самый простой, но ненадежный способ — обнару­жить и следить за движением обычной звезды, рядом с которой находится сверхплотная. Можно, конечно, оп­ределить массу второй звезды, но трудно доказать, что  {150}  она действительно сверхплотная. Но есть и другая идея. Нейтронная звезда после своего образования еще настолько горяча (температура поверхности достигает миллионов градусов), что должна обязательно испус­кать рентгеновские лучи. Однако она остывает быстро, за несколько месяцев, и становится невидимой. Значит, надо искать такое излучение или сигналы, которые продолжались бы многие тысячи лет.

В 1967 году были открыты пульсаторы — своеоб­разные источники пульсирующего, периодически ме­няющегося радиоизлучения. Сейчас можно утверж­дать: пульсары — это не что иное, как нейтронные звезды. Так подтвердилось блестящее предсказание Ландау. Однако, как часто это бывает в науке, задача постепенно обрастала все новыми и новыми сложнос­тями. Например, поначалу думали, что нейтронная звезда — некий «спокойный», то есть невращающийся шар, который к тому же и не имеет магнитного поля. А ведь оказалось, именно эти два ее свойства, написан­ные нами с частицей «не», ответственны за радиоизлу­чение, которое удается наблюдать.

Так появился вопрос: почему нейтронная звезда бы­стро вращается и почему ее магнитное поле велико? Ответ заключен все в той же причине ее рождения — сжатии обычной звезды. А увеличение угловой скоро­сти вращения при сжатии — хорошо известное явле­ние, которым, кстати, часто пользуются балерины и фигуристы, прижимая руки к телу. Аналогичный закон имеет место для магнитного поля. При сжатии магнит­ное поле возрастает в той же пропорции, что и угловая скорость вращения, и возникает поле, в миллион мил­лионов раз больше поля Земли и Солнца.

При быстром вращении и при наличии магнитно­го поля электроны разгоняются до чудовищной энер­гии и вступают в действие особые свойства сверх­сильного магнитного поля: заряженные частицы ис­пускают фотоны — кванты электромагнитного излу­чения, те в свою очередь рождают пары электронов и позитронов. Именно их колебания и дают то направ­ленное радиоизлучение, которое воспринимается ан­теннами астрономов. Теряя энергию вращения, пуль­сар, естественно, постепенно замедляется. Но внутри  {151}  пульсара находится сверхтекучая нейтронная жид­кость, которая не сразу воспринимает изменения в скорости вращения. Поэтому при анализе этих явле­ний понадобилась теория сверхтекучести — замеча­тельного свойства квантовых жидкостей, теоретичес­ки исследованного Л.Д.Ландау.

Еще через несколько лет был обнаружен новый тип пульсаров — рентгеновские. Их можно было на­блюдать только с помощью аппаратуры, выведенной в ближний космос (рентгеновское излучение поглощает­ся атмосферой). Эти пульсары испускают рентгенов­ские лучи, и общий поток энергии от каждого такого объекта в сотни тысяч раз больше излучаемой Солн­цем. Откуда же они черпают энергию? Оказывается, та­кие пульсары входят в состав двойных систем, то есть находятся рядом с обычными звездами. Нейтронная звезда перехватывает газ, истекающий с поверхности соседствующей нормальной звезды. Под действием тя­готения газ ускоряется, нагревается и выделяет огром­ную энергию как раз в виде рентгеновского излучения. Процесс этот был предсказан теоретиками еще до от­крытия пульсаров.

И тут мы вновь должны обратиться к работам Лан­дау: в теории рентгеновских пульсаров важнейшую роль играет квантование движения электронов в маг­нитном поле, предсказанное Ландау. Именно путем на­блюдения так называемых уровней Ландау в спектре рентгеновского излучения удалось определить величи­ну магнитного поля пульсаров.

Прошло более пятидесяти лет с того дня, когда Лан­дау сделал первое предсказание о существовании ней­тронных звезд. Многолетние усилия ученых подтвер­дили эту гипотезу, изменив тем самым лицо современ­ной астрономии. Революционны были и многие другие работы Ландау. И потому сейчас, с высоты настояще­го, нам особенно отчетливо виден научный подвиг Льва Давидовича.

К сожалению, его нет с нами... Но для нас он навсег­да останется нашим учителем, примером преданного и плодотворного служения науке».


 {152} 




Глава 23


— Коруша, сегодня в Химфизике, по соседству, праз­дничный вечер. Хочешь, вместе пойдем. Только имей в виду, я буду бегать, искать хорошеньких девиц. А ты должна искать себе поклонников.

— Нет, Дау, иди один, бегай за девицами, а я с удо­вольствием натру полы в квартире.

Когда я кончила натирку паркета в передней, Дау вернулся с вечера.

— Ты что так рано? Там бал, вероятно, в самом раз­гаре?

— Да, Коруша, но ни одной хорошенькой девицы!

Как-то с очередной вылазки на «охоту» Дау вернул­ся очень расстроенный: погасла улыбка, а в глазах — отчаяние. Шуба нараспашку, кашне волочит по полу.

— Даунька, что случилось?

— Коруша, ужас! Я обхамил девушку.

— Ты? Дау, этого не может быть! — подавляя вос­торг, сказала я.

— Представь себе, очень миловидная девушка. Фа­сон платья много обещал и так культурно прижима­лась, полез за пазуху — и ничего нет. Не то что мало, а просто ноль. Ну я от нее, как от лягушки, удрал, не по­прощавшись даже. А сейчас угрызаюсь! Здорово Соло­губ написал об Ахматовой:


Любовь к пленительной Ахматовой

Всегда кончается тоской,

Как ни люби, как ни обхватывай,

Доска останется доской!


Но главное, Коруша, когда эти строки дошли до Ах­матовой, она наивно удивилась, сказав: «Откуда он это знает?».


Гарику три года. В подарок от правительства мы по­лучили роскошную дачу под Москвой в звенигородских лесах, в два этажа о шести комнатах. Со всеми удобства­ми и даже с центральным отоплением, как в Москве.

Собираясь жить на даче с Гариком, мама мне сказа­ла:  {153} 

— Кора, дача большая, а Гарик маленький. Я одна не справлюсь, мне нужна помощница.

— Хорошо, мама, я буду искать няню для Гарика.

— Кора, я ее нашла. Лена, домработница Ливши­цев, очень просит взять ее, такая хорошая девушка. У Лившицев ей очень плохо, спит на полу в кухне, а по­том ей уже 18 лет, а Елена Константиновна ей не дает выходных, оберегает ее нравственность, не пускает ве­черами в кино.

— Мама, это неудобно — переманивать домашнюю работницу только на том основании, что у нас у нее бу­дет отдельная комната.

— Кора, я уже спросила у Дау, он сказал, что если девушке не нравится жить у Лившицев, она имеет пол­ное право распоряжаться своей судьбой.

Я спросила у Дау:

— Дау, ты считаешь, что можно у Лившицев сма­нить их Леночку?

— Коруша, естественно, если сама Леночка этого хочет! Она не обязана заботиться о благополучии Лив­шицев, если они не могут создать ей приличных усло­вий для жизни.

Так Леночка поселилась у нас. Однажды утром она, рыдая, вбегает ко мне в комнату: «О, простите, прости­те меня, ради бога, я больше никогда не буду забывать вынимать газету из почтового ящика и класть у дверей Льва Давидовича».

— Леночка, что с тобой? Да ты успокойся.

— Как же успокоиться, когда Лев Давидович спус­тился вниз и вынул газету из почтового ящика сам.

— Леночка, но он это проделывает каждое утро. Мне непонятно, почему это тебя так взволновало?

— Меня Елена Константиновна учила, что Евгений Михайлович очень важный профессор. Когда он про­снется, газета должна быть у его двери. А когда я забы­вала вынимать газету для Евгения Михайловича, она очень сердилась: если ты еще раз забудешь вынуть га­зету для профессора, я тебя выгоню. А ведь Лев Дави­дович — академик, он поважнее Евгения Михайлови­ча, а я забыла достать для него газету.

— Леночка, запомни одно: газету достает тот, кому она нужна. Ты ведь ее не читаешь?  {154} 

— Нет.

— Так зачем же ты будешь о ней помнить?

Леночку мы поселили в маленькой балконной ком­нате, а телефон перенесли в кабинет Дау. Леночка вече­рами и в выходные дни стала свободной, у нее появи­лись поклонники. Вдруг как-то днем Дау стремглав сбежал с лестницы:

— Коруша, где Леночка?

— Она в парке, гуляет с Гариком.

Дау, не дослушав меня, что есть мочи пустился бе­жать в парк. Я следом за ним. Через некоторое время мне навстречу бежала Леночка. Дау я нашла в парке. Он шел с Гариком.

— Дау, объясни, что случилось?

Его глаза сияли:

— Коруша, Леночку позвал к телефону ее мальчик!

Я забрала у него Гарика, примерно через час пришла мама. Гарика я оставила на маму, вернулась домой. Дау сидел на ступеньках нашей лестницы, а Ле­ночка беседовала со своим мальчиком по телефону в кабинете Дау.

— Дау, это Лена воркует по телефону со своим мальчиком целый час?

— Нет, Коруша, только сорок минут, — сказал он, посмотрев на часы и сияя улыбкой.

— Дау, может быть, ей напомнить о времени?

— Что ты! Как можно! А вдруг это первая любовь?

Это действительно оказалась первая любовь, за это­го Ванечку Лена впоследствии вышла замуж.

Однажды после обеда Гарик и бабушка спали у себя наверху. Я неосторожно попросила Леночку помыть в кухне пол, меня засек Дау. Он сейчас же с лестницы позвал меня строгим голосом к себе наверх, плотно за­крыл дверь, с упреком сказал мне: «Коруша, я от тебя этого не ожидал. Девушка сидит, читает «Анну Каре­нину», а ты к ней пристаешь с каким-то полом. Побой­ся бога. Чистота в квартире нужна в основном тебе: ты и убирай!».

Я и убирала: помыв все шесть трехметровых окна в нашей квартире, я попросила домашнюю работницу вымыть одно окно, самое маленькое, в кухне. Опять проявила неосторожность. Дау опять вызвал меня наверх.  {155}  Я подверглась более сильной проработке: «Кору­ша, как ты можешь так издеваться над девушкой? Мыть окна — это очень трудно, а потом эта работа не имеет никакого смысла. Ты моешь свои окна и от это­го получаешь моральное удовлетворение. Ты дошла даже до такого абсурда, что вытираешь пыль под кро­ватью, а она никому там не мешает, но ты все это про­делываешь для собственного удовольствия. Но над по­сторонним человеком ты не должна издеваться». Я мы­ла в кухне пол, а Леночка только поджимала ноги, не отрываясь от «Анны Карениной». Хорошо, что «Войну и мир» она начала читать уже на даче.


Возвращаясь из Крыма, заехала сестра Дау Соня со своим мужем Зигушем. Соня работала, отпуск кончал­ся. Мы все вместе поехали повидать Гарика на дачу. Соня и Зигуш от дачи пришли в неописуемый восторг. День выдался великолепный, яркий, солнечный, гуляли в лесу. Мама обильно и вкусно кормила. А вечером, возвращаясь в машине в Москву, Зигуш и Соня реши­ли, что на следующее лето они всей семьей приедут от­дыхать к нам на дачу. Но Дау сказал: «Ни в коем слу­чае. Я вам не разрешу этого сделать!».

— Почему? — спросила Соня.

— Я вам достаточно даю денег, пользуйтесь курор­тами, там тоже неплохо. А обижать Татьяну Ивановну не дам, представляю, как расстроилась бы бедная ста­рушка, если бы вы все нагрянули к ней на дачу, да еще на все лето.

Я вела машину, не включаясь в разговор. Вспомни­ла, как только бабушка с Гариком обосновались на да­че, а Женька уже тут как тут и, как всегда, стал дейст­вовать через Дау.

— Коруша, скажи, в какие дни ты возишь продукты на дачу?

— В пятницу и во вторник.

— Понимаешь, Коруша, Женька меня очень просит одну комнату на даче. Он будет ездить два раза в неделю со своей Зиночкой, любовь в машине стала опасной. Он мне рассказывал: как-то в лесу к его машине подошел ми­лиционер и попросил предъявить права. К счастью, Женька был уже в брюках. Он просит субботу и четверг.  {156} 

— Как? Свой танец любви систематически, регуляр­но и навек твой Женька хочет исполнять на нашей да­че? Даунька, а не слишком ли жирно будет для их се­мьи? Зигуш с Лелей у нас в квартире, а теперь Женька и Горобец обоснуются на нашей даче?

— Коруша, в твоем голосе чувствуется злобное ши­пение змеи. Почему человеку не сделать добро? Даже не в ущерб себе. Сама ты на даче бываешь два дня в не­делю. Там шесть комнат, а постоянно живут только три человека. Кому может помешать приезд Женьки и с Зиночкой на два-три часа раза два в неделю? Я гово­рил с твоей мамой. Она не возражает. Причем в ее го­лосе я совсем не почувствовал злобности. Почему не подарить людям счастье?

— Потому, что мне просто отвратительна эта бело­брысая гусыня с птичьими глазами. И твой слизняк Женька!

— Коруша, если ты сейчас же не попросишь проще­ния за свою бестактность влезать в чужие дела, штраф пятьсот рублей. Высчитаю из очередной зарплаты.

— Не попрошу и еще добавлю: твой гнусный Жень­ка и любовь несовместимы!

— Коруша, штраф 100 рублей. Если через пять ми­нут не придешь просить прощения, штраф в тысячу рублей высчитаю из очередного гонорара за мои кни­ги.

Штраф был высчитан полностью. Но избавить дачу от Женьки я не смогла. Мне по «злобности» только удалось его субботу перенести на понедельник. В поне­дельник и четверг Евгений Михайлович Лившиц ис­полнял свой любовный танец у нас на даче в Мозжин­ке не один год.

— Даунька, представь себе: Леля выгнала Женькину Зиночку, когда та нанесла ей очередной визит.

— Да, об этой наглости мне Женька рассказал. Вот у Лели тоже много злобности. Как мило Женька встре­чает Зигуша и остальных Лелиных мальчиков, ведь когда Леля решила освоить Витю, чтобы скрасить его одиночество, Женька помог Леле. Витя пробовал со­противляться. Но Женька ему сказал, что он почтет за честь уступить ему свое брачное ложе. Этим проявле­нием дружбы Витя воспользовался и очень высоко оценил  {157}  Женькин поступок. С тех пор он стоит за Женьку горой, считая его своим самым близким другом!

— Как «побратался» твой Женька с Витей, мне Ле­ля рассказала. Все эти интрижки умиления во мне не вызывают, а действующие лица скорее анекдотичны, это не герои романов!

— Коруша, а я тоже анекдотичен?

— Нет, ты герой романа! Ты романтик! У тебя такая же мятущаяся душа, как и у твоего любимого поэта Лермонтова. Твой любимый художник Рембрандт. Это ли не совершенство вкуса!

— Ты, Коруша, не подлизывайся, твои грехи я про­стил! Но не забыл. Как ты могла нанести мне такой предательский удар ножом в спину! Исподтишка! Как враг!

— Даунька, если простил, не пили, умоляю!

— Корочка, я так боюсь, а вдруг ты опять со­рвешься.

— Нет, клянусь, этого теперь не может случиться, у меня есть Гарик. Лишить сына такого отца невозмож­но. Даунька, ни в руках, ни в сердце у меня нет больше предательского ножа против тебя!


А случилось вот что. Весной, еще в 1946 году, когда я ждала Леночку, моя мама еще не приехала, а Зигуш временно пребывал в Ленинграде.

Даунька влетел в мою комнату, крепко обнял меня, звонко поцеловал в нос, объявил: «Корочка, я к тебе с очень приятной вестью, сегодня вечером в двадцать один час я вернусь не один, ко мне придет отдаваться девушка! Я ей сказал, что ты на даче, сиди тихонечко, как мышка в норке, или уйди. Встречаться вы не долж­ны. Это ее может спугнуть!Пожалуйста, положи в мой стенной шкаф свежее постельное белье».

Объятия крепкие и очень нежные разомкнулись, и Даунька исчез. Я не упала только потому, что окаме­нела.

Непреодолимое, жгучее, болезненное любопытство охватило меня, вместе со свежим постельным бельем в стенном шкафу осталась и я.

Трепет, боль и бешеный стук сердца были так силь­ны, а ожидание запретного, в каковое я посмела  {158}  вторгнуться, слились в мощный поток нездорового любо­пытства — преодолеть его было немыслимо!

Вдруг он ей скажет те самые слова, что говорил мне?

Но слова были другие, говорил не он, щебетала она, ее слова не имели смысла.

Очень скоро понадобилось постельное белье.

Дау открыл шкаф, из шкафа вышла я, молча, гордо подняв голову: он ей не говорил слов любви!

Я ушла из дома. Долго бродила по Воробьевке. Итак, я нарушила наш брачный пакт о ненападении. Жалела? Нет! Бродила по Воробьевке и думала, что не вернусь к Дау, уйду навсегда из этого, ставшего не мо­им, домом.

Вернулась очень поздно. Из гущи цветущей сирени наблюдала за окнами квартиры. Наверху горел свет, вышел Женька, видимо, Дау призвал его на помощь для очередных советов. Напрасно! Расплачиваться бу­ду я одна!

Все окна нашего дома давно погасли. Уснул «капич­ник». Вероятно, очень поздно. Наконец, наверху у Дау погас свет. Теперь я могла войти в квартиру, взять са­мое необходимое и уехать в Харьков. Подальше от Академии наук. Как много «Лившицев» в этой системе и какая здоровая обстановка на производстве. Там на­стоящие люди.

Босиком, неслышно пробралась в квартиру. Хоро­шо, что мои комнаты внизу, лестница наверх так скри­пит! Только бы его не увидеть! Пока укладывала чемо­дан, стало совсем светло, вдруг до боли застучало серд­це: вошел он. Босой, в ночной рубашке. Ниже склони­лась, застегивая чемодан. Нет, не могу встретить его взгляд, говорить не о чем, я в силах перечеркнуть все! Но только, только без объяснений! Стараюсь игнори­ровать его приход. Спокойно, замедленным движени­ем ставлю закрытый чемодан.

Заговорил он:

— Вижу, закусила удила всерьез? Ты куда собра­лась?

— У меня свои планы.

— А ребенок?

— Он уедет со мной.

— Ты не просишь прощения?  {159} 

— Разве можно такое простить?

— А ты попробуй, черт возьми! Человек, совершив­ший бестактность, должен просить прощения!

— Даунька, я сама себе это простить не могу! Неудержимым потоком беззвучно хлынули слезы.

Заключив меня в объятия, он сказал:

— Глупенькая ты моя дурочка, ты самая драгоцен­ная, я не могу тебя разлюбить! Когда ты, наконец, пой­мешь, что ты для меня значишь! Скажи, что подобное никогда не повторится!

— Даунька, это не может повториться: второй раз пережить такое нельзя! Немыслимо!

— Ты противоречишь здравому смыслу. Я уверен, ты меня любишь, в моих объятиях ты вся трепещешь, ты мне ничего не жалеешь, все лучшее подсовываешь только мне! И вдруг ты пожалела для меня какую-то чужую, совсем тебе не нужную девушку. Где логика? Ведь ты не можешь желать мне зла, если я стал преус­певать у девушек, ты должна радоваться моим радос­тям, моим успехам! Я так боялся жениться. Я, вероят­но, плохой муж, но врать, что-то придумывать я не умею и не хочу, пойми, это просто омерзительно! Я ни­чего дурного не делаю, у меня нормальное влечение к красивым женщинам, не в ущерб тебе, в тебя я влюблен навек, я полностью принадлежал только тебе целых двенадцать лет. Это ли не верность? Ты появилась слишком поздно, в мои двадцать семь лет, все двенад­цать лет ты олицетворяла для меня всех женщин мира! О других, разных я только болтал, а сейчас пришло время, я очень хочу изучать на деле, как устроены дру­гие женщины. Помни, не в ущерб тебе, не в ущерб на­шей любви. Но как тебе могло прийти в голову уехать?

— Дауличка, милый мой, прости, прости меня, я раскаиваюсь, я больше никогда не посмею посягнуть на твою свободу и никогда не вмешаюсь в твои интим­ные дела.


А некоторое время спустя он спросил: «Коруша, я могу располагать своей половиной квартиры?» — «Да, конечно, я буду оставлять ужин на двоих и уходить».

В середине лета талия исчезла, уходить на несколь­ко часов стало трудно. Я запиралась у себя внизу, моя  {160}  спальня под кабинетом Дау, его окно над моим. Тогда против нашего дома не было жилых домов. И Дау не имел привычки задергивать штору вечером. Его окно открыто, сноп света золотит верхушки липы, стройные молодые побеги липы смотрят в открытое окно Дау, шелковистые молодые листья нежно шелестят, они все видят. Не отрываясь, пристально и напряженно я смо­трю на освещенную макушку липы. О, как я ей зави­дую, я изучаю ее движения, хочу понять, о чем говорят ее листья?

Я так жадно жду, чтобы закончился этот танец лис­тьев, так вызывающе золотящихся в снопе электричес­кого света, момент — и все погружается в ночной мрак.

Этот момент приносит невыразимое облегчение и даже счастье! Вместе со светом гаснет буря «примитив­ных» чувств. Щелкает английский замок: она ушла.

Оцепенение исчезает: там, наверху, акт любви окон­чен. Дау дома, он со мной, он мой! Очень скоро у меня будет его ребенок. Несмотря ни на что, я выбрала хо­рошего отца для своего ребенка: он чист и честен не только в науке, но и в жизни, он говорит то, что дума­ет, а его слова никогда не расходятся с делом. Перед сном погружаюсь в сказочно счастливые времена своей жизни, когда отселился Женька, и мы с Дау остались вдвоем на всю нашу роскошную пятикомнатную квар­тиру, тогда еще даже Зигуш не селился у нас со своей страстной любовью к чужой жене. Фантастически сча­стливые времена!


— Коруша, бросай все, иди ко мне наверх, я тебе бу­ду читать английское издание Киплинга по-русски.

Полулежа, прикорнув уютно на его плече, слушаю Дау: «Где-то в Африке молодой английский офицер на охоте в джунглях находит младенца орангутанга. От безделья он его выходил, выкормил эту огромной силы обезьяну. Орангутанг отплатил своему хозяину безза­ветной преданностью и любовью. Друзьям офицер рас­сказывал: «Поймите, это не зверь, это друг, он всегда у моих ног, я только подумаю закурить, он подает мне трубку, он понимает каждый мой взгляд, как тень всю­ду следует за мной. Когда офицер задумал жениться, собрался в Англию за своей Мери, ему советовали сначала  {161}  убрать зверя, а потом привозить жену. Зверя он не убрал, а, отлучившись однажды из дома и вернувшись, вместо Мери он нашел мокрое месиво и только белоку­рые окровавленные локоны говорили о том, что это была Мери».

Так, если сказать правду, в те тихие вечерние часы, когда в гости к Дау приходила девушка, готовя им ужин, я завидовала орангутангу. В меня вселялся тот самый зверь, он мог стереть с лица земли соперницу.

И кто знает, не сорвись я тогда, не останься в стен­ном шкафу, во что бы еще вылились приступы моей ревности!

О, сколько, сколько раз, стиснув руки, устремив взгляд на освещенную верхушку липы, мысленно я по­вторяла поступок орангутанга. Вот так, растерев до месива соперницу, казалось, можно было достигнуть удовлетворения своих «пламенных» страстей!

Зверю хорошо: совершив злодеяние, он удрал в джунгли, мой удел был — совершать злодеяния мыс­ленно. Соблазн был велик, но я держала себя в крепкой узде: за этим стоял Дау, его здоровье, его сон, его на­ука. После моего «заседания» в стенном шкафу он с трудом оправился, серьезно проболев две недели. Это не должно было повториться.


Переселившись в Москву, я пробовала, конечно, вызвать его ревность. Появился поклонник: красивый, молодой. Ревности не вызвала. Даунька воспользовал­ся моим поклонником для знакомства с новыми краси­выми девушками. Что делать? Примириться? Нет, не­возможно, все во мне бунтует!

И я опустилась до низкого шпионства и выслежива­ния. Я даже не понимала, зачем я это делаю. С боль­шим напряжением всей нервной системы, строжайше соблюдая конспирацию, за много «сеансов», я, нако­нец, увидела, в какую дверь вошла моя соперница в красивом старинном доме на Каляевской.

А потом, когда Дау уехал на юг, получив его первое письмо, взяв дорогой мне конверт с милыми каракуля­ми, обожгла мысль, а вдруг и ей он написал. Не вскры­вая своего письма, я помчалась на Каляевскую в тот красивый старинный дом. В голубом почтовом ящике  {162}  на ее двери в нижних круглых отверстиях виднелся конверт с почерком Дау! Как добыть конверт? Помог­ла специальность химика: в мозгу возникли длинные тигельные щипцы. Помчалась на Б. Калужскую в мага­зин химтоваров.

И снова я у голубого почтового ящика на Каляев­ской, конверт еще там, руки дрожат, металлические ти­гельные щипцы выбивают тревожную звонкую дробь, соприкасаясь с жестью почтового ящика.

Как было страшно, сердце так стучало, голова кру­жилась, но вот заветный конверт у меня в руках.

Я уже дома, над кипящим чайником очень искусно вскрываю оба конверта, взволнованная, трагически настроенная, читаю письмо к ней, ничего не пони­маю, перечитываю очень внимательно еще раз. Пись­мо совсем пустое. В нем нет оснований для такой рев­ности. Он спрашивает ее, как она встретилась со сво­им женихом и когда их свадьба. Странная невеста, подумала я.

В письме ко мне, как всегда, нежность, любовь! Недолго думая, я в конверт с ее адресом вклады­ваю письмо Дау, адресованное мне, запечатываю и, удовлетворенная после совершения этой подлости, опускаю письмо в ее почтовый ящик уже не дрожа­щей рукой.

Вернувшись с юга, Дау, смеясь, сказал: нельзя в один день писать письма жене и любовнице.

— Коруша, эта девица вышла замуж и уехала из Москвы.

С чувством глубокой вины я слушала Дау, а сама ду­мала: девица поняла из письма, адресованного мне, что этот академик любит жену, и, пока есть жених, поспе­шила замуж. Все девушки хотят замуж, эта традиция моде не подвластна.

Мир и счастье опять воцарились у нас в доме. Год, два, три Дау ужинает дома с друзьями или со мной, только один раз в неделю уходит. Я не интересуюсь ку­да. От счастья я расцвела.


 {163} 




Глава 24


Гарику пять лет. Я все еще пользуюсь успехом, моло­дые парни пристают на улицах Москвы, все называ­ют девушкой. Я тщательно слежу за собой. Мне нужно соревноваться с молодыми и красивыми девушками Дау. С какой жадностью я ловлю взгляды Дау, когда его глаза искрятся. Я чувствую, что он мной любуется, я горда. Все свои свободные деньги трачу на тряпки и портных. Стала очень вежливо и доброжелательно вы­сказываться о Женьке, его Зиночке и Зигуше, чтобы из­бежать крупных штрафов за каждую сказанную злоб­ную шпильку в адрес его друзей. Иногда сдержаться очень трудно, не удержишься, съязвишь, но через пару минут раскаиваешься. Прошу прощения у Дауньки, и штраф отменяется. Дау рад и горд, что так меня «от­шлифовал». Он был горд, что приобщил меня к насто­ящей культуре!

— Смотри, Коруша, как ты воспиталась. Давненько я тебя не штрафовал, давай я тебя профилактически оштрафую на пару тысяч, чтобы ты вдруг не начала ме­ня снова ревновать.

А потом вдруг, как снег на голову, нашлись «дру­зья», которые сочли нужным открыть мне глаза. Ока­зывается, у Дау уже четыре года роман с Верочкой Су­даковой. Вспомнила, давно вошло в систему: Дау, Га­рик, чета Судаковых на выходной день выезжают на нашу дачу и ходят на лыжах.

В очередной приезд к маме на дачу я ее спросила:

— Мама, скажи, эта Верочка очень красива?

— Ты что, уже узнала?

— Да, узнала!

— И кому это понадобилось рассказывать тебе?

— Мама, это совсем неважно. Она красива?

— Да, красива, Корочка, она лучше тебя и совсем еще молодая.

Я ощутила унизительное чувство своей неполноцен­ности: она еще молода, а я стою на пороге уже второй молодости! Надо примириться, покориться. Гарик уже школьник, ему отец нужнее меня. Когда сын вырастет, я ему скажу: отца я тебе выбрала замечательного. Главное  {164}  для меня было сохранить отца для сына. Я безгра­нично верила Дау, знала: если я не нарушу нашего брач­ного пакта о ненападении, он никогда не оставит меня, и ни одной раскрасивой красавице, обладающей неоце­нимым даром молодости, не удастся его женить на себе. В этом я была уверена так же, как и в том, что завтра опять взойдет солнце. Ужасно, когда на склоне лет ака­демики оставляют своих жен и женятся на молодых.


— Корочка, что случилось, почему ты такая груст­ная, опять забыла о том, что ты самая счастливая жен­щина? Давай на всякий случай оштрафую за грустное выражение лица!

Приходилось врать:

— Даунька, у меня болят ноги. Прости, что же де­лать?

— Я вызову врача.

— Нет, Дау, не надо, уже поздно.

— Все равно, ты очень виновата, врачи настоятель­но тебе советовали курортное лечение каждый год, а ты в прошлом году пропустила, твое тело — это моя собственность, и я не могу допустить, чтобы ты так не­брежно относилась к тому, что мне так дорого. Вот, слушай мои условия: если ты не поедешь в этот сезон на курортное лечение Сочи — Мацеста, штраф в пять тысяч рублей высчитаю из первого книжного гонора­ра. Если едешь лечиться, вся стоимость курорта из мо­его личного фонда.

— Как? И девушкам на шоколад и цветы меньше ос­танется?

— Да, Коруша, но ведь и ты моя девушка, так что все твои курортные расходы за мой счет.


— Коруша, когда ты сегодня была на даче, из Ле­нинграда звонила Соня, она очень просила, чтобы Эллочка погостила это лето у нас. Этой весной Элла кончает институт.

— Даунька, а можно устроить так: когда Элла при­едет к нам выходить замуж, Зигуш воздержится от сво­их командировок в Москву.

— Конечно, он не заинтересован посвящать дочь в свои интимные дела.  {165} 

Эллочка сразу завела роман с одним из учеников Дау, приезжать стала часто. Зигуш приедет — Элла уе­дет, Элла уедет — Зигуш приедет.


Что делать? У всех любовь, у всех романы, а я долж­на всех их обслуживать! И мне стало тошно! Всему есть предел.

— Корочка, тебе не надоело до сверкающего блеска натирать полы? Я все равно всем рассказываю, что ты так же развлекаешься, как и я, но с большим успехом. Сбилась со счета своих любовников.

— Даунька, в романах друзья дома становятся лю­бовниками жен, а твои друзья — просто зверинец!

— Почему ты молчала? Сам я не догадался. Я посо­ветуюсь, кого мне пригласить для тебя.

И через несколько дней...

— Корочка, задала ты мне работу! Но мне удалось выяснить: есть неотразимый мужчина, он славится на всю академию. Я опросил множество девиц. Все назва­ли Л.. Но спрос на него велик, к нему девицы стоят по нескольку лет в очереди. На завтрашний вечер я коекого приглашу, придет и Л..

— Дау, это тот самый Л., который, когда его по просьбе жены ее дяди, генералы, вернули с фронта в Казань, он с вокзала до Казанского университета доби­рался больше месяца, т. е. дольше, чем шел на фронт? До которого так и не дошел!

— Коруша, это не его вина, его по дороге с вокзала до университета перехватывали девицы.

— Да, к такому верному мужу, как ты, мне только не хватало такого любовника, как Л..

— Ты опять недовольна?

— Даунька, я просто избегаю очередей.


Неотразимый мужчина явно растерялся, когда впер­вые пришел к нам. Он не понимал, зачем он понадо­бился Ландау.

Дамы отсутствовали (хозяйка не в счет), танцы тоже отсутствовали. Ужин, легкий светский разговор. Про­славленному танцору и кавалеру негде было развернуть­ся. В его глазах был вопрос к Ландау, были цепкость, жадность к успехам. А когда все разошлись, Дау спросил:  {166} 

— Корочка, он тебе не понравился? Ты совсем с ним не кокетничала.

— Даунька, этот Л. с тебя глаз не спускал. Вероятно, он ждал, чтобы ты с ним заговорил о науке. По-моему, у него большая жадность к спецзаданиям. Он все пы­тался перевести тебя на этот разговор.

— Да, Курчатов их институт игнорирует, но гово­рить с Л. о науке мне и в голову не пришло.


Через несколько дней, когда Дау был дома, я отлу­чилась и несколько раз подряд из автомата телефон­ной будки набирала наш номер телефона. Услышав голос Дау, я опускала трубку на рычаг. Проделав та­кую операцию в течение нескольких дней, я достигла цели.

— Коруша, когда тебя нет, раздаются телефонные звонки, по-видимому, адресованные тебе. На мой го­лос поспешно трубка опускается на рычаг.

— Дау, это просто случайные звонки, мне звонить некому.

— Нет, Корочка, эти звонки стали довольно часто повторяться и как назло, когда тебя нет дома. Кто-то явно добивается тебя!

А однажды, воспользовавшись тем, что Дау больше обычного не было дома, на следующее утро я стала от­чаянно врать ему (не могла же я допустить, чтобы зна­менитый бабник Коля Л. так мною пренебрег на глазах у Дауньки, нельзя допустить, чтобы Дау усомнился в моем совершенстве):

— Дау, ты оказался прав, мне вчера вечером позво­нил Колечка. Он сказал, что наконец-то услышал мой голос. Он пригласил меня в кино.

— Ты пойдешь?

— Я побегу!


В нашем брачном пакте о ненападении в основу бы­ла положена двусторонняя свобода личной жизни, я не имела права вмешиваться в его интимные дела, а врать о своих личных делах я имела право. Вот таким путем, сходив несколько раз в кино и один раз в театр, я испу­галась: ведь может случиться и так, что Дау со своей девицей будет в театре или в ресторане и встретится  {167}  там с Колей, которого будет сопровождать его очеред­ная дама. Ведь Л. не знал, что он мой поклонник.

— Даунька, мне звонил сегодня Колечка, он предло­жил мне поехать к нам на дачу в Мозжинку.

— Отлично, Корочка, следовательно, ты его скоро освоишь?

— Даунька, но сегодня понедельник, и на дачу по­едет Женька со своей Зиночкой. Я не посмела ставить Колю в известность о том, что у нас на даче очередное любовное свидание твоего друга, начала путано отка­зываться. По-моему, Коля обиделся. А вдруг он мне больше не позвонит?

— Корочка, мне очень жаль, что так получилось, но ты не печалься. Если у тебя возникла такая ситуация, я скажу Женьке, чтобы он прекратил свои любовные по­ездки на дачу.

Встревоженный Женька примчался ко мне. Он по-деловому решил установить очередность. Но уже с раз­решения Дау диктовала я: «Нет, Женя, точность распи­сания и очередность исключается. Я заранее никогда не знаю, когда мне позвонит Коля и когда у меня воз­никнет необходимость поездки с ним на дачу».

Потом долго не верилось, что так легко, буквально не сходя с места, мне удалось отвадить Женьку от дачи. Окрыленная успехом, я обнаглела. Когда Дау стал со­бираться на юг, так как я сама, что называется, завер­тела хвостом, то он уже не скрывал, что едет в отпуск не один, а с какой-то новой девицей.

— Как, Даунька, милый, ты разлюбил Верочку? — спросила я с нескрываемым восторгом. — А говорят, что она так красива.

— Была очень красива, а сейчас уже подурнела, и потом она досковата. Это ведь только ты умудряешься с возрастом хорошеть. Коруша, очень трудно остав­лять девицу, мне очень жаль Верочку, я ее разлюбил, а она продолжает меня любить. Она очень добрая и очень хорошая, пытается сохранить нашу дружбу.

— В отпуск ты едешь с Герой?

— Да, с ней, только ты теперь не прибедняйся, ты покорила самого Л.

— Я в этом еще не совсем уверена, на прошлой неде­ле он звонил, спрашивал, когда ты уезжаешь в отпуск,  {168}  и больше не звонит и никуда не приглашает, может быть, он ждет твоего отъезда. Я очень боюсь, только ты уедешь, а ко мне нагрянут твои родственники, а вдруг Колечка захочет у меня переночевать? Даунька, у меня может сорваться еще не начавшийся роман. По­жалуйста, напиши в Ленинград, чтобы они не приезжа­ли ко мне, хотя бы в то время, когда ты отсутствуешь.

— Коруша, мне лень им писать, а если они приедут, ты скажи сама, что у тебя в постели лежит голенький любовник и они тебя стеснят.

— Даунька, ты мне разрешаешь так им сказать?

— Да, конечно, твой роман имеет первостепенное значение, это я скажу своим родственникам, когда бу­ду в Ленинграде.


Наконец! Наконец, на моей улице праздник! Как счастливы были те времена.

В выходной день навела в квартире потрясающую чистоту, полураздетая нежусь в постели с интересным романом и большой коробкой шоколада. Зазвонил звонок входной двери. Я уверена, приехал Зигуш: его очередь. Приоткрыла дверь. Да, это он с чемоданчи­ком.

— Зигуш, простите, я не одета. Дау нет, а у меня мой возлюбленный.

Хотела захлопнуть дверь, он попытался вломиться.

— Кора, я не собираюсь вам мешать, я тихонько пройду в свою комнату.

— О нет! Нет! Мой любовник очень застенчив, — сказала я, с силой захлопнув дверь. Казалось, моему счастью не будет конца. Я даже перестала бояться Дау, если просочатся к нему сведения о настоящих любов­ных связях этого неотразимого мужчины. На этот слу­чай я приготовилась разыграть бедную, брошенную. Выигрыш был велик. По дошедшим до меня сведени­ям, ленинградские родственники никогда уже больше не переступят порог моего дома. Они не могут мне про­стить мое недозволенное поведение.

Дау, вернувшись из отпуска, очень обрадовался. Он сказал:

— Твой роман с Л. сослужил мне службу. Теперь, когда кончился мой роман с Верочкой, мои новые  {169}  девицы будут приходить ко мне в гости, а эти длительные наезды родственников очень мешали жить.

— Даунька, а почему за пять лет романа с Верочкой она ни разу не пришла к тебе? Только потому, что ее все знают в институте?

— Твой «Китаец» (Китайгородский) имеет много любовниц?

— Да, он пользуется большим успехом у девиц. Но, когда Зана не в отъезде, они домой к нему не приходят.

— А я не такая, я иная, и вся из блесток и минут!

— Даунька мой, «наглядный, квантово-механический», ты действительно не такой, как все, ты взаправду весь из блесток и минут. Сейчас можешь быть спокоен, раз у меня самой такой интересный роман, мне не до твоих девиц, пусть приходят, я буду готовить вам ужин.


Одержав такие две крупные победы — изгнание Лившица и Зигуша, я стала великодушной, я потеряла острое любопытство к девицам Дау. Он сам мне пока­зал фотографии Геры, очень простенькая, в раздетом виде несколько лучше, но не Венера.

Наступила ранняя осень. Я ломала себе голову, как мне преподнести Дау разрыв моего романа с Л.. Но не­ожиданно в выходной день произошло следующее. Дау вместе с Женькой и девицами с утра уехали за город на пикник. Уезжая, Дау сказал: «Корочка, я буду обедать в четыре часа».

Я сижу во дворе института на парапете, рядом со мной сидит Шурка Шальников, вдруг въезжает но­венькая машина, из нее выходит, угадайте, кто? Сам Л.! Небрежно вертя в руках ключи от машины, он подса­живается к нам на парапет и заводит такую речь: «Ко­ра, не хотите проехаться за город?». Я незаметно ущип­нула себя: нет, это не сон, это явь! Радость я скрыть не могла: «Я с восторгом принимаю ваше предложение. Разрешите в честь этого надеть самое красивое пла­тье». Через несколько минут я была готова. Садясь в машину к Л., я сказала Шальникову: «Шурочка, Дау приедет обедать в четыре часа. Пожалуйста, передайте ему, обеда нет, а я уехала с Колей за город, вернусь не знаю когда».  {170} 

Шальников вскочил, начал вертеться волчком, под­прыгивая, он аплодировал и кричал: «О, это я Ландаю передам с огромным удовольствием. Давно бы пора вам, Кора, оставлять его без обеда! Ура!». Под это вос­торженное «ура!» мы выехали из института. Оглянув­шись из окна машины на наш жилой дом, я увидела в каждом окне по голове с открытым ртом.

— Ну, знаете ли, я избегаю таких сенсаций, — ска­зал Коля. — Чего они все так всполошились, чему так радовался Шальников?

— Это надо спросить у самого Шальникова. Дау его считает другом и честнейшим человеком, но почему друг так радуется, что я Дау оставила без обеда, мне не­понятно.

— Кора, мне тоже непонятно, почему вы при Шальникове, на виду у всего института продемонстрировали свои эмоции при моем внезапном появлении?

Он окинул меня взглядом, в глазах было беспокой­ство, подозрительность и настороженность. Я весело и беззаботно рассмеялась. Бедняга не знал, что уже дав­но слывет моим поклонником.

— Коля, милый, как давно я так не смеялась.

— Вы смеетесь и всем улыбаетесь, чтобы показать, как ослепительно красивы ваши зубы. Я это заметил давно.

— Давно заметил и ни разу не позвонил?

— Я звонил много раз, но ваш повелитель и бог про­сто дежурит у телефона.

Я уже задыхалась от смеха. Так Дау был прав, сле­довательно, звонки были не только мои.

— Коля, когда вы были у нас, я решила, что вы про­сто не заметили меня.

— Не заметить вас невозможно, при яркой, броской красоте еще эти невыносимо кричащие одежки. При вашей наружности вам надо носить черное.

— Ненавижу черное, люблю яркие, красивые соч­ные тона, а черное оставлю на старость.

— Кора, вы мне не ответили на мой вопрос.

— На какой?

— Почему вы так обрадовались моему появлению?

— Было очень скучно сидеть с Шальниковым на парапете. Я очень обрадовалась и была бы совсем  {171}  счастлива, если бы вы еще несколько раз заехали за мной.

— Я не любитель свиданий с красивыми дамочками под «ура» и аплодисменты свидетелей.

— Я готова на все, приходите под покровом ночи.

— Если я зайду завтра вечером, у вас найдется не­сколько тысяч рублей на длительный срок?

— Конечно, найдется, до пяти.

— Мне достаточно трех.

— Вы их завтра получите.

— Кора, я зайду завтра вечером к вам ровно в во­семь часов вечера. (Отношения сразу прояснились: ему срочно нужны деньги.)

Какой сияющий, весь искрящийся от счастья встре­тил меня дома Дау! Сколько открытого, чистого доб­рожелательства, никаких признаков ревности! Поче­му? Он меня разлюбил? Нет. Целует очень горячо.

Конечно, от Дау я скрыла, что за свидание Коля по­требовал непомерно большую сумму «чистоганом». За первый свой визит ко мне он получил деньги и отлич­но сервированный роскошный ужин. «Неотразимый мужчина» вначале был пленен сервировкой стола, по­том с ужасом воззрился на широкую темную щель в ок­не. Ширина окна — три метра, ширина шторы — 2 ме­тра 80 сантиметров. И это на первом этаже...

— Кора, это вы меня нарочно посадили как на сце­не, чтобы я всем был виден? Даже нельзя выпить на брудершафт...

— Коля, можно ужинать на кухне, но там я накрыла стол для Дау. Вдруг он вернется очень поздно. Я не знаю его планов.

— Ничего себе обстановочка. Сидишь, как на сцене. Штора, видите ли, не задвигается, и еще угрожают не­урочным возвращением мужа!


А физики тоже не зевали. Александр Компанеец, один из первой пятерки харьковских учеников Дау, был не только одаренным физиком, но и поэтом. Бук­вально на второй день где-то в узкой компании физи­ков он прочел стихи, сочиненные в мою честь:


Увы, прозрачной молвы укоры

Попали в цель.  {172} 

Вчера я видел, как был у Коры Коля Л.!

Неплотно были закрыты шторы —

Зияла щель.

И в глубине манила взоры

Ее постель.

К чему сомнения, к чему все споры

И канитель?

Я сам увидел, как был у Коры

Коля Л.!


Не моя вина, что репутация у Колечки была блестя­щая: пришел, увидел, победил.

Только вскоре после публичной читки обо мне этих своих стихов Компанеец, спускаясь от Дау со второго этажа нашей лестницы, ввалился ко мне в кухню, пыта­ясь выйти наружу сквозь ее стенки. Я с трудом напра­вила его к входной двери, обратив внимание, что его щеки были пунцового цвета, а глаза выпучены.

— Дау, — крикнула я снизу, — что ты сделал с Компанюшей?

— А что? — ответил мне Даунька с верхней площад­ки лестницы.

— Он хотел сквозь стену из кухни выйти на улицу.

— А ты меня совсем не боишься. Вот, как я умею прорабатывать своих учеников.

— За что ты его так? По-моему, он даже свихнулся!

— Он посмел написать очень плохие стихи о тебе.

— А ты говорил, что он хорошо пишет стихи.

— Коруша, в общем я ему объяснил, что ты есть моя жена!


Мой роман с Колечкой продолжал развиваться. Молве об этом очень помог Компанеец со своими сти­хами, а также то, как его проработал за это Дау. Кто знал Л., тот больше не мог сомневаться в наших интим­ных отношениях. Теперь, когда я готовила ужин для девиц Дау, я могла быть грустной и даже могла разре­шить себе поплакать, не опасаясь, что мне грозит штраф.

— Коруша, почему ты такая грустная? У тебя слезы?

— Даунька, меня Коля обхамил.

— Как?  {173} 

— Уже целую неделю мне не звонит. А вдруг он ме­ня бросил?

— Корочка, а ты очень в него влюбилась?

— Да, очень! — рыдаю я.

И Даунька мне сочувствует. Он так и не узнал, что я рыдала от ревности. От того, что, уставясь на освещен­ную макушку липы, с отчаянием и тоской, в припадке безумной ревности, буду молча глотать слезы и напря­женно ждать, когда вся липа погрузится в ночную мглу. Тот момент, когда липа теряет свою золотую ко­рону и становится темным скромным силуэтом, этот момент приносит блаженное облегчение. Во мне уже не клокочет зверь ревности, заставивший залезть в стен­ной шкаф и извлекать письма из чужого почтового ящика, исчезло также жгучее желание превратить в ме­сиво ту, что пришла по зову секса (ненавижу это слово, оно не имеет ничего общего с любовью!).

Далеко от Москвы, в бархатный сезон, нежась на пляже в ярких лучах нашего субтропического солнца, мне кто-нибудь из пляжных приятельниц говорит:

— Кора, академик Ландау, правда, ваш муж?

— Да, мой муж физик.

— Кора, вы меня простите, но все здесь на пляже го­ворят, что он вам так изменяет!

— Вот это чушь, просто сплетни из зависти. Дау обожает одну меня!

— Кора, в это мне легче поверить. Помните, когда мы с вами поселились и вышли на прогулку в Сочи, как стремительно подлетел ко мне тот паренек и выпалил: «Ваша спутница — иностранка и по-нашему ничего не понимает, а вы, я вижу, русская, так вы ей передайте: красивее девушки я отродясь не видал! И уродится же такая красота!».

Это было очень неожиданно, очень пылко и искрен­не сказано, соответствовало его молодости. Я быстро прошла вперед, надо было сохранить невозмутимость иностранки, не знающей русского языка. Пожалела, что Даунька не слыхал, какой комплимент преподнес­ла мне сама молодость.

Нет, нет, не зря я встаю по расписанию, час гимна­стики, самомассаж и горячие ванны с жесткими щетка­ми. Результат налицо. Я должна задерживать жадный к  {174}  женской красоте взгляд моего Дауньки. Пусть, когда он изучает их телосложение, находит недостатки в сравнении со мной.

— Даунька, скажи, ведь твои девицы спрашивают, любишь ли ты свою жену?

— Конечно, спрашивают.

— И ты им смеешь говорить, что не любишь меня?

— Ну, нет! Я врать не могу. Я им говорю — моей жене 40 лет. Они сразу к тебе теряют интерес. Где бы я ни был, с кем бы я ни был, я всегда скучаю по тебе. Оцени этот факт, Коруша. На юге с прелестной спутни­цей я тайком от нее мчусь на местный почтамт в жару писать тебе любовные письма и слать телеграммы.

— Зайка, когда я получила твою телеграмму из Су­хуми: «Целую самую любимую, целую самую краси­вую. Дау», как я была счастлива! Наверное, ты прав, так и надо строить семейную жизнь.

Такая телеграмма не допустит опуститься, разжи­реть, состариться. Я, как в бою, должна быть на стра­же своей женственности, своей физической формы. Уж коль судьба подарила мне такого мужа, а иного мне хотеть теперь невозможно. Тогда я не знала, что луч сияния его глаз — священный огонь его творчес­кой мысли!





Глава 25


Первое десятилетие после войны жизнь мчалась. Все спешили жить, наверстывали упущенное. Четыре года войны тянулись, как столетие, а послевоенные годы мелькали, как день или месяц.

— Даунька, вот этот листок, исписанный, но без цифр и формул, я нашла в передней на полу. Он тебе нужен?

— Нет, можешь выбросить. Вчера ужинал в ресто­ране, и доброжелатели прислали дружеский шарж, а моя спутница засунула его мне в карман.

— Дау, а мне прочитать можно?  {175} 

— Читай.

— Посвящается Л.Д.Ландау.


Давно забыты электроны

За этим кругленьким столом,

Труды и звания забыты!

Все мысли, думы лишь о том,

Чтоб восхититься дивным станом,

Очаровать — но чей черед?

Гулять и пить по ресторанам —

Наука же идет вперед.

Доброжелатели


— В ресторанах ты пьешь вино?

— Нет, все вина очень невкусны, а коньяк — это на­стойка на клопах. И ты отлично знаешь, алкоголиком я не стану. Девицы лакают коньяк, а я пью фруктовую воду.

— Почему же твои доброжелатели написали, что у тебя запои по ресторанам чередуются с наукой?

— Вот именно, знаешь ведь хорошо, как я люблю ресторан, или захотела оштрафоваться, так я быст­ренько с очередной получки высчитаю тысчонку. Ко­руша, без ресторана не освоишь красивую девицу.

— Ты всегда говорил, что с неосвоенными девушка­ми любишь ходить в кино.

— Кинотеатры просто созданы, чтобы водить туда неосвоенных девиц! Там так удобно их тискать. Но не­которые девицы не хотят в кино, хотят в рестораны. Что поделаешь? Скучно смотреть, как другие ее танцу­ют, а я сижу и пью какой-нибудь лимонад. Я не ло­дырь, я привьж трудиться и, как ни труден для меня ре­сторан, я эту трудность преодолеваю ради прекрасного пола.


— Коруша, мне надо с тобой проконсультировать­ся. У меня была одна девушка-рижанка. Она актриса. Около года с небольшим она была моей возлюблен­ной, потом ее пришлось оставить. Уж очень активно она хотела меня женить на себе. Когда их театр был в Москве на гастролях, она мне стала угрожать по теле­фону, что повесится. Я послал Женьку в два часа ночи к ней в гостиницу. Он это дело уладил. Женька ей  {176}  объяснил, что я с ней встречаться больше не могу. Это бы­ло несколько лет тому назад. Сейчас я узнал, что у нее после меня был очень неудачный роман, в результате она родила ребенка, а субъект сбежал, не женившись. Она вернулась на сцену, и живется ей сейчас нелегко. Как ты думаешь, если я ей пошлю пять тысяч — этого достаточно?

— Нет, Дауля, она актриса, ей нужны туалеты, у нее ребенок. Пошли ей тысяч десять, тем более, свою угро­зу она не осуществила — не повесилась.

— Ты думаешь, ей так много надо?

— Ну конечно. Ребенок без отца.

Я была великодушна к брошенной любовнице. Тем меньше достанется его теперешним девушкам.


Как-то к обеду Дау привел гостя: «Коруша, зна­комься, это мой школьный преподаватель по матема­тике».

— Лев Давидович, я на старости лет решил вас ра­зыскать, чтобы сказать: за всю свою преподаватель­скую жизнь у меня был только один ученик, которо­го я очень боялся. Он был тогда очень мал ростом, очень худенький, с огромными сверкающими глаза­ми. Обыкновенные школьные задачи по математике он всегда решал правильно, моментально, но какимто необыкновенным путем. Я никогда не мог понять способы его решения задач. Лев Давидович, я всегда со смутным страхом шел в класс на урок, я избегал вызывать вас к доске: вы, не ведая того, могли поста­вить меня в тупик перед классом. Я знал, что столк­нулся с огромным врожденным математическим та­лантом. Но это не оправдание для преподавателя, я очень боялся ваших вопросов. Но вы мне их никогда не задавали. Мне сейчас не стыдно спросить: ведь я только скромный преподаватель, а вы прославлен­ный академик. Почему вы никогда не задавали мне вопросов? Вы тогда, в том возрасте, понимали, что я вам не смогу ответить?

— О, это было так давно. Я просто не помню.

На меня визит этого совсем седого, но еще стройно­го человека произвел очень большое впечатление.  {177} 

— Даунька, а если бы ты влюбился и женился на Кюри, ты бы взял ее фамилию?

— О нет, никогда! Возможно, в России другие тра­диции. Жолио сам неплохой физик, на его месте я бы остался Жолио. Ведь мой ученик Халатников, женив­шись на Вале Щорс, остался Халатниковым, хотя все мы преклоняемся перед именем героя.

Я подумала: вот Колечке надо было взять фамилию своей жены. Бедный Л. очень тяготится своей фамили­ей, говоря: «При моем чисто арийском виде и вдруг та­кая фамилия. С рождения до поступления в вуз я носил фамилию матери, при поступлении в вуз надо было взять фамилию отца, а материнскую скрыть. Она при­надлежала к роду крупных помещиков, мой дед владел большим куском Курской губернии».

Так говорил Коля, кичась своим полудворянским происхождением. Тот самый Коля, который уже счи­тался моим возлюбленным, которому я самозабвенно и бесконечно объяснялась в любви. А что мне оставалось делать? Не могла же я допустить, чтобы мой Даунька усомнился в моем женском очаровании и этот знаме­нитый бабник Л. через месяц-другой меня оставил и переключился на новый объект. Вспомнился рассказ Лондона «Когда боги смеются». Терять мне было не­чего. У Лондона в игру с богами вступили смертные, я же затеяла, как мне тогда казалось, безобидную игру с самовлюбленным бабником, который очень переоце­нивал свою человеческую значимость. Уж очень много было в нем жадной цепкости к карьере. А как он лю­бил лесть!

Вот я и шпарила цитатами из Лондона: «Любовь, жаждущая утоления, найдя его, умирает» или «Великая любовь таит несметные сокровища. Их надо беречь, ле­леять, нельзя допустить оскудения чувств и задушить любовь ласками, отнять у любви жизнь поцелуями и похоронить ее в могиле перенасыщенности». Коля, как оказалось, никогда этого рассказа Лондона не читал. Он решил, что эти мысли и слова принадлежат мне.

— Кора, вы меня очень удивили. Очень рад вашим взглядам. Остальные бабы, которых я встречал на сво­ем пути... — тут послышались имена женщин — знако­мые и незнакомые, — и особенно досталось последней  {178}  Колиной возлюбленной, некой Лине. Оказывается, те три тысячи, одолженные у меня, пошли на приобрете­ние шубы для Лины. Его пылкие речи о прекрасном слабом поле были насыщены солеными, чисто «мор­скими» оборотами, проще — ругательствами, которые непривычно резали слух.

— Колечка, милый, успокойтесь. Расходы на шубу беру на себя. Вы не представляете, как мне необходима была ваша свобода. Не откупись вы шубой, вы бы не были сейчас со мной. Мне очень сложно и трудно объ­яснить, но вы просто осчастливили меня своим внима­нием, своими свиданиями. Они мне необходимы, как воздух, как дыхание, как жизнь!


— Коруша, «нельзя ли для прогулок подальше вы­брать закоулок», тебя с Колей все видят.

Это сказал сам Дау. Теперь он не сомневался, что Л. мой любовник. Я пристально смотрю на него: улыбка добрая, благожелательная. Нет, чувство ревности ему неизвестно.

— Корочка, я рад твоему успеху. Но вы в порыве влюбленности потеряли бдительность. У тебя очень культурный муж, но ведь у Коли есть жена, которая живет рядом.

Я подумала: перед Таней совесть у меня чиста. А Дауньке ответила:

— Учту твой совет. Но мой Колечка в обиде на те­бя: когда бы он ни позвонил по телефону, он слышит только твой голос и в страхе бросает трубку.

— Это правильно. Любовник должен бояться мужа, иначе он может обнаглеть! У меня как-то с Л. был раз­говор о музыке, я ему объяснил, что лишен слуха и му­зыку не понимаю. Так вот, ты ему скажи: «Дау полно­стью лишен слуха, не любит музыку и не узнает ни од­ного голоса по телефону».

Я это очень быстро осуществила. Колечка легко по­верил этой «утке», стал нахально просить Дау звать ме­ня к телефону. Даунька умно ухмылялся. Хотелось бро­ситься ему на шею, сказать, что эту комедию с Л. разы­грываю ради его же пользы. Страх сорваться в порыве ревности терзал меня, а для ревности причин было до­статочно.  {179} 

Однажды раздался телефонный звонок наверху у Дау. Он снял трубку и, не отходя от телефона, крикнул мне вниз: «Коруша, тебя просит Витька Гольданский к телефону». А в трубке телефона я услышала Колин го­лос. Он меня попросил выйти на липовую аллею. Звуку металла в голосе я не придала никакого значения. И вот на нашей липовой аллее я узнала, что такое и как искры сыплются из глаз: сначала блеск, вспышка яркой молнии в мозгу, в черной мгле водопады ярких искр. Еще одна вспышка молнии, еще водопад ярких искря­щихся звезд. Небольшое отупение, очень закружилась голова, донеслись слова Колечки:

— Из меня делать дурака? Я попросил Витьку на­брать номер. Если подойдет он, подозвать тебя, если подойдешь ты — молча передать мне трубку. Когда Витька позвал тебя, я стоял рядом и сам взял трубку и слышал, как Дау кричал: «Коруша, тебя Витька Голь­данский просит к телефону».

Еще раз меня качнуло крепким соленым морским ветром: это профессор университета Л. словесно под­креплял свое возмущение по поводу того, как я посме­ла из него сделать дурака.

Тихо повернулась, пошла домой. Он попробовал меня вернуть, я молча протянула ему окровавленный носовой платок. Я шла домой умиротворенная, во мне не было обиды. Я получила отпущение грехов за свое недостойное поведение, за то, что дурачила не только Колю, но и Дау! Попав домой, я расхохоталась. Даунь­ка моментально на мой смех слетел вниз ко мне. Уви­дев мое окровавленное лицо, он обомлел:

— Коруша, что с тобой?

— Меня побил Колечка, — весело ответила я.

— Коруша, расскажи подробнее, это ведь так инте­ресно. Значит, это правда, когда бьет любимый, это действительно может быть приятно?

— Да, Зайка мой любимый. Я очень счастлива. А ты за столько лет нашего романа не догадался угостить меня ни одной оплеухой. А теперь я знаю, как сыплют­ся искры из глаз, это очень красиво!


Я жадно впилась глазами в лицо Дауньки, в нем све­тилась чистота красивой, светлой человеческой души.  {180}  Что-то удивительно детское, удивительное прекрасное выражала его улыбка. Я потянулась к нему. Мы были в тот вечер очень счастливы.

Смеясь, Даунька говорил: «Что ты есть? Ты есть же­на. А что такое жена? «Золото купит четыре жены, конь же лихой не имеет цены». Конь и тот в сравнении с женой не имеет цены. А кому нужен конь? В наши времена? Так что ты, жена, совсем обесценилась. Ты есть моя жена, и уже много лет, а я все влюблен в тебя, ты самая красивая, разлюбить тебя невозможно. Я так счастлив, что отучил тебя от ревности, что мне от тебя ничего не надо скрывать, наоборот, вместо злобности я рассчитываю на твой добрый совет. Я счастлив на­шей любовью, но любовницы у меня есть и еще будет много других. Только вот моя Гера начала бузить: на­верное, она меня просто не любит».

Выслушав наивные жалобы на его возлюбленную, сфальшивить я не смогла. Уж коль он мне так доверя­ет, надо быть справедливой, даже в ущерб себе:

— Нет, Даунька, она тебя любит. Узнав тебя, не лю­бить тебя немыслимо. У нее естественное желание же­нить тебя на себе.

— Но ведь она знает, что я женат.

— Но твоей жене 40 лет, а ей 25. Ей тоже нужен муж, ей тесно жить в родительской квартире. Даунька, сей­час в моду входят кооперативные квартиры. Подари ей квартиру.

— Этого я сделать не могу. Это все равно, что поку­пать любовь. Вот когда она меня бросит и если ей бу­дет плохо, но она не будет моей любовницей, тогда я ей подарю квартиру.


Однажды в обыкновенный рабочий день раздался звонок. Открываю: «Академика Ландау можно ви­деть?». Молодая женщина, миловидная, но вызывающе дерзкий вырез на платье, в рабочее время дня — платье вечернего покроя.

— Дау, к тебе пришли, — сказала я, пропуская гос­тью вперед. Волна приторных духов. «Таких физиков не бывает!» — подумала я.

А вечером за ужином спросила Дау:

— Что это за девица была у тебя?  {181} 

— О! Это с радио. Она пришла брать у меня интер­вью. Потом ей стало жарко, она попросила расстегнуть ей лифчик и так легко, без всяких проволочек отдалась мне.

— И ты раньше с ней не был знаком?

— Ну, конечно, нет. Первый раз в жизни встретил высококультурную девицу. А мне, Корочка, это сейчас очень кстати. Вчера вечером мне Гера объявила, что она выходит замуж за Акпера. У него очень хорошая квартира. Приличный мужчина не должен жить без любовницы. У этой девицы с радио красоты не хвата­ет, но грудь хороша, при том она так легко мне доста­лась, пока не подвернется что-нибудь более приличное, можно перебиться. Правда, мне потом показалось, что она не очень чистая. Ее надо перед употреблением мыть в ванной.


Все познается в сравнении. Когда появилась Гера, я была тронута тактом Верочки. Верочка не приходила к Дау домой. И я не переживала мучительные часы, со­зерцая освещенную макушку липы под окном. Но ког­да появилась эта Ирина Рыбникова с радио, я с опозда­нием оценила достоинства Геры. Гера не пользовалась ванной, вела себя тихо. Она без скандалов хотела же­нить Дау. Не получилось. И она с достоинством вышла замуж.

Ирина с первых посещений решила вызвать скандал между мной и Дау. Вероятно, нарочно перепустила во­ду в ванной, втоптала грязными туфлями большие ку­пальные простыни и полотенца, а постельное белье у Дау старательно измазывала губной помадой. Но в на­ши мелкие женские отношения я Дау не посвящала. Просто перед ее приходом я чистое постельное белье у Дау заменяла грязным, простыни и полотенца достава­ла тоже из грязного белья. Ей, видимо, чистота посте­ли не была знакома. Ну, а Дау был намного выше ме­лочей быта.

Мы обе получали, видимо, одинаковое удовлетво­рение. Только с того часа, когда Дау объявил мне так просто о своей близости с этой вульгарной девицей, внутренне я вся ощетинилась. Мне показалось, что у меня возникло брезгливое чувство даже к Дау.  {182} 

Наши спальни помещались на разных этажах квар­тиры. Первое время под разными предлогами я избега­ла близости с Дау. А потом:

— Коруша, а не забузила ли ты? Я так боюсь, вдруг опять начнешь ревновать?

— Я ревновать? Ну что ты, к этой грязнуле?

— О, Коруша, это не один ее недостаток. Она не очень красива, а уж как глупа! Она не просто глупа — глупых девушек много, — она феноменально глупа.

— Дау, стыдно говорить сорокалетней жене так не­уважительно о своей любимой девушке.

— Моя любимая девушка — ты. Этой Ирине я не го­ворил слова «люблю». Я не мог обхамить девицу, если она пришла с целью отдаться мне.

— Даунька, я никаких претензий к тебе не имею, но, кажется, сегодня она должна прийти. Пятница — это ее день.

— Корочка, я с трудом перенес ее свидание на поне­дельник. Очень соскучился по тебе. Хочу побыть с то­бой, ничего не могу поделать. Я свою сорокалетнюю жену люблю гораздо сильней, чем всех вместе взятых молодых любовниц.

А мною овладел снова зверь ревности. Хотелось броситься на Дау, избить его, исцарапать. Сегодня и завтра он захотел быть со мной, а в понедельник эта тварь явится опять! Нет, нет. Только бы он не заметил моей злости, надо играть.

— Даунька, милый, — елейно залепетала я, — сей­час у меня свидание с Колечкой, и потом, Даунька, я до чертиков в него влюбилась. Я не могу больше и с то­бой, и с ним. Я предпочитаю его одного без тебя!

— Корочка, это твое законное и святое право, — сказал, поникнув, Дау.

Да, я имела право так сказать мужу!


Выскользнув из дома, я бросилась на темную липо­вую аллею. Рыдания душили, свежий ветер, шум лип успокаивал. Да, но этот хам Коля после мордобоя ни разу не позвонил. Даже не извинился. Черт с ним, уж очень глуп. Почему он пользуется успехом у женщин? Нет, он не мой герой, и очень мелкий человек. В первые дни нашего знакомства одолжил деньги. Все в нем было  {183}  отталкивающим. Как Дау мог поверить, что я полю­била этого ничтожного, виляющего бабника? Мне ста­ло тошно жить, сама себе была противна.

Вдруг слышу шаги.

— Кора, здравствуйте.

— Коля, вы?

— Я не первый вечер провожу под вашими освещен­ными окнами в надежде, что вы догадаетесь выйти. А вы все ублажаете своего повелителя?

— А почему вы не позвонили мне?

— Посмейте еще раз сказать, что ваш повелитель не узнает голосов!

— Ну, случайно узнал Витьку. Коля, почему вы при­даете такое значение малозначительным фактам?

— Делать из меня дурака — это малозначительный факт?

— Вы преувеличиваете мою значимость. Подумай­те, в состоянии ли я переделать природу? — сказала я, на всякий случай быстро отступив. — Что, еще драться будете?

— Нет, постараюсь больше не драться. Кора, где ваш сияющий вид, почему вы не смеетесь? Сегодня у вас уже нет радости от встречи со мной?

— Коля, если говорить очень серьезно и очень ис­кренне, вы слишком, слишком большое место заняли теперь в моей жизни. Я никогда не была легкомыслен­на, а знаю вас так мало, мне очень не понравилось, ког­да вы без каких-либо вопросов с моей стороны так не­красиво осветили свои интимности с некой Линой и другими дамами. Согласитесь, это не по-рыцарски: честь дамы сердца должна быть священна и в про­шлом, и в будущем, и в настоящем! Вы мне очень нуж­ны! Но как с вами можно иметь дело, если вы уже впу­тали в наши отношения Витьку Гольданского. Мордо­бой простить и перенести легче, чем предательство. Витька не очень серьезен, и ради каламбура и шутки он продаст самого себя. Коля, у меня к вам появилась се­рьезная настороженность! Наши отношения еще не ус­пели перешагнуть никаких границ, вы не имели права так поступать.

Стратегия моего хода нападения победила, этот хам стал серьезно оправдываться, наглость исчезла. А  {184}  вдруг он по-настоящему еще влюбится? Нет, не это мне нужно, но поставить на колени прославленного бабни­ка — в этом что-то есть.

Я не была уверена в правильности выбранного мною пути. Что делать? Так трудно мириться с непри­миримым. Попробуйте не ревновать любимого, когда, мягко выражаясь, основания есть.

— Кора, что с вами сегодня, вы неузнаваемы. Мол­чаливы. О чем вы думаете?

— Коля, о любви! Только о могучей, только о бес­предельной, всепокоряющей и всепрощающей любви!

— А разве такая бывает?

— Коля, должна быть!

— Кора, у меня путевка с 1 августа в Сочи, санато­рий «Правда». Если бы вы захотели, вы бы достали се­бе путевку на тот же срок.

— Я уже захотела и обязательно достану путевку ту­да же, на тот же срок, — сказала я, а про себя подума­ла: «Чудесно. Спутник, таскающий чемодан. А в Сочи на «Мацесту» я должна ехать за счет девиц Дау».


— Даунька, у Коли путевка в Сочи в санаторий «Правда» с 1 августа. Ты мне сможешь достать путевку туда же?

— Коруша, конечно, смогу. Я очень рад, что у тебя все так отлично устраивается.

— Ты ведь тоже не один едешь отдыхать?

— К сожалению, не с Герой.

— Но вчера у тебя была Гера.

— Ты смела подглядывать?

— Ни боже мой! Просто в ванной никто не шумел. Все было совсем пристойно. Это почерк Геры.

Чтобы не нарваться на штраф, я говорила улыбаясь, очень тихо и спокойно. И этот взрослый младенец по­верил, что я примирилась с этой Ириной!

— Да, Коруша, кое-как я преуспел. У меня сейчас две любовницы. Теперь замужняя Гера бегает ко мне на тайные любовные свидания.

В омут! К черту в зубы бросишься! Предстоящее пу­тешествие с Колей к берегам пламенной Тавриды пока­залось мне невинным пустяком.  {185} 

В санатории моей соседкой по комнате оказалась молодая обаятельная женщина, прокурор из Магада­на. Она была умна. Очень приятно общаться с умными людьми. Мое место в столовой имело преимущество: через несколько столиков по прямой я спокойно созер­цала Колечку. У него соседкой по столу оказалась мо­лодая блондинка. Когда после обеда он встал из-за сто­ла, блондинка повисла у него на руке и энергично по­волокла его из столовой. Не спеша, из столовой вышла и я. Но их и след простыл. У своего корпуса я встрети­ла прокурора, она шла в палату.

— А где же ваш спутник, с которым вы прибыли из Москвы?

— Увели! А вы прокурор на отдыхе?

— Ничего не поделаешь. У меня серьезная профес­сия.

Не успели раздеться, стук в дверь. Я моментально нырнула в платяной шкаф: «Умоляю, вы меня не виде­ли».

Вошел Коля: «Извините, где ваша соседка?».

А умница прокурор его усадила, говоря: «Подожди­те, она, вероятно, сейчас придет. Скоро начнется мерт­вый час. Пляж закрыт, она скоро появится». Остроум­но ведя беседу с Л., она явно издевалась надо мной. Не скоро я выбралась из темного, душного шкафа в после­обеденную сочинскую жару августа.

— А вы еще живы?

— О, прокурор, я в людях очень ценю чувство юмора.

— Кора, объясните этот цирк.

— Это совсем не просто. Я сама себя запутала. Пой­демте лучше на пляж, после бани в платяном шкафу я хочу в море.

Я любила заплывать далеко, особенно вечером при закате, когда огненный диск солнца, у горизонта по­гружаясь в море, зажигает его сказочными соцветиями, а волны моря, сине-зеленые, чистые и прозрачные, вдруг пламенно искрят.


Неделю спустя я почувствовала, что кто-то плывет за мной.

— А, Колечка! Давно вас не видела. Здравствуйте. А где же ваша блондинка?  {186} 

— Этой блондинкой я уже сыт по горло. А вы что, решили играть здесь со мной в прятки?

«Вероятно, прокурор выдала меня», — пронеслось у меня в голове.

— Коля, меня Дау учил, если у мужчины назревает любовная ситуация, мешать нельзя!

— Вы можете хоть здесь не упоминать имя своего бога и повелителя? Вы насквозь пропитаны его пошлы­ми идеями.

— Вы с успехом эти идеи претворяете в жизнь, Коля. Ведь не побрезговали, подобрали эту блондинку сразу, с первой встречи.

— Ревнуете? Ну что же, это приятно. Кора, эта блон­динка знает, что мужчине нужно для отдыха. Я совсем не хочу ссориться с вами, вы мне очень нужны. С вами можно поговорить серьезно об очень серьезном деле?

— Говорите, я слушаю.

— Не здесь, разговор деловой и серьезный. Завтра у вас «мацесты» нет. Давайте пообедаем в ресторане.

— Давайте еще захватим прокурора.

— Ну нет, разговор серьезный, деловой и секрет­ный. Вы что, боитесь быть со мной наедине?

— Нет, я вас не боюсь. Только не забыла тяжести ва­шей руки.

— Кора, ваш ангельский вид обманчив. Давайте не ссориться. Мне нужна ваша помощь и даже умный со­вет.

— Хорошо, завтра обедаем в ресторане. Мне ведь очень нужен этот громоотвод!


Дорога в ресторан на самую вершину горы Ахун была длинная, но романтично красивая. В открытой машине упругий ветер заставлял щуриться глаза, про­низывал лицо и тело. В сочинский дневной зной это было наслаждение. Если бы мой Даунька был нормаль­ным человеком, он мог бы быть моим спутником в этой поездке. Но, может быть, когда ему и мне перева­лит за пятьдесят, он возмужает, поумнеет и, наконец, ему надоест повторять: «В Тулу с собственным самова­ром? Никогда! Я не осел и не подкаблучник. На это способен только мой ученик Абрикосик. Ему очень удобно помещаться под Таниным каблуком, а мне нужны  {187}  горизонты Вселенной. Я не такая, я иная, я вся из блесток и минут».

Да, он не был похож на других. Дорогой мечтала, что когда придет старость, я буду еще нужна Дау, тог­да мы будем много вместе путешествовать. У нас будет длинная счастливая старость. Не ведала тогда, что мой Даунька до старости не доживет.

— Кора, о чем вы думаете?

— О вас. О том, что вы не обладаете хорошим вку­сом. У вашей блондинки красивые волосы, но толстые ноги.

— Что поделаешь, если красивые блондинки со стройными ногами прячутся в шкаф.

Прокурор — и выдала! Прокурорша — баба умная, симпатичная, у нее мужская профессия, поэтому с муж­чинами она легко находит общий язык. Я всегда зави­довала женщинам с железным характером.

— Коля, а могли бы вы ей заехать оплеуху?

— Кора, хватит. Хотите испортить мне эту поездку? У вас садистские приемы. Женщине вредно быть злой. Добродетель женщины — доброта.

— Доброта это добродетель человечества, а част­ный случай доброты женщин к вам носит другое имя.

— Кора, умоляю, смилуйтесь. Еще одно слово, и я брошусь в пропасть. В объятия этой блондинки меня толкнули только вы.

— Ну, хорошо, больше не буду. Когда сели за столик:

— Кора, нам давно надо перейти на «ты». Давайте выпьем на брудершафт. Такое трудное завоевание на «ты» с бабой у меня впервые, и даже интересно, что ты, Кора, такая колючая. Ты со мной в Сочи, а мы потеря­ли уже неделю, тем больше счастья впереди. Твой бог и повелитель не маячит, нам больше не мешает.

«Ну и самоуверенность», — подумала я.

— Коля, а в чем нужна моя помощь вам, или это был предлог?

— Нет, мне хотелось бы иметь друга, которому я мог бы рассказать обо всем. Кто не будет осуждать, кто будет мне беспредельно предан, не спрашивать: что, за­чем и почему. Верить в меня и помогать мне. Я задумал грандиозный маневр: мой шеф Н.Н. одобрил мой план.  {188}  Он великий знаток, где пахнет жареным, а ведь я его ученик. Две великие державы — Советский Союз и Америка — заключили соглашение по борьбе с раком. Как только я прочел об этом в газетах, я сейчас же об­завелся медицинскими книгами о раке и уже имею по­нятие, о чем, где и как нужно говорить по этой пробле­ме.

— И вы считаете, этого достаточно?

— Не вы, а ты. Для начала достаточно. Ведь я не со­бираюсь победить рак. Тому, кто совершит этот по­двиг, человечество при жизни отольет памятник из чи­стого золота. Ну, а у меня желания поскромнее: я хочу быть академиком.

— Коля, я голосую за ваше избрание.

— Кора, не превращай серьезную беседу в легкий разговор. Не забывай, я рассчитываю на твою, Кора, помощь.

— Я вся внимание.

— Вот так-то лучше. Здесь, в районе Сочи, отдыха­ет один человек, некто Жеребченко. Я хочу завербо­вать его в союзники. Он мне нужен. Я сюда, в Сочи, приехал из-за него. Случайно узнал место и срок его отдыха. Я завтра очень рано утром еду к нему и, если с ним столкуюсь, завтра же здесь ужинаем втроем. Со­гласна?

— Да, согласна.

— Быть не только моим союзником, но и помощни­ком?

— Коля, но в этом деле я профан.

— То, что я попрошу, в твоих силах.

Когда мы вернулись из ресторана, из кустов возле санатория вынырнула блондинка и ринулась навстречу Коле, а я поспешила не мешать их объяснению.


На следующий день он встретил меня на «мацесте»:

— Кора, я приехал сюда поговорить с тобой. Очень боюсь, опять будешь прятаться от меня.

— Коля, мне просто жаль эту беленькую девочку.

— Так ты что, хочешь устроить цирк в санатории? Я бегаю за тобой, эта блондинка за мной, а все посмеива­ются.

— Когда она уезжает?  {189} 

— К сожалению, не скоро. Кора, я хотел вызвать твою ревность, проверить твою любовь, а ты так лег­ко уступила меня этой, как ты ее называешь, девочке. Только эта «девочка» сама забыла, когда она ею была. Ваш повелитель приучил вас к параллельным девицам.

— Так вот почему вы завели параллельную. Ничего не имею общего с вашей параллелью.

— Забыла, что мы перешли на «ты»? Почему же Дау можно параллельную, а мне нет? И потом, ты забыла: мы сегодня ужинаем в ресторане, ты дала слово.

— Вам удалось договориться с этим Жеребченко?

— Нет, Кора, он категорически отверг сотрудничест­во со мной, да еще назвал меня авантюристом от науки. Но ты ведь мой друг, обещала сегодня ужинать в ресто­ране. Жеребченко отпал, но здесь отдыхает наш химикакадемик с женой. Ты и я сегодня поедем ужинать. Тебе вчера там понравилось. Я с ними уже договорился.


После ресторана вернулась поздно ночью, мой про­курор еще не спала.

— Кора, совсем загуляла. Вчера не обедала, сегодня не ужинала в санатории. Скажите, ваш муж — акаде­мик Ландау?

— А вы его знаете?

— Не знакома, но его знает весь культурный мир. Он был вчера проездом в Сочи.

— Он приходил ко мне сюда?

— Все дело в том, Кора, что он, пробью в Сочи сут­ки, к вам не зашел.

Разрыдавшись, как подкошенная, я упала на по­стель. Было нестерпимо больно, обидно, и такой по­стылой показалась игра в любовников с этим «авантю­ристом от науки».

Даунька, единственный, любимый, ты хотел меня видеть. Я это знаю, я это чувствую, но твой такт и твое несравненное благородство удержали тебя. Ты побоял­ся нарушить мою идиллию.

Энергично затянувшись табачным дымом, проку­рор воскликнула:

— Я ничего понять не могу!

Если прокурор и тот в тупике, а попробуйте все это описать! Сочинить такое трудно.


 {190} 




Глава 26


Если родился человек, которому тесно и душно в устарелых рамках обыденности, он, отбросив стан­дартную обыкновенность, стремится ввысь, к необык­новенному, к прекрасному. У него на все свои сужде­ния и взгляды. Выводит на бумаге короткие физичес­кие формулы, в них сосредоточены истины физической науки. Истины этой науки даются титаническим тру­дом левого полушария мозга, там работает сложней­шего построения машина. Заменить ее невозможно, не­мыслимо. Запрограммировать сверхталант не удастся никогда.

Хрупкий, бледный человек с огненными глазами, свернувшись на постели, теряя сон, забывая поесть, на­носит на чистые листы бумаги знаки, понятные только ему одному. В этом труде он находит наслаждение, ни с чем не сравнимое. Труд! Творческий, изнуряющий, тяжелый труд. Но только в этом труде для этого чело­века и заложено высочайшее наслаждение жизнью. Это то необыкновенное, прекрасное, к чему он стремится всю свою жизнь. Что-то сделать, оставить свой след для потомства. Храм науки воздвигается веками чис­тыми руками истинно талантливых людей, время отме­тает авантюристов от науки!

Но жить только поисками истин в науке такому че­ловеку невозможно. Быт бесцеремонно врывается в процесс его мышления. Мыслить мелко, хитрить он не умеет: не так устроены клетки его мозга. Вот он и раз­решает будничные, бытовые проблемы со своих высот.


Война, Казань, перенаселение эвакуированных не имеет границ. По карточкам мясо практически не выда­валось. Вдруг в Институте физпроблем ловкач Писар­жевский, референт П.Л.Капицы, достает для сотрудни­ков мясо! Дау радостно сообщил: «Коруша, завтра в ин­ституте по всем мясным талонам выдадут мясо!».

Снабдив Дау утром всеми накопившимися талона­ми на мясо, я сказала, что буду очень счастлива, если он действительно принесет мясо, но это граничит с чу­дом.  {191} 

В те годы наш институт был малочислен, выстрои­лась небольшая очередь, в которую встал и Дау вместе с Женькой. Как шелест ветра, по очереди пронеслось: «Привезли баранину!». У Дау сразу возник вопрос: «А баранина это мясо?» — разрешить этот вопрос он не мог, здесь его мозг был бессилен. Он спросил одну из сотрудниц: «Баранина это мясо?».

«Дау, мясо это говядина, а баранина это баранина».

Дау растерялся: «Коруша ждет мясо, я обещал при­нести мясо». Вывод из завязавшейся в маленькой оче­реди большой дискуссии на эту тему гласил: «Мясо это говядина, а баранина это баранина».

Идти против истины Дау не мог, очень расстроен­ный, он вышел из очереди. Грустный принес домой все нереализованные мясные талоны, которые потом вы­бросили.

Женька же принес почти целую тушу молодого ба­рашка. Злорадно ухмыляясь, сказал:

— Дау, ты законченный идиот. Сам не смог решить такой ерунды. Ведь баранина вкуснее говядины.

Стерпеть я не смогла:

— Женя, когда мы вместе столовались в Москве, вы отлично знали, что Дау и я всегда предпочитали говя­дине баранину. Почему же вы там, в очереди, не под­сказали этого Дау?

— Коруша, Женя не виноват. Я действительно сва­лял дурака. Я ведь тоже хорошо знал, что баранина вкуснее говядины. Но ведь ты сказала, что хочешь мя­са!

Дау не разбирался в людях и ошибался в подборе друзей. А сама я? Я, которую он любит, которой дове­ряет, назвал своей женой? Любящая, преданная — так мелко разменялась, вконец изолгалась.

Даунька легко, слишком легко, простил мне Колю. Но все оправдывает любовь, а если нет любви, есть только одна ложь. Дау преклоняется перед любовью и не выносит лжи. Вероятно, поставить рядом любовь и ложь преступно, и я действительно чувствую себя пре­ступницей перед Дау. Мне было так страшно, что Дау вдруг уличит меня во лжи. Вот и оказалась на курорте с Колечкой, демонстративно посещаю рестораны!

Будучи с ним в одном санатории, но в разных  {192}  корпусах, легко избавиться от встреч. К тому же в этом мне очень помогла молоденькая блондиночка, следовавшая за Колечкой по пятам.

Меня мутило от той фальшивой роли, которую я вначале с такой радостью и даже с каким-то молодым озорством взвалила на себя, делая вид, что плюю на общественное мнение. О, это было далеко не так просто! А что делать? Если надо уверить любимого мужа в существовании несуществующего любовника, охраняя его покой и здоровье? Не ревновать! Не сорваться, погасить в себе желание превратить в месиво какую-нибудь Ирину. Невозможно не фальшивить. Разлюбить Дау — тоже невозможно. Жизнь, судьба, рок, переплетаясь, иногда ставят тебя в такие ситуации, которые преодолеть не под силу. Его слова: «Коруша, что может быть прекраснее красивой молодой женщины!». Я всегда помнила их, они подхлестывали меня, поднимая рано в постели для изнурительной гимнастики, они вывели меня на фальшивую дорогу, они заставили меня плевать на общественное мнение!

Но, вероятно, я не совсем достойный человек, я очень хорошо научилась лгать и притворяться, клятвенно заверяя Колечку, что безумно в него влюблена. С Колечкой я встретилась близко в день отлета из Сочи. Билеты из Москвы я брала с обратным рейсом за свой счет. Надо было оплатить доктору наук за таскание моего чемодана. Но на аэродроме меня ждал приятный сюрприз: Колин знакомый попросил доставить дочь-школьницу в Москву.

Рейсы самолетов задерживались, пришлось обедать в ресторане аэропорта Адлера. Школьница последнего класса провела несколько часов со мной и Колей. Все это время было так насыщено нашей с Колей пикировкой, нашими иносказательными рассуждениями. О, мы с Колей изощрялись в остроумии, запускали друг в друга шпильки в самых изысканных выражениях, даже мифология пошла в ход! Ярко блестевшие глаза молодой загорелой девочки едва успевали перебегать с одного лица на другое. Она с удивлением смотрела на своих спутников. Наконец, задыхаясь от любопытства, она произнесла с мольбой:

— Подождите, я ничего понять не могу. О чем вы  {193}  говорите? Мне все это так интересно. Ни в театре, ни в кино, ни в книгах я такого не встречала! Но мне все, все непонятно: о чем у вас дискуссия, объясните, ну, пожалуйста! Отдельно все слова понятны, но смысл ваших фраз таинственен, и совершенно невозможно понять смысла сказанного!

Мы с Колей единодушно, неприлично громко засмеялись. Все обедавшие в ресторане с удивлением оглянулись на наш столик. В глазах милой школьницы была такая жажда жизни!

— Вероятно, вы в школе этого не проходили?

— Мы даже мифологию в школе не проходили!

Мне стало легко и весело, а выпитый стакан вина заставлял смеяться:

— Милая девочка, вот закончите школу, вступите в жизнь, и все станет понятным!

— Кора, вы так замечательно загорели. Как идет вам загар! Вы просто Кармен, да, Кармен-блондинка. Смотрите, все мужчины в ресторане заглядываются на вас!

— Смеется она всегда, демонстрируя свою сверкающую пасть, — громко и зло сказал Коля и тихо прошипел: — Кулаком бы в зубы, чтобы не улыбалась всем.


Прибыв в Москву, я сразу уехала на дачу. А через несколько дней с балкона вижу: подъехала машина, и выходит из нее Коля. Я бросилась к маме: «Мамочка, там подъехал «Маркович». Скажи, что я два часа назад уехала в Москву». Так повторилось несколько раз. Я его избегала. Он мне так надоел в Сочи!

В Москве меня застала большая почта из Звенигорода от Колечки и одна телеграмма — но какая! — от Дау: «Целую самую красивую, самую любимую. Дау». Стою как зачарованная у входной двери, упиваюсь словами «самую красивую, самую любимую». Звонок в дверь. Открываю — вваливается Колечка: «Наконец застал тебя». Не успела опомниться, он выхватывает телеграмму из моих рук. Читает вслух: «Целую самую красивую, самую любимую».

— Ах, вот вам какие слова были нужны, а я не догадался в Сочи, что вы ждете красивых слов.  {194} 

Он с остервенением стал рвать на мелкие кусочки телеграмму. Я попыталась отнять.

— Как ты посмел порвать телеграмму! Она тебя не касалась. Она — моя!

— Ах так! Меня водить за нос, издеваться, насме­хаться, из меня делать дурака и быть преданной женой своему повелителю. Делаешь из него бога!

Он в бешенстве стал наносить мне удары. Я упала на пол и прижалась лицом к полу в передней. Он не раз уг­рожал выбить мне зубы. Руками я пыталась защитить голову. Он стал топтать ногами, целясь в голову. Я не на шутку испугалась: ведь может изувечить. От страха притихла. Он опомнился, отступил к порогу, испуган­ным голосом позвал меня. Я прикинулась «убитой». Он, пятясь, вышел, прикрыл дверь, щелкнул спаситель­ный английский замок. Я села на пол, встать было трудно, голова кружилась. Жгучая боль на тыльной стороне кистей рук. Защищая голову, получила ссади­ны на руках от его каблуков. Но особых увечий нет, ко­сти все целы. Счастье, что у этого профессора МГУ мягкие кулаки: слишком многим женщинам уделял он внимание, на спорт не оставалось времени.

Что же, придется уверить Дау, что от побоев «мило­го» получила максимум наслаждения. И он поверит! С удивлением, но поверит, скажет: странные существа эти женщины. Но насколько я успела узнать Колечку, он трус, и поэтому я решила: сумерки, я не задерну шторы, не зажгу света, и он решит, что потеряла созна­ние, а если моя квартира не проявит признаков жизни и ночью, то он наделает в штаны, решит, что он убий­ца. Когда приедет Даунька, он побоится врываться в квартиру. Тихонечко подползла к окну в кухне, боясь колыхнуть занавеску, осторожно выглянула: Колечка маячит у моих окон, тщетно пытаясь зафиксировать признаки жизни. Еле добралась до постели.

Вдруг у окна моей спальни слышу голоса. Шурка Шальников говорит:

— Коля, почему вы решили, что с Корой что-то слу­чилось? Ее просто нет дома, все форточки закрыты, ни одно окно не откроешь. Ну, если вы так настаиваете, пойдемте со двора. Возможно, мне удастся открыть дверь.  {195} 

Я знала, что Шальников сможет открыть любую дверь без ключа, и, пока они обходили кругом, успела закрыть замок на предохранитель.

Утром на следующий день Шальников подлетел ко мне:

— Кора, а почему вы вчера «Шляпу» не впустили к себе? (Шурка уверял, что, кроме шляпы, у Колечки ни­чего человеческого нет. Конечно, Шурочка был прав.)

— Шурочка, вам что? Разве вы не знаете: милые бранятся — только тешатся?

На следующий день телефон звонил без конца, труб­ку не снимала. Вечером только включила свет в кори­доре — раздался продолжительный нахальный звонок в дверь, а потом дребезжащий стук в окна квартиры на первом этаже. Решила: Колечка или спятил, или пьян. Очень долго простояла затаившись у окна. Наконец, звонки в дверь, стук в окна прекратились. Вижу: он вы­шел не совсем твердой походкой из ворот нашего ин­ститута. Да он пьян! Дофлиртовалась! Мне стало и стыдно, и тошно. И все это на глазах у всего института!





Глава 27


Спасителен был приезд Дау. Жизнь снова закипела у нac в доме. «Дау, тебя к телефону». Он приветливо говорит в трубку: «Если вы хотите стать физиком, сов­сем необязательно иметь высшее образование. Обяза­тельно любить предмет. Но если вы серьезно решили стать физиком-теоретиком, приходите ко мне домой. Сейчас посмотрю, когда смогу с вами поговорить. Вас устроит, если это будет пятого, в четверг, в четыре ча­са дня? Только, пожалуйста, без опозданий. Вначале я просто проверю ваши знания по математике, потом дам вам список литературы. Будете заниматься и при­ходить ко мне домой на экзамены».


— Коруша, имей в виду, завтра у нас будет обедать мозг мира.  {196} 

— Даунька, а вчера, когда у нас мозг мира ужинал, все вина и коньяки остались нетронутыми. Они пьют соки и минеральную воду. А я-то думала, что ты один исключение, употребляешь только безалкогольные на­питки.

Когда Ландау работал в Цюрихе у Паули, Паули о Ландау сказал: «Я знаю, почему Ландау не пьет. Он пьян всегда, он опьянен самой жизнью, ему не нужен алкоголь».

Физики, известные всему миру, встречаясь с юным Ландау, говорили: «Этот молодой ученый интересует­ся всем. И очень интересен сам. Но его мальчишеские выходки приводят к тому, что вначале все, что он гово­рит, абсолютно непонятно. Но если с ним поспорить, то чувствуешь себя обогащенным».

Физики, знавшие Паули и Ландау, отмечали сходст­во в характере мышления, в подходе к физическим про­блемам и даже в стиле научного творчества. Оба они, невзирая на лица, в острых, критических ситуациях не подбирали мягких слов, не стеснялись в выражениях, были язвительны и остроумны, но содержание их кри­тики было важным и полезным. Даже Бору достава­лось от Паули. Однажды он крикнул Бору: «Замолчи­те, не стройте из себя дурака». Бор мягко ответил: «Но, послушайте, Паули...» — «Нет, не буду слушать, это чушь!».

Сам Дау всегда с большим восторгом отзывался о Вольфганге Паули. Еще в детстве у Дау возникла по­требность самостоятельно разобраться в устоявшихся жизненных представлениях окружающих. Он все вос­принимал по-своему, все переосмысливал, создавал свои системы, находил свое собственное решение. По­ражало это упорное стремление ребенка самому разо­браться во всех вопросах. С годами это свойство нату­ры привело его к построению своих оригинальных тео­рий в науке.

Его логическое мышление, опирающееся на очень широкую эрудицию, его прославленный универсализм в науке нашли свое отражение и во взглядах на челове­ческие отношения. Отсюда теория о том, как правиль­но жить, и брачный пакт о ненападении. Ревность по­кушается на внутреннюю свободу, унижает человеческое  {197}  достоинство, ревность — порок, не имеющий ника­кого отношения к любви. И он исключил этот порок полностью из собственного сознания.


Ландау своим ученикам всегда говорил: «Бойтесь растратить отпущенное вам время на мелкие, недо­стойные человека дела». И еще Дау глубоко верил, что человек рожден для счастья на земле. Человек сам дол­жен научиться быть счастливым. Дау был учителем, что называется, с большой буквы. Он стремился на­учить всех быть еще и счастливыми. Его всегда будора­жила мысль — как сделать, чтобы на свете было как можно больше счастливых людей.

— Дау, эта совсем молоденькая девушка, зачастив­шая к тебе, неужели она физик?

— Это моя новая ученица, и учу я ее счастью. Она страстно влюблена, а ее возлюбленный жениться не хо­чет. Я помогаю ей женить его на себе.

— Как? Ты способствуешь открытию мелкой лавоч­ки?

— Понимаешь, Коруша, здесь такая ситуация, что его надо женить для его же счастья.

Несколько месяцев спустя сияющий Дау мне сооб­щил: «Коруша, они уже поженились. Я был у них в гос­тях. Более счастливого мужа не встречал!».


Как-то вечером в конце войны к нам зашел Алиха­ньян, сели ужинать. Дау вскочил, сказав: «Артюша, я больше не могу переносить твоего кислого вида! Хочу видеть тебя счастливым! У тебя есть все для счастья! Столько девушек мечтает о твоем внимании. Нита сей­час уже живет в Москве. Ты ей звонил?».

— Ну что ты такое говоришь, Дау. А вдруг к теле­фону подойдет Митя?

— Митя сидит за роялем и телефонных звонков не слышит. Тогда это я сделаю я. Кстати, я и Мити не бо­юсь. Нита физик, она не работает. Митя слишком пере­полнен музыкой, а вдруг она скучает?

Дау подошел к телефону, под диктовку Артюши на­брал номер: «Ниточка, приветствую вас в Москве. Го­ворит Дау. Сейчас у меня сидит Артюша и очень скуча­ет. Если вы свободны, приезжайте к нам ужинать. Коpa  {198}  очень хочет с вами познакомиться. Ваш шофер зна­ет, где наш институт. Квартира два. Мы вас ждем».

Минут через 20 к нам приехала Нина Васильевна Шостакович, жена знаменитого композитора: золото­волосая с золотистыми глазами. Ужин прошел очень весело. Алиханьян — сиял! Вся наша квартира напол­нилась звонким смехом Ниточки (так ее называли все). Как красиво она смеялась. Впервые я слышала в смехе и звон хрусталя, и переливы серебряных колокольчи­ков. Алиханьян поехал ее провожать. Проводив гос­тей, Дау рассказал мне, что Артюша впервые увидел Ниту, сбегавшую по лестнице Ленинградского универ­ситета к своему жениху Шостаковичу, поджидавшему ее. Она весело смеялась и навек покорила Артюшу.

Нита — физик. Она кончала физфак в Ленинграде, была влюблена в своего жениха, который еще мальчи­ком стал знаменитым композитором. Вскоре они поже­нились.

Артюша встречался с разными девицами, но своей первой любви был пылко предан все годы, вероятно, поэтому он не женился.

— Дау, но Нита этого стоит. Как смеется! Тряхнет головой, отбросив золото волос, и зазвенел хрусталь с серебром колокольчиков. Она бесконечно обаятельна.

На следующий день Алиханьян просто ворвался к нам: «Кора, Дау, Ниточка согласилась сегодня поужи­нать в ресторане, если будете вы и Дау! Нас угостят заме­чательным шашлыком по-карски. Я уже все заказал!».

Я Ниту искренне полюбила. Она у нас стала часто бывать. Ее младшему ребенку Максиму исполнилось 7 лет, и она поступила работать к Алиханьяну. Его лабо­ратория находилась на территории «капичника». Это были годы, когда Сталин нашел в музыке Шостакови­ча что-то несовместимое с социализмом. Она была «слишком» революционной. Звуки сатанинской силы чего-то требовали, куда-то звали. Но главное было в том, что Запад называл его гением века в музыке. В от­вет на это Шостаковича лишили основной зарплаты, а к его произведениям цензура стала так придирчива, что пришлось начать преподавание в консерватории, чтобы содержать семью. Ниточкина зарплата понадо­билась.  {199} 


Меня всегда тревожил аппетит Дау. Он очень мало ел. Бывало, в зимнюю пору достанешь свежую клубни­ку, поставишь перед ним: «Даунька, пожалуйста, съешь!».

— Подожди, Коруша, возможно, я ее съем, но поз­же.

Гости к обеду и ужину всегда меня радовали. Это прибавляло Дау аппетита. Раньше всегда у нас обедал Артюша. Теперь он приходил вместе с Нитой, ведь они работали у нас в институте.

В один прекрасный день мне удалось купить в ко­миссионном магазине импортный холодильник. Нита, увидев его, просто ахнула:

— Кора, откуда у вас холодильник?

— Из комиссионного. Хотите, я и вам куплю.

— Разве это так просто?

Когда мы с Нитой привезли им домой холодильник, Митя, конечно, сидел, уткнувшись в рояль. Когда же до его сознания дошло, что в их быт входит холодиль­ник, он вскочил, бросил ноты на рояль, удивленно и радостно сказав: «Неужели я теперь смогу есть твердое сливочное масло!».


На семейных торжествах Шостаковичей всегда при­сутствовали Дау, я и Артюша. Митя никогда не угощал гостей своими произведениями. Всех притягивал рос­кошно сервированный стол. Сменялись разнообразные блюда и пироги, вызывая возгласы восхищения. Ино­гда в разгар веселья появлялся Максим в длинной ноч­ной рубашке. Митя устрашающе громко говорил: «Ни­та, я давно говорю, Максима надо сдать на базу! На ба­зу его! Если он не спит, безо всяких разговоров — сдать его на базу!». «База» заставляла малыша очень быстро залезать под одеяло.

Дау так понравилась реакция Максима на «базу», что он на следующее утро тоже пообещал своего годо­валого сына сдать на «базу». Эта шутка повторялась до автомобильной катастрофы.


Часто после работы Нита и Артюша заходили к нам. Все вместе ходили в кино, театры, рестораны. На­конец, с Нитой я побывала в Большом театре на «Спящей  {200}  красавице» и других спектаклях. А Митя много ра­ботал. Он всегда был переполнен музыкой и без рояля не мог.

Был такой случай, когда он переехал из Ленинграда в Москву, а Нита еще не вернулась из эвакуации. Про­шел слух, что Шостакович один и плохо устроен (хотя квартиру ему дали хорошую). Из Союза композиторов приехала комиссия, чтобы проверить эти слухи. На звонок в дверь Митя вышел сам, став на пороге, чтобы не дать войти в квартиру, и стал уверять, что ему ниче­го не нужно, он благодарит и категорически отказыва­ется от всякой помощи. Члены комиссии были настой­чивы и в квартиру вошли: в совершенно пустой кварти­ре стоял рояль со стульчиком, около рояля — газеты вместо постели, на окне — бутылка из-под кефира. Ми­тя был смущен и растерян: начнут устраивать его быт, следовательно, мешать, а ему ведь нужен только рояль!

Казалось, Митя не замечает отсутствия Ниты. Он был рад, что она стала работать. Хозяйство вели две домашние работницы. Быт Ниту никогда не интересо­вал. Когда мне случалось заходить к Ните запросто, Митя с грустной неудовлетворенностью вставал из-за рояля. Был всегда очень застенчив и как бы растерян.

Как-то из института Дау пришел вместе с Нитой. Он разводил руками в недоумении, говоря: «Нита, Долма­товский очень плохой поэт, почему Митя должен пи­сать музыку на его стихи?».

— Дау, неужели вы не понимаете? Стихи Долматов­ского нравятся Сталину. Митя просто счастлив: теперь цензура не будет запрещать его музыку — стихам Дол­матовского открыта зеленая улица.

Финансовые дела семьи стали поправляться. Амери­ка попросила разрешения исполнить одно из новых произведений Шостаковича. Разрешили. Был заплачен гонорар в 10 тысяч долларов. Ните удалось даже по­просить прислать за эти деньги одежду для семьи. Она стала щеголять в американских туалетах. Еще звонче зазвучал ее смех, а глаза сияли счастьем. Она еще боль­ше похорошела, а за ней, как тень, всюду следовал Ар­тюша.

Иногда я думала: Митя за музыку смеха так безза­ветно полюбил Ниту с юных лет. Многие молодые  {201}  женщины, поклонницы таланта Мити, усыпая его квартиру цветами, горели желанием приручить гени­ального композитора. Цветы принимала Нита, а ком­позитор сидел, уткнувшись в рояль. В один из вечеров тех лет Митя, Нита, я и Дау были у Миши Литвинова (сына Максима Максимовича). Его молоденькая жена Флора успела родить троих детей (будущих диссиден­тов). На Митю она смотрела как зачарованная. Все вы­шли на прогулку. Стояла дивная летняя ночь. Шли ше­ренгой. Дау рядом с Митей оживленно беседовали. По­том их обоих назовут гениями, а ведь гении не так уж часто встречаются на планете! Оба обладали обаянием таланта, чисто человеческим обаянием и, вместе с тем, были так непохожи друг на друга. Митя рассмеялся, остановился (это было на Малокаменном мосту): «Вы только послушайте! Мне Дау сказал, чтобы я обратил внимание на Флору. Я действительно боюсь на нее смотреть, ведь она может забеременеть от одного взгляда!».

На Черноморском побережье я всем санаториям предпочитала «Ривьеру», а Нита и Митя отдыхали в более комфортабельном — «Правде». Мы часто встре­чались. Однажды по дороге в «Правду» за мной увязал­ся какой-то тип. Я не дала повода для знакомства. На белоснежной лестнице санатория меня встречала Нита. В это время радио санатория передавало музыку Шос­таковича. Незнакомец, обращаясь ко мне и Ните, стал музыку поносить. Нита, звонко рассмеявшись, сказала: «Я лично физик, но многие восхищаются музыкой мо­его мужа Шостаковича». Тип в одно мгновенье исчез, как бы растворился под музыку Шостаковича.

Когда Нита приезжала ко мне на Ривьеру, как из-под земли появлялся Артюша и увозил Ниту на своем роскошном «Бьюике», который он купил у армян-репа­триантов. За рулем сидел шофер, Артюша машину не водил. А Митя? Митя нашел в санатории рояль, был всегда окружен поклонниками своего таланта и просто не замечал отсутствия Ниты. Алиханьян организовал научные экспедиции на Алагез и стал увозить Ниту в Армению на несколько месяцев, преподнося ей все кра­соты Армении: Ереван с Араратом, Севан, фрукты не­забываемых ароматов.  {202} 

Когда Ландау был приглашен Армянской академи­ей наук, Дау и меня встречали Артюша и Нита. И мы побывали в библейских местах.

Приехав в Москву, я с большим огорчением узнала от общих знакомых, что кроткий, застенчивый, просто «святой» Митя вдруг обнаружил отсутствие Ниты. Он стал ревновать и даже бушевать, изливая свои чувства в музыке. Возвращение Ниты все расставило по своим местам.

Посещая Шостаковичей в обществе Артюши, я ста­ла замечать, что Нита всегда старалась отодвинуть по­дальше от Мити рябиновую настойку. Гениальный композитор много работал, но в те годы его не ценили, как должно. Алиханьян же преуспевал сверх меры: ар­мянский академик, член-корреспондент АН СССР, ди­ректор Ереванского физического института. Когда Ка­пица был в опале, Артюша выстроил под свои москов­ские лаборатории роскошное здание в конце парка, у пруда над Москвой-рекой. По-моему, он отстроился за счет Армии. Правда, когда Кентавр вернулся, он быст­ренько вытряхнул Артюшу и поселился там сам, но до этого момента было еще далеко.

Да, еще Берия подарил братьям физикам Абуше и Артюше Алиханьянам вагон имущества, вывезенного из Германии, и они приняли эти подарки. Их принци­пы не были такими строгими, как у Ландау. Тогда мно­гие физики принимали щедрые подарки.

Главное — Митя был в загоне, а Алиханьян процве­тал. Ните импонировало видеть Алиханьяна у своих ног. Когда она бывала в Ереване вместе с экспедицией, ей отдавали должное и как жене великого композито­ра, и как спутнице Алиханьяна, которого Армения очень почитала и прочила ему большое будущее в на­уке. На каком-то торжественном ужине с шампанским у нас дома Нита бросила Артюше такую фразу: «Артю­ша, когда вы откроете новую частицу и станете нобе­левским лауреатом, тогда я, возможно, оставлю Митю и выйду за вас замуж». Конечно, сказанное звучало шуткой, но во взгляде Артюши я прочла собачью по­корность.

Через год приборы Алиханьяна на горе Алагез заре­гистрировали новые частицы! В Физическом институте  {203}  Армении был устроен большой бум. А московские фи­зики отнеслись недоверчиво, стали проверять. О, я по­мню, было много шума! Ландау стал горой на защиту Алиханьянов: это только ошибка, наврали приборы! Ошибки в экспериментах бывают, приборы соврать то­же могут, в честность же человека-физика Ландау твер­до верил. А я вспомнила Ниточкину фразу, с кокетли­вым вызовом брошенную Артюше. Вероятно, он про­сто свихнулся от своей великой любви к чужой жене. Порой я замечала, как он с восточным пламенем рев­новал Ниточку к самому Мите.

Приближалось время очередной экспедиции, Митя стал серьезно возражать против поездки Ниты: в по­следнее время она стала сильно терять в весе, талия ста­ла совсем девичьей. Нита согласилась лечь в больницу на обследование. Две недели длилось обследование в кремлевской больнице. Врачи уверили Митю, что его жена совершенно здорова. Перед отъездом Нита и Ар­тюша зашли к нам. Нита помолодела и была жизнера­достна. В Москве наступала зима, а в Ереване стояла золотая осень, такая щедрая на вкуснейшие плоды. Это время года Нита привыкла проводить в Ереване. По­шел пятый год, как она стала работать у Алиханьяна.

Осеннее солнце Армении всегда привлекает на гаст­роли артистический мир Москвы. В ту роковую для Ниты осень там были Вертинский, Утесов и многие другие. Когда экспедиция Алиханьяна спускалась с Алагеза, интеллигенция Еревана отмечала это событие банкетами вместе с артистами. Жена знаменитого ком­позитора и Алиханьян были всегда в числе звезд. Едва под утро закончился банкет, Нита попала на операци­онный стол. Непроходимость кишечника, срочная, бе­зотлагательная операция. Оперировали лучшие хирур­ги Армении. Непроходимость устранили, но потрево­жили злокачественную опухоль сигмовидной кишки. Это место в кишечнике — белое пятно для рентгена. Ведь несколько месяцев назад Нита прошла полное об­следование, и опухоль не была обнаружена.

Уложив Ниту на операционный стол, Артюша по­мчался телеграфировать Мите. Шостакович с сыном мгновенно прилетели в Ереван. А Нита через два часа после операции пришла в сознание, сказала: «Какое  {204}  счастье, что операция уже позади», — улыбнулась, за­крыла глаза и умерла. Легко, спокойно, как уснула. Артюша усадил Шостаковичей в самолет, а сам в спе­циальном самолете один с пилотом сопровождал гроб с телом Ниточки. Гроб был свинцовый, как бы сереб­ряный, с красиво изогнутой стеклянной крышкой, и мы увидели Ниточку как спящую красавицу в хрустальном гробу. Были белый снег и черная земля могилы, кото­рую Артюша усыпал алыми розами. Все годы после смерти Ниты в день ее похорон могила всегда была усыпана алыми розами, пока жив был сам Артюша.

В тот трагический день на похоронах Митя крепко держался за Артюшу, чтобы устоять на непослушных ногах. И после похорон Митя ни на шаг не отпускал Артюшу. Целый месяц прожил Артюша у Мити, бе­режно выхаживая его. Их соединила любовь к прекрас­ной женщине.

Возвращаясь с похорон Ниты, Дау грустно читал стихи:


И перед пастью гильотины,

Достав мешок для головы,

Палач с галантностью старинной

Спросил ее: «Готовы ль Вы?».

В ее глазах потухли блестки,

И, как тогда в игре в серсо,

Она поправила прическу

И прошептала: «Вот и все!».


Киношники Армении создали художественный фильм в честь Ниты и Артюши, только в нем Нита по­гибает на фронте, а Артюша опять «почти» открывает новые частицы. Однако при жизни открытия его обо­шли, из жизни он ушел тяжело — рак желудка.

Сейчас уже и Мити нет, есть Дмитрий Дмитриевич Шостакович — великий композитор века! И имя его, и музыка его — бессмертны! Он познал радость творче­ства, славу, большую любовь, без которой счастье че­ловека не бывает полным. Узнал он и горечь неспра­ведливости, всю беспомощность, когда приходится до­казывать, что ты не «верблюд». Его не обошли муки ревности, настоящее человеческое горе — потерять го­рячо любимую жену.  {205} 

Сейчас, анализируя прошлое, я пришла к убежде­нию, что серьезного романа у Ниты с Артюшей не бы­ло и быть не могло: гениальная личность Мити бессоз­нательно устанавливала расстояние между ними. Ар­тюша был примитивен. Преклоняясь перед могучим талантом Шостаковича, он не мог себе позволить ук­расить голову Мити рогами, он стремился отвоевать Ниту у Мити. Его тщеславию очень бы импонировало, если бы Нита, оставив гениального мужа, предпочла его. Ниточку это только забавляло, а Артюшу беско­нечно воспламеняло.

Была игра, как у нас с Колечкой. Ведь никто не со­мневался в наших интимных отношениях. Разница только в том, что Артюша был действительно влюблен в Ниту, а Колечке позарез нужно было только имя мо­его мужа в корыстных, карьерных целях. Продираясь только локтями, он стал академиком. Сейчас с легкос­тью подписывается под работами своих талантливых сотрудников, достойно «водит руками». Так Дау гово­рил о руководителях такого класса, околонаучных ра­ботниках. И еще у Мити была обаятельная внешность, озаренная его гениальностью, чего никак нельзя было сказать о бедняге Алиханьяне: невысок, линия ног стремилась скорее к окружности, нежели к прямой ли­нии, рано стал лысеть — наружность весьма заурядная.


— Даунька, сегодня за обедом ты, кажется, пропове­довал иностранным гостям о свободной любви? Я уло­вила несколько слов, но ничего не поняла.

— Нет, Коруша, когда они все из института ввали­лись к нам, то устремились в ванную мыть руки. Потом стали хвастаться, что в их квартирах по нескольку ванн. Я им сказал, что у меня семья из трех человек, од­ной ванны нам вполне достаточно. И хотя у вас много ванных комнат в квартире, вы лишены элементарной человеческой свободы. Вот, к примеру, вы влюбились в жену вашего сотрудника по университету. Вы можете за ней поволочиться? «Ну что вы! У нас это строжайше запрещено. Я сразу попаду в «черный список». Наши попечители меня выгонят вон, никакие научные заслу­ги не помогут и конец научной карьере». А в нашей свободной стране интимная жизнь человека никого не  {206}  волнует. Я могу влюбиться в чужую жену, и никакие попечители мне не страшны. И ты знаешь, Коруша, они с трудом в это поверили.

— Дау, мне Женька сказал, что завтра в Москву прилетает твой издатель из Лондона Максвелл. Веро­ятно, я должна приготовиться к его приему?

— Нет, нет, что ты. Он только однофамилец велико­го физика, я с ним встречаться не собираюсь, он просто делец, миллионер. Говорить мне с ним не о чем. Вся техническая работа лежит на Женьке, а я «не такая, я иная, я вся из блесток и минут».

В один из дней Дау сказал мне:

— Коруша, сейчас был телефонный звонок из Ми­нистерства культуры. В Москву приехал американский писатель Митчелл Уилсон. Ты была в таком восторге от его последней книги «Брат мой — враг мой». Так вот, он в министерстве сказал, что хочет познакомить­ся с физиком Дау. Ему дали наш адрес, и сейчас он на пути к нам.

— Даунька, я не успею съездить в центр купить чтонибудь особенное к ужину? Все-таки такой гость!

— Нет, не успеешь, да и это лишнее. Американский писатель, вероятно, хочет узнать, как живут советские ученые, а живем мы неплохо. Пусть будет все как обыч­но, по-домашнему.

Ужинали на кухне. На ужин была жареная утка, яб­лочный пирог, зернистая икра и коньяк. Я была счаст­лива, когда наш гость сказал по-русски: «Какой чудес­ный домашний ужин! Я так давно не был дома, мне так надоела отельная еда».

Я была покорена его русской речью. Он рассказы­вал: «Когда моя книга «Брат мой — враг мой» вышла в Англии, я плыл из Англии в Америку. Вдруг в три ча­са ночи ко мне в каюту вломился здоровенный моло­дой мичман. Стоя на вахте, этот мичман узнал о пребы­вании на пароходе автора романа, который он только что прочел. Сменившись с вахты, он легко вынул меня из постели, стал сильно трясти, приговаривая: «Зачем ты убил Мэри?».

Все это было очень интересно услышать от самого автора столь знаменитого романа.  {207} 

— Даунька, опять этот звонок ровно в девять утра, возьми трубку сам.

— Я слушаю, — нежно проворковал в трубку Дау и, весело рассмеявшись, положил трубку на рычаг.— Опять этот изобретатель вечного двигателя. Он сего­дня мрачнейшим голосом обозвал меня палачом, а вче­ра — иезуитом. Он каждый раз произносит одно слово и кладет трубку. К счастью, этот сумасшедший изобре­татель неразговорчив.

— Даунька, почему Петр Леонидович все племя су­масшедших изобретателей поручил тебе? По-моему, с ними небезопасно иметь дело. Сегодня по телефону те­бя обозвали палачом, а завтра стукнут тяжелым пред­метом. Мне страшно за тебя. Сумасшедший есть сумас­шедший.

— Коруша, сумасшедшие изобретатели в большин­стве случаев в жизни нормальные люди. У них мания гениальности, но не надо забывать, что среди этого племени, как ты сказала, могут встретиться и стоящие люди. На наших семинарах мы слушаем доклады не только по физике, но и обо всем новом и интересном, будь то медицина, биология или химия. Все, что я реко­мендую для наших «сред», все, одобренное Петром Ле­онидовичем Капицей, после семинара может получить путевку в жизнь. Вот авторы всех «великих» открытий и стремятся сделать доклад в Институте физпроблем на наших «средах».

Эти сумасшедшие изобретатели осаждают и мешают работать многим. Иногда это кончается трагедией. Так, в 1972 году один такой «гений», придя на прием к со­труднику президиума АН СССР, занимавшемуся пере­пиской с подобными лицами, убил его. Войдя в кабинет, он запер за собой дверь, по-видимому, стукнул свою жертву, сидевшую за столом, по голове, и у живого че­ловека, потерявшего сознание, по всем правилам хирур­гии отделил голову от тела специально принесенными медицинскими инструментами. Сотрудники, услышав подозрительную возню в соседнем кабинете, после безу­спешных попыток войти, вызвали милицию. Милиция не успела взломать дверь, «гений», закончив свое злоде­яние, водрузил голову на стол, открыл дверь и спокойно сказал, что осуществил справедливое возмездие.


 {208} 




Глава 28


Как-то вечером я включила телевизор. На экране — академик Н.Н., <...> Колин шеф. Он говорил, что они, химики, вступили в борьбу с раком, что крупней­шие медицинские открытия принадлежат не медикам. Привел в пример великие открытия Пастера. Пример с Пастером удачен, но Пастера на великий подвиг толк­нула его гениальность, его безграничная любовь к че­ловеку, стремление помочь страдающим, спасти уми­рающих. А тут авантюрист от науки, стремящийся ис­пользовать договоренность двух государств, с наглой мечтой стать академиком, вдруг «наткнется» на откры­тие и принесет еще пользу человечеству.

— Даунька, жаль, что тебя вчера вечером не было дома: по телевидению выступал Н.Н.

— Коруша, я знаю об их затее, но в Институте химфизики нет квалифицированных физиологов и биоло­гов, а кадры решают все.

— Даунька, мне в Сочи Коля рассказывал, что ког­да приближался двадцатипятилетний юбилей Институ­та химической физики, они собирались торжественно отметить эту дату. Он поехал в Ленинград поднять ар­хив и привезти соответствующий материал. Коля в ар­хиве нашел работу студента Харитонова. По его сло­вам, эта работа была о цепных реакциях. Н.Н. эту ра­боту Харитонова присвоил себе, а студента перевели в другую лабораторию, повысив в должности.

— Коруша, Коля не тот человек, которому можно верить, он из зависти может оговорить своего шефа. В Ленинграде было много сплетен, что работу «Цепные реакции» Н.Н. украл, пользуясь своим административ­ным положением. Лично я этому не верю, есть такие ученые, которые за всю свою жизнь делают только од­ну хорошую работу. Н.Н. принадлежит к их числу.

— Дау, а за что ты исключил из своих учеников Во­вку Левича? Ты с ним рассорился навсегда?

— Да, я его «предал анафеме». Понимаешь, я его ус­троил к Фрумкину, которого считал честным ученым, в прошлом у него были хорошие работы. Вовка сделал приличную работу самостоятельно, я-то это знаю. А в  {209}  печати эта работа появилась на подписями Фрумкина и Левича, а Левича Фрумкин провел в членкоры. Со­вершился некий торг. С Фрумкиным я тоже перестал здороваться. Вовка Левич перестал быть человеком, когда оставил свою очень симпатичную жену Наташу и женился на этой ужасной Татьяне.

— Какие разные вкусы у людей! Вовка Татьяну счи­тает красавицей, а я нахожу ужасной Ирину Рыбнико­ву!

— Захотела оштрафоваться?

— Нет! Прости, не буду.

— Коруша, если правду сказать, Ирина у меня сей­час как ширма. Герин муж очень ревнив. Чтобы усы­пить его бдительность, я показываюсь, по совету Геры, с Ириной там, где могу их встретить.


Перед приходом Ирины к нам в дом, я убегала на липовую аллею, где меня довольно часто ожидал Коля. Мы выясняли свои отношения. Конечно, я петляла и путала, но в конце концов мне показалось, что я поста­вила его на колени и даже немного испугалась, что этот знаменитый бабник еще по-настоящему влюбится в ме­ня. Но ларчик просто открывался.

— Кора, ты слушала выступление Н.Н. по телевиде­нию? Мне сейчас очень нужна твоя помощь. Понима­ешь, у меня есть интуиция ученого. Я знаю, что дело с раком у меня выгорит. Сейчас я взялся за белокровие и пичкал обреченных белых мышек, пораженных бело­кровием, химическими препаратами. У меня одна мышка полностью выздоровела.

— Колечка, я знаю, кто работает у тебя с мышками, она вполне могла дохлую заменить здоровой. Или ты это сделал сам?

— Ты мыслишь, как Жеребченко, а я доверяю своим сотрудникам. Все правильно оформлено, зарегистри­ровано полное выздоровление белой мыши от бело­кровия. Н.Н. берется устроить сообщение в эфир. Ко­ра, будет сообщение ТАСС. Понимаешь, Кора, мне очень нужно для солидности работы вывести формулу. У нас привыкли верить только математическому расче­ту. Я-то ни одного интеграла не возьму, а мой теоретик Димка Кнорре в тупике! У него ничего не получается.  {210}  Вся надежда на тебя. Твоему Дау раз плюнуть вывести мне нужную формулу с правильным математическим расчетом. Кора, это мне нужно очень срочно. Завтра в 10 часов утра я своего Димку Кнорре пришлю к твоему Дау домой, а ты подготовишь Дау к приходу Кнорре. Для Дау это пять минут всего дела, а я буду спасен.

Мое молчание было принято за согласие. Конечно, я от Дау просьбу Колечки скрыла. А в 10 часов утра звонок: явился Дмитрий Кнорре. «Дау, к тебе при­шли». А еще через несколько минут бедный Кнорре как ошпаренный скатился вниз по лестнице и долго тыкал­ся в стены, пока нашел выход.

— Даунька, а что Кнорре от тебя хотел?

— Коруша, самое удивительно то, что он сам не знал, что ему нужно.

Дау так и не узнал, зачем к нему в то утро приходил Кнорре. Я спасала честь не столько Колечкину, сколь­ко свою собственную! Вечером телефонный звонок. Колечка просил, чтобы я вышла в липовую аллею.

— Нет, не выйду. Вы будете опять драться, а я не ви­новата. Дау вечером явился поздно, утром чуть свет прибежал к нему Женька, только Женька ушел, я хоте­ла подняться к Дау, а в это время уже пришел к нему твой Корре, — складно врала я.

— Ну, хорошо. Я уже формулу достал. Еще очень нужна твоя помощь. Пожалуйста, выйди, Кора, разго­вор будет очень деловой и серьезный. Я ведь тебе по­клялся, что никогда больше не посмею поднять на тебя руку. Это удовольствие мне самому дорого обошлось. Я тогда решил, что убил тебя!

В липовой аллее он мне сообщил: «Скоро выйдет ре­ферат моего доклада. Я его пошлю твоему Л.Д. Он ре­шает, кто достоин докладывать на знаменитых «сре­дах» вашего института» <...>

Когда был получен отпечатанный реферат Л. о борьбе с белокровием, теоретики прибежали гурьбой к Дау, давясь от смеха, сияя от избытка чувств, предвку­шая, как они расправятся с автором анекдотической формулы в конце доклада.

Вдруг слышу голос Дау: «Я вам всем категорически запрещаю устраивать цирк!».

Теоретики подняли гвалт и вой, я уже не прислушивалась,  {211}  а когда они все ушли, я быстро поднялась к Дау и с возмущением спросила:

— Ты им запретил раздраконить Л. только потому, что он мой любовник?

— Ну нет! Что ты, Коруша. Рак, белокровие — гро­маднейшее бедствие. Эти болезни висят над человече­ством, как Дамоклов меч, и нет никаких гарантий. Лю­бой может стать их жертвой. Л. дельного по этому по­воду ничего не может сделать, но они подняли шум, ор­ганизовали лабораторию, добыли средства, на этот шум в их лабораторию со временем придет талантли­вая молодежь, которой суждено преуспеть. Так что твой Коля спокойно может приходить, я обеспечил ему в Институте физических проблем зеленую улицу, пере­дай ему: он может спокойно приходить, докладывать. Я приветствую его начинание и ручаюсь: ни один тео­ретик его не укусит. Коруша, можешь ему все это пере­дать.


— Неужели я могу не бояться Ландау и его банды?! Да, Кора, ты меня просто спасла. Я никогда не забуду, как твой Ландау в 1944 году зарезал без ножа нашего сотрудника Ратнера. Он тогда был ученый секретарь нашего института. У него родился второй ребенок, ему степень была нужна как воздух, он делал свою диссер­тацию, в основу которой положил формулу одного из величайших физиков. Вот только не помню, кого имен­но: не то Гей-Люссака, не то Бойля-Мариотта, но в об­щем эта формула имела столетний стаж и во всех шко­лах мира ее изучали многие поколения. Наш ученый совет, конечно, не понял ничего, но одобрил ратнеровскую работу из векового уважения к гениальному авто­ру этой формулы. И, представь, за три дня до защиты диссертации Ратнера Ландау опубликовал свой очеред­ной научный шедевр, где точным математическим рас­четом полностью уничтожил, ликвидировал эту фор­мулу, перечеркнув заодно и диссертацию нашего Рат­нера. Кора, после того как мне удалось полностью из­лечить белую мышку от белокровия, я очень хлопотал, чтобы мне дали для эксперимента обезьян, но эти зве­ри очень дорого стоят. Мне выделили палату женщин, больных белокровием. Все шесть человек абсолютно  {212}  безнадежны, так что никто ничем не рискует. Мой пре­парат совершенно безвреден, их уже несколько месяцев пичкают моим препаратом, которым я излечил мышку. Я увеличил дозировку, но ни черта не помогает. Я ре­шил их посетить, сам с ними поговорить, но это были уже не женщины, это просто лежачие коровы, они даже не отреагировали на мой приход. Я так тщательно оде­вался, я хотел произвести на них впечатление, но они остались равнодушны даже к тембру моего голоса.

Я привожу Колины слова в точности. Мириться с таким внутренним убожеством не было сил. Круто по­вернувшись, я бросилась бежать домой, крикнув ему: «Забыла выключить утюг!».


Доклад состоялся, народу было много, демонстра­тивно пришла и я, хотя эти семинары никогда не посе­щала. Физики-теоретики с упреком и даже враждебно посматривали на меня. Когда все разошлись, Петр Ле­онидович Капица, с удивлением посмотрев на Дау, спросил: «Дау, как вы смогли пропустить этого про­хвоста?».

Несмотря на преуспевание своего шефа, Дмитрий Кнорре уехал в Новосибирск. Он был молод, истины науки интересовали его гораздо больше, чем карьера. Колечка негодовал: «Представляешь, этот Кнорре уез­жает в Новосибирск. Я его обеспечил шикарной квар­тирой, я ему создал блестящие условия для работы в Москве. У меня возникают такие грандиозные перспек­тивы. Кнорре очень талантлив, он мне нужен, очень ну­жен. Уперся, как бык! Уезжает в Новосибирск».

Может быть, я ошибаюсь, но тогда я подумала: та­кой кратковременный визит Кнорре к Ландау за «ли­повой формулой» честного парня наставил на истин­ный путь. В 1974 году я случайно по телевизору услы­шала сообщение ученого, члена-корреспондента Ака­демии наук СССР Дмитрия Кнорре. Мне очень понра­вилось это краткое, но деловое выступление.

А в тот далекий вечер Кодечка, негодуя на Кнорре, говорил:

— Я очень удачно составил деловой краткий доклад о том, как мне удалось достичь таких блестящих ре­зультатов в борьбе с белокровием. Я все эти материалы  {213}  отослал в соответствующие инстанции, я так спешил, чтобы успеть к отъезду Хрущева в Америку. Я давал такие карты в руки нашему представителю. Он мог бы козырнуть моей работой! Оказалось — все зря! Моей работой побрезговали, не взяли!

— Коля, ну ведь вам удалось вылечить только одну мышку, повторные опыты не подтверждались, и боль­ше никаких результатов нет! Как можно козырять та­кой работой?

— Ну и что же? Я каждый день получаю сотни пи­сем из всех стран мира, все стремятся повторить мой опыт. У них тоже никаких результатов.

— Коля, разве это не есть подтверждение того, что эта работа была липой? Если в искусстве неповтори­мость является ценностью, то неповторимость в науч­ном эксперименте говорит о крахе!

В таких случаях Ландау говорил: «Наука умеет мно­го «гитик».

— Коля, у тебя с белой мышкой не работа, а фокус! Ты не сердись, у тебя все еще впереди, сейчас тебе ведь строят новый корпус?

— Да, он уже почти готов. Я заказал зеркальные стекла для окон, так пожалели, не утвердили. Семенов здорово выкладывается на эти работы.

— Он так уверен в твоем успехе?

— Ну, знаешь, в мои успехи поверил даже сам Лан­дау, а ты, злючка, не веришь. Когда я переселюсь в свой новый корпус, я это торжественно отмечу, а к те­бе у меня будет большая просьба. Уговори Ландау по­сетить мои новые лаборатории. Это мне необходимо для престижа. Если у меня в лабораториях побывает сам Ландау, те, кто сомневался в чистоте моих работ, умолкнут! Н.Н.Семенов — крупнейший ученый нашей страны, лауреат Нобелевской премии, но авторитета среди ученых он не имеет. А твой Ландау — непревзой­денный авторитет. Мне очень нужна его помощь в мо­их начинаниях, чтобы меня не называли авантюристом от науки.

— Колечка, это потому, что Ландау не имеет при­вычки ставить свою подпись под чужими работами, че­го не скажешь о твоем шефе. Дау его всегда называет балаболкой. Себя Дау ученым не считает. Он говорит:  {214}  «Ученым бывает пудель, человек может стать ученым, если его как следует поучат. Я просто научный работ­ник». Еще Дау не любит выражение «жрец науки». По этому поводу он высказывается так: «Есть люди с печа­тью жреца науки, это значит, что они жрут за счет на­уки. Никакого другого отношения к науке они не име­ют». Вот ты, Колечка, станешь настоящим «жрецом на­уки». Я уверена, ты преуспеешь, ты вынашиваешь в уме сложные, дерзкие планы, ты мечтаешь только о том, как с помощью интриг перехитрить весь мир. Ты уве­рен, что достигнешь небывалых высот, к своей завет­ной мечте стать академиком ты ползешь, крадучись по-кошачьи, настороженный, вооруженный отнюдь не на­учными знаниями. Сам говорил, не умеешь взять ни од­ного интеграла! Когда я слушала твой доклад о борьбе с белокровием в нашем институте, я убедилась — очки втирать ты умеешь. При этом держишься умно. Ты — дерзновенный человек, с которым уже все вынуждены считаться. Правда, ты очень многого достигаешь при помощи баб!

Я не ошиблась: Колечку интересовал только Лан­дау, я была для него лишь мостом к Ландау! И если го­ворить честно, я этому очень радовалась. Это его удер­живало возле меня, а мне так была нужна молва, что знаменитый бабник у ног моих уже годы, так неотрази­ма я!

— Даунька, Коля уже под свои работы получил це­лый новый корпус. Он очень приглашает тебя посмот­реть его лаборатории.

— Ну нет, Коруша. Мне там делать нечего. Лягуш­ку хоть сахаром облепи, я ее все равно в рот не возьму.





Глава 29


Приближался Новый год. О, этот праздник я не только любила, я еще старалась сохранить в себе суеверные чувства, поверить в чудодейственную силу первого числа Нового года. Поэтому в наш брачный  {215}  пакт о ненападении я внесла свой пункт: «Даунька, встреча Нового года только со мной, только в этот ве­чер в году ты не имеешь права увиваться за девушка­ми». И этот день всегда был мой и самый счастливый в году!

Очень часто несколько семей научных работников двух соседних институтов физпроблем и химфизики со­бирались вместе на встречу Нового года. Было всегда очень весело: физики любят шутку.

Моему соседу по столу преподнесли новогодний по­дарок — изящная коробочка, читаю надпись: «Слабит нежно, мягко, не нарушая сна!». Может быть, это и не очень смешно, но я, переполненная счастьем и шампан­ским, так смеялась, что упала под стол, и мое длинное вечернее платье лопнуло.

Веселье разгоралось, я не могла не танцевать. Платье сняла, надела свою легкую меховую шубку, которая не доходила до колен, тогда не было моды на мини, золо­тые туфли вызывающе сверкали. У меня был только один судья! «Даунька, скажи: так прилично? Если я буду танцевать в таком виде?» — «Корочка, тебе очень идет без платья, шуба к лицу, ты просто неотразима».

Я имела большой, шумный успех. Колечка, забыв даже о карьере, все время старался быть возле меня. И когда в три часа ночи: «Коруша, пойдем домой спать», — сказал мне трезвый Дау, пьяный Коля с воз­мущением, вызывающе воскликнул: «Нет, вы только послушайте, что Дау сказал Коре: «Пойдем домой спать!». Ну кто бы из нас всех, здесь присутствующих, не захотел пойти спать с Корой?».

Конечно, он выпил лишнего.

«Коля, успокойтесь, — весело улыбаясь, доброжела­тельно, даже ласково сказал Дау. — Я имел в виду спать в прямом смысле, совсем не в переносном».

Я не прислушивалась, что там пьяный Коля говорил Дау. По дороге домой Даунька очень весело рассказал мне о своей «дискуссии».

Когда приблизился пятидесятилетний юбилей Дау, я спросила:

— Даунька, этот день твоего рождения надо отпра­здновать. На сколько человек, хотя бы приблизитель­но, готовить стол?  {216} 

— Ни в коем случае, на таких юбилеях скучища: сиди, как осел, и слушай, как тебя хвалят. И речи не мо­жет быть. Но в институте не в моих силах отменить, хо­тя я поставил жесткие условия: ни одного торжественного адреса, ни одного хвалебно-подхалимного высказывания, только юмор и шутка! И никаких пригласи­тельных билетов, никаких объявлений. Пусть все придут, кто захочет.

И народ стал валить в институт чуть ли не с утра. Заполнили конференц-зал, все вестибюли, коридоры, си­дели на окнах и на полу между рядами кресел, что на­зывается, маковому зерну негде было упасть. Поток поздравительных телеграмм и писем перегрузил почту и завалил нашу квартиру.

Пятидесятилетний юбилей Дау! Нет, описать это невозможно. Физики, студенты, молодежь свою лю­бовь, свое преклонение, уважение преподнесли в пода­рок Дау, оформив все это в остроумнейший блестящий поток шаржей. Вот физик — серьезный, ни тени улыб­ки — преподносит Ландау «икону» со словами: «Дау, у нас, физиков, есть свой бог, этот бог Ландау».


У Дау была так высока мера человечности. В те дни я не подозревала, что природа создала его гением. Я тогда смела сравнивать Дау с окружающими людьми. И, конечно, все проигрывали! Вспомнила свою пошлую игру в любовь с Л.. Время от времени мы встречались. За это время он «освоил» пять чужих жен.

— Колечка, милый, если я стану твоей любовницей, ты так же быстро бросишь и меня, как Нину, Милочку, Наташу и других. И после меня следующим будешь го­ворить, как мне сейчас говоришь, о своих бывших возлюбленных. Когда я вижу тебя под своими окнами, я тебе верю, но уподобиться тем девицам, которые при­ходят к Дау, я не могу.

Так мы с Колечкой беседовали в небольшом пус­тынном скверике, который помещался напротив наше­го дома.

— Кора, откуда у тебя такие изощренные методы издевательства? Порой мне кажется, что ты меня лю­бишь, ты умна, я часто прибегаю к твоим советам в  {217}  своих делах. Но, поверь, я начинаю терять голову, я уже жить не могу, не видя тебя.

У меня мелькнуло в памяти что-то из Бальзака: «За­ставить загореться одним из тех желаний, которые ис­пепеляют». Жидковат он для таких желаний. Нет, он не мой герой!

— Ты, Коля, слишком избалован женщинами. А по­том заявишь: «Я разлюбил тебя...».

— Слишком трезвая голова у женщины не украшает ее. Порой мне хочется послать тебя ко всем чертям. Ра­зорвать те путы, которыми ты меня опутала!

— Коля, но с разрывом наших отношений моя жизнь может оборваться. Коля, я говорю очень серьез­но. Я так ценю наши короткие встречи, я не могу обой­тись без наших свиданий, в них заключается вся моя жизнь, — говорила я очень серьезно, а перед глазами стоял Дау!

— Ты любишь меня, а хранишь верность своему по­велителю, несмотря на его параллельных девиц.

— Коля, с его параллельными я уже примирилась. А ты? Я поехала с тобой на месяц в Сочи, и тебя в первый же день увела новая блондинка.

— Кора, если я брошу все: Москву, семью, карьеру, возьму кафедру в Алма-Ате, ты уедешь со мной?

— О, Коля, на край света пойду за тобой! Одно ус­ловие: никаких параллельных. Только как же ты оста­вишь свой новый корпус? — ехидно спросила я.

— Да, я запутался. Что-то у меня не получается.

— Колечка, давай сбежим в Алма-Ату.

— Кора, это не шутка. Со всего мира идут письма. Мой эксперимент ни у одного ученого в мире не повто­рился.

— Коля, это естественно, они по правде хотели выле­чить от белокровия своих подопытных мышей. Н. Н., выступая по телевизору, очень помог тебе составить ка­рьеру.

— С Н.Н. я заключил договор: он меня проводит в академики, а я буду тянуть в академики его зятя Г., ведь ему неудобно протаскивать собственного родственника.


Ритуалы, навязанные Колечкой, мне осточертели. Иногда я забывала, что в такое-то время должна стоять  {218}  и смотреть, как он марширует под моими окнами, со­вершая оздоровительный моцион после ужина, то на его зов должна выскакивать на липовую аллею и вы­слушивать длинные нудные жалобы, как тернист путь в науке, когда пробиваешься только локтями. «Твоему Л.Д. вольготно: у него сто процентов еврейской крови, а я еврей только на 50 процентов. Мне наука дается с трудом» и т. д. и т. п.

В один из понедельников у нас в доме были иност­ранные гости. Я не смогла выскочить на 15 минут, как он просил, на липовую аллею. Я вообще стала избегать встреч, Колечка начал писать длинные записки, опус­кая их в почтовый ящик.

— Коруша, что ты сидишь все время дома? Сейчас, когда я подъехал к воротам нашего дома, Коля дежу­рил около твоих окон. Попытался незаметно улизнуть. Я, конечно, не подал виду, что заметил его.

— Понимаешь, Зайка, его не устраивает моя лю­бовь! Я вообще не могу понять, что ему еще надо? Вот, прочти, что он мне пишет:

«Вчера вечером я сделал последнюю попытку вне­сти какую-то ясность в наши отношения. Результат этой попытки можно было предвидеть заранее. Я, ко­нечно, знал, что в понедельник вечером вы будете силь­но заняты. Но, быть может, именно поэтому вы бы смогли показать, что 15 минут времени для встречи с человеком, которого вы любите, у вас всегда найдется. К сожалению, вы были верны себе и отказались от встречи. Отказались так, как вы всегда отказываетесь от встречи с неугодными вам людьми.

Хочу напомнить, что в воскресенье вы мне сказали, что с разрывом со мной кончится вся ваша жизнь. Од­нако первая же самая скромная просьба — встретиться, хотя бы на 15 минут, — и вы не смогли. О себе могу сказать прямо, что не было, кажется, такого дела, кото­рое я не отложил бы ради встречи с вами. Я знаю, что это плохо, нельзя откладывать дела, но степень увлече­ния вами была слишком сильна, за отношения с вами я заплатил дорогой ценой. Нервная система расшатана до предела. Начиная с вас, я впервые по-хамски стал обращаться с женщиной. К вам у меня выросла глухая и глубокая ненависть. Так можно ненавидеть хозяина,  {219}  от которого зависишь, но который полностью подав­ляет тебя. Ведете вы себя потрясающе. Полное отсутст­вие какого-то ни было влияния на вас, ничто не вошло в вашу жизнь и в вашу психологию от встречи со мной, в вас внедрили психологию параллельных. Из вас сде­лали нечто, вообще не похожее на человека, вы просто красивая вещь. Весь идейный стиль ваших отношений был издевательством над моим внутренним миром. Это была адская ломка всех привычных понятий. Все ваши отношения ко мне были нечестными. И в послед­ний понедельник вы не только не нашли возможность выбежать, как это сделала бы любая женщина в дан­ных отношениях, на 15 минут, но даже не подошли к окну, что делали раньше. Я вас очень хорошо пони­маю, Кора. Вас тяготит необходимость делить с кем-то душу. Вам нужно говорить, что вы самая красивая, са­мая лучшая, самая любимая. В ответ на это вы будете принадлежать человеку. Мне очень тяжело, но быть с вами, значит полностью презирать себя. Что же вы сде­лали, Кора, из отношений, которые могли тянуться, как голубое счастье, многие, многие годы».

— Коруша, ты собираешься ему отвечать на это письмо?

— Даунька, я просто не знаю, что ему написать. Из его письма я только усвоила, что счастье окрашено в голубой цвет.

— Давай я тебе продиктую.

— О, Зайка, пожалуйста.

— Коруша, пиши:

«Милый Коля! Не знаю, что писать тебе. Все это напоминает какой-то кошмарный сон, где понять ничего нельзя и все так безнадежно перепутано. К сожалению, ясно только одно: я напрасно мечтала о том, что ты влюблен в меня. Ты влюблен только в самого себя, а мои чувства и переживания тебе глубоко безразличны. Тебе приятно считать себя жертвой, а я, увы, только предлог. Во всем твоем длинном письме я тщетно искала хоть одно слово нежности и любви ко мне. Все только жалость к самому себе в воображаемом горе. Что же, ты прав, так продолжаться не может. Ты с какой-то злобной радостью топчешь в грязь мою любовь и все то красивое и благородное, что было  {220}  между нами! Можешь утешать себя мыслью, что причинил много горя «бедному извергу». Прощай, будь счастлив с другими. А если сказать правду, то этого товара у тебя по горло. Кора».

С каким злорадством я отсылала это письмо, про­диктованное Даунькой. Моими были только послед­ние 10 слов. Я всю жизнь берегу это письмо, продикто­ванное Даунькой от моего имени Л.. Стиль письма мне так дорог, я так много писем получала от Дауньки в та­ком же стиле. Он был у Дау более чем блестящ. Корот­кие, умные фразы, сказано сильно, и все уместилось на одной странице.


Москвичи чаще всего обращались к Дау по телефо­ну. У Дау была специальная книжка, где строго запи­сывалась очередность посещений, дни, часы, все мину­ты были рассчитаны, и наша комната-библиотека ни­когда не пустовала, кто-нибудь решал задачи. Посети­телей Дау встречал внизу сам.

— С собой наверх возьмите только ручку, чистой бумагой я вас обеспечу, все книги и портфель оставьте внизу.

Как-то на очередной звонок открыла дверь я. Под­нявшись к Дау, сказала: «Даунька, там к тебе пришел симпатичный мальчик-школьник». Этот школьник не­долго просидел в библиотеке, а когда он ушел, сияю­щий Дау мне сказал: «Коруша, это не школьник, а сту­дент первого курса, он на редкость талантлив, я из не­го сделаю настоящего теоретика». Это был Алеша Аб­рикосов.


Письма к Дау шли со всех концов страны. Писатели, студенты, школьники, пионеры, молодежь из армии. Приходили письма даже из мест заключения от моло­дежи. Международная почта была тоже обильной. Почтовый ящик не вмещал всей корреспонденции. Мне пришлось вместо почтового ящика прорезать щель для почты в двери. Писем было всегда много.

Дау на все письма отвечал сам. Этого общения с людьми он не мог доверить Лившицу как своему секре­тарю. У Дау мысль работала быстрее рук, он диктовал ответы на письма в секретариате института машинисткам.  {221}  Умные, доброжелательные слова слетали легко, четко, искренне, так же, как и его публичные выступле­ния, они были блестящими, без подготовки, без шпар­галок! Как студенты любили его выступления! Он гово­рил коротко, но умно, дельно и красиво.

Для лекций Ландау в МГУ отводились самые боль­шие аудитории, но мест всегда не хватало. Студенты сидели на полу, двери в коридор открыты, там тоже толпа студентов, тишина. Молодежь ловила каждое слово, сказанное Ландау. А Лившиц после смерти Лан­дау посмел написать в журнальной статье следующие слова: «Ему вообще было трудно излагать свои мыс­ли». Какая ложь!





Глава 30


Все чаще приезжали ученые из разных стран, все ча­ще у нас дома были приемы. В те годы Дау очень много работал

— Коруша, я сегодня иду к Капице на ленч. Анна Алексеевна будет кормить мозг мира.

— Заинька, милый, ну, пожалуйста, постарайся за­помнить, что ты там будешь есть. Мне надо знать, ког­да этот мозг мира придет к нам на ленч, чем его уго­щать.

— Постараюсь.

И когда вернулся домой:

— Дау, ты никуда не заходил после ленча?

— Нет, я прямо от Капицы.

— Но я вижу, ты чем-то расстроен.

— Да, пожалуй, за этим ленчем у Капицы мне было очень не по себе! Понимаешь, за столом много ученых со всего мира, и все, все наперебой говорили только о моих работах, расхваливая их. Неужели эти иностран­цы не понимали: ведь неприлично, будучи в гостях у всемирно известного физика Капицы, без конца хва­лить только работы Ландау, хотя у Капицы есть очень много хороших работ. К триумфу я безразличен, но  {222}  Анна Алексеевна могла убить меня молнией своего взгляда. А сам я плохо себя чувствовал перед Петром Леонидовичем. Я очень искренне и глубоко уважаю его, ведь он при сталинизме спас мне жизнь, я это все­гда помню.

— Дау, что ты ел на ленче?

— Что я ел? Коруша, кажется, жареную лягушку. Ну как ты можешь спрашивать меня о такой ерунде? Я никогда не знаю, что я ем. Я ем, если вкусно, и не ем, если невкусно. А что? Вот это меня никогда не ин­тересовало. Помнить, что ты ел, это просто невоз­можно.

Воистину интеллект с желудком не в дружбе!


И уж к слову будет сказано. Как-то во время вой­ны в Казани мне удалось на рынке раздобыть кусок парной телятины. Жаркое из телятины за обедом Дау назвал очень вкусным, а когда в тот же день по­дошел ужин, и он узнал, что на ужин тоже телятина, он сказал: «Как, и на обед телятина, и на ужин теля­тина! Коруша, это очень скучно». Но, подойдя к сто­лу, увидев холодную телятину, нарезанную ломтика­ми, он с восторгом воскликнул: «А вот такую теляти­ну я с удовольствием съем не как телятину, а как кол­басу». — «Пожалуйста, можешь есть ее как шоколад, но только съешь. Не каждый день удается достать та­кие продукты».


Однажды к обеду с «мозгом мира» я замариновала судака, за которым специально ездила на Оку. Мари­нованный судак получился отменным. Моим иност­ранным гостям он пришелся очень по вкусу. Они ста­ли наперебой спрашивать рецепт. Не зная английско­го языка, попробуйте объяснить. В голову пришли им понятные слова, и я сказал: «Это секретно». Все гос­ти долго и искренне смеялись. Иностранцам-физикам было знакомо русское слово «секретно».


 {223} 




Глава 31


В один прекрасный день весной 1961 года Даунька с буйной радостью ворвался в кухню: «Коруша, при­шла телеграмма: Нильс Бор прилетает в Москву. Мы завтра едем на Шереметьевский аэродром встречать Нильса Бора, его жену Маргарет и сына Ore».

Как был счастлив Дау, узнав о приезде Нильса Бо­ра. На Шереметьевском аэродроме Дау так сиял, про­сто парил. Мне казалось, что сейчас у него появятся крылья и он полетит навстречу своему легендарному учителю.

Свой первый визит в Москве Бор нанес Ландау. Как я готовилась к этому приему! Даже цветы подобрала в одной гамме с сервировкой стола. Награда была боль­шая: Маргарет, войдя в столовую с мужем, сказала по-русски: «Как все красиво вы сделали!». Оказывается, собираясь в Москву, они изучали русский язык.

Это был последний приезд величайшего физика на­шей эпохи в Советской Союз. Сознавая свою причаст­ность к созданию атомной бомбы, он горел желанием внести свою лепту в дело разоружения, в дело борьбы за мир, хотел обсудить эту проблему с Н.С. Хрущевым.

Будучи у нас в гостях, он поделился своими сообра­жениями с Дау, сказав, что записался на прием к Хру­щеву: «Мне пообещали свидание, и я с завтрашнего дня буду сидеть в гостинице ждать телефонного звонка, чтобы узнать день и час приема».

Ведущие физики Москвы Капица, Алиханов и дру­гие готовились принять у себя Нильса Бора. Он обещал после приема в Кремле посетить их.

Напрасно Алиханов ежедневно заготовлял шашлы­ки. Никого не смог посетить легендарный физик. Око­ло недели тщетно ждал он телефонного звонка. А по­том уехал!

Дау, ежедневно его посещавший, разворачивая газе­ту, говорил: «Вот сегодня Никита Сергеевич принима­ет в Кремле доярок, вчера он принимал свекловодов, а для Бора у него нет времени. Но ведь великий Бор — гость страны. Это просто неприлично!».

О Нильсе и Маргарет Бор Дау мне рассказывал еще  {224}  в Харькове: в Дании есть огромный роскошный дво­рец. Его некогда выстроил миллионер-пивовар для са­мого выдающегося человека Дании. Этот дворец по своей красоте соперничает с королевским дворцом. В нем живет со своей семьей Нильс Бор. Еще с харьков­ских времен жена Бора Маргарет представлялась мне женщиной, похожей на королеву (живет в таком двор­це!). Я не ошиблась: в ней было что-то королевское. Она привезла мне в подарок красивый воздушный шарф небесно-голубого цвета. Меня поразили ее слова: «Так трудно было в Копенгагене узнать, что жена у Дау блондинка». Я до слез была тронута тем, что семья Бора, собираясь в Москву, интересовалась мной. Такое и присниться не может. Это просто фантастика.

Нильс Бор привез в подарок Дау чашу литого сере­бра. Я вспомнила, что у меня есть колье из аквамари­нов стариннейшей работы, и подумала, что оно очень подойдет Маргарет, тем более что украшений на ней не было. Поздно вечером, когда они уходили, при прощании я надела Маргарет свой подарок. Колье произвело на всех большое впечатление, даже Бор сказал по-русски: «О, это настоящая старина». А ког­да все разошлись, Дау мне с большой гордостью и глубоким значением сказал: «Коруша, можешь гор­диться: ты в своем доме приняла настоящего великого человека».

Бор рассказывал очень много интересного. В каби­нете Дау, взяв в руки огромную золотую медаль Макса Планка, которую среди ученых мирового масштаба имеют только пять человек (Эйнштейн, Бор, Гейзенберг, Паули и Ландау), он весь просветлел, улыбнув­шись своей доброй улыбкой. Ему было очень приятно, что его ученик Дау имеет эту поистине международную награду.


Накануне второй мировой войны об атомном ору­жии поговаривали во всем мире, особенно в мире на­уки. Всех пугала мысль, что расщепление было откры­то именно в Германии. Все боялись, что немцы обору­дуют свои военные корабли атомными двигателями или вдруг устроят атомный взрыв.

Я помню, однажды в неурочный час Петр Леонидович  {225}  Капица срочно вызвал Дау к себе домой. Когда Дау вернулся, я спросила:

— Дау, что-нибудь случилось?

— Нет, Коруша, пока еще ничего. Просто Петр Ле­онидович попросил меня теоретически опровергнуть возможность создания атомной бомбы. Он сказал, что ему надоело слушать и читать о том, что атомный взрыв возможен.

— Ты согласился?

— Нет, Коруша. Я сказал Петру Леонидовичу, что атомную бомбу обязательно сделают.  И атомный взрыв, возможно, тоже произойдет. А первую бомбу сделают обязательно в Америке, примерно лет через десять.

Этот разговор состоялся в 1940 году.

Так беззаботно мы разговаривали с Дау о возмож­ности производства атомной бомбы. Вернее, беззабот­ность была во мне. Я в те времена была слишком сча­стлива, чтобы придавать значение тому, что где-то в буржуазной стране фашисты пришли к власти. Вслух я сказала что-то очень легкомысленное по этому поводу. Дау вдруг стал очень серьезен:

— Коруша, ты не права. Фашизм это международ­ное зло. Это касается всех.





Глава 32


Уже после войны в 1955 году вышла книга Лауры Ферми «Атомы у нас дома». Книга хорошая, инте­ресная. Лауре Ферми очень повезло: она писала книгу о живом муже!

Очень интересные факты, но многое из того, что написано в этой книге, нам рассказывал еще сам Нильс Бор. О самом Нильсе Боре написано замечательно, красочно и очень правдиво. Кое-что я процитирую.

(Эти цитаты, занимающие всю главу, здесь опущены)


 {226} 




Глава 33


Физический факультет Московского государствен­ного университета ежегодно в начале мая устраи­вает карнавальный праздник «День Архимеда». Дау всегда был почетным гостем таких торжеств. К физфа­ку университета собиралось все московское студенче­ство. Приезд Нильса Бора в мае 1961 года совпал с этой датой. Дау условился с Бором, что он со своей семьей приедет к нам, а от нас мы все вместе поедем на «День Архимеда» в МГУ.

Начинался праздник на крыльце физфака. Обшир­ное крыльцо в виде сцены, на котором появлялись Ар­химед, Ньютон, Фарадей и другие. Их костюмы соот­ветствовали тем эпохам, в которые они жили. Все было театрализовано. Сценаристами, режиссерами и артис­тами были студенты-физики. Все было злободневно, остроумно и очень интересно.

Заканчивался праздник в обширном конференц-зале главного корпуса МГУ. Физики всегда сами сочиняли пьесу и всегда это был неповторимый шедевр остро­умия. Попасть туда было непросто: ведь все москов­ское студенчество не вместит никакой конференц-зал.

Когда на крыльце физфака появилась высокая стройная фигура Ландау, студенты закричали от вос­торга, а когда Дау в микрофон объявил, что в этом го­ду на праздновании «Дня Архимеда» присутствует сам Нильс Бор, произошло что-то невероятное: море сту­денческой молодежи закипело, взволновалось, взреве­ло и пошло на физфак. Высокими валами волн. Оглу­шительная овация сопровождалась трубным гласом: «Бор — Ландау! Бор — Ландау! Бор — Ландау!».

Мы поняли, что не сможем пробиться в конференц-зал. Стихийно к крыльцу физфака стали пробиваться студенты-атлеты. Они образовали живое кольцо. В этом кольце шли с женами Нильс Бор и Ландау. Даже такое путешествие было небезопасно. Когда студент-атлет выдыхался, его заменял другой. Цепь студентов ликовала. Они близко видели Нильса Бора.

Я невольно произнесла: «Что делает знаменитое имя Нильса Бора!». И один богатырь из цепи произнес:  {227}  «Знаменитость? Нет, что вы. Знаменитость — это Лан­дау, а Нильс Бор — это же просто живая легенда». Эти слова молодого богатыря, его прекрасное лицо, его го­лос, произнесший такие слова, запомнились на всю жизнь. Не знала я, что это была вершина моего земно­го счастья! Это был май 1961 года. Нас совершенно не­вредимыми доставили в конференц-зал. Усадили в пер­вом ряду.

Овации, овации, овации...


Я часто слышала, что Дау в науке легко мог загля­дывать в будущее. Как-то, когда мы были с Дау на да­че у Петра Леонидовича Капицы на Николиной горе, Петр Леонидович, обращаясь к Дау, сказал: «Дау, вы обладаете ценными качествами. Вы знаете, какой те­мой надо заниматься, а из какой ничего не получится. Вы нашему государству сберегли не один миллион руб­лей».

Я не помню, почему зашел этот разговор, но слова Петра Леонидовича вспомнила, когда присутствовала при следующей сценке.

Звонок в дверь, открываю. Появился Василий Пет­рович Пешков.

— Заходите, Вася, — пригласила я.

— Кора, я на одну минуточку. Дау гибко перегнулся с лестницы:

— А, Вася, заходите.

— Дау, я на одну минутку. Заходить не буду. Я при­шел вам сказать, что десять лет назад, когда я взял свою тему для экспериментальной работы, вы сказали мне: «Вася, эта тема не получится, бросьте, у вас пропа­дет десять лет». Так вот, Дау, десять лет прошло, тема у меня не получилась, вы были правы.


После смерти Дау мне рассказали журналисты-оче­видцы. Дау был приглашен в МГУ на заседание своей кафедры физиков. Он перепутал аудитории и зашел на заседание к физикам-метеорологам. У доски доклад­чик глубокомысленно делал свои выводы. Метеороло­ги собрались заслушать научное открытие своего кол­леги, пригласив даже журналистов. Но едва докладчик кончил, к доске подлетел Ландау. Он обратился к  {228}  докладчику: «Вы меня, пожалуйста, извините. Я попал к вам случайно, перепутав аудитории, но мимо такой ма­тематической ошибки я пройти не могу. Если эту зада­чу решить правильно, — белый мелок молниеносно мелькал по доске, подчеркивая ошибки докладчика, — то, вы сами видите, весь эффект работы сводится к ну­лю, работы нет, есть только математические ошибки». Стояла гробовая тишина. У докладчика отвисла челюсть. Ландау, еще раз извинившись, ушел. Когда все опомнились, раздался вой: «Кто, кто его сюда пус­тил?!».


Прежде чем окончить главы своей счастливой и бла­гополучной жизни, хочется внести ясность: ни голу­бых, ни розовых костюмов у Дау не было. Он никогда не был эксцентричен. Котят в карманах на лекции тоже не приносил. У него была куртка светло-синего цвета с золотыми пуговицами, очень изящного покроя. Носил он ее летом с белыми брюками, и она очень ему шла. Такой второй куртки в те далекие, счастливые мои го­ды не было, поэтому ее украли любители красивой одежды. Но в Харькове в УФТИ на двери его кабинета была табличка с надписью: «Осторожно, кусаюсь!». Прибил ее к двери сам Дау.





Глава 34


К счастью, я вышла из больницы Академии наук СССР 27 февраля 1962 года, накануне расширенно­го международного консилиума в больнице № 50, орга­низованного по просьбе физиков.

Я знала: непосредственная угроза смерти Ландау отступила. Теперь врачи говорили: будет жить! Но еще не было зарегистрировано ни одного проблеска созна­ния. Это тревожило всех. 27 февраля, только к вечеру, я попала в больницу № 50. Час был неурочный, но ме­ня пропустили к Дау. Запомнилось: много света, свер­кающая белизна, всюду чистота, огромная палата.  {229}  Постель посреди палаты. Вся устремилась к Дау, но что это? Нет, нет! Разве может так выглядеть живой чело­век! Это высохший скелет, обтянутый темной неживой кожей. Глаза широко открыты, но в них нет жизни. Они огромны, они безумно черные, как пропасть в ад! Я стала кричать, очнулась в больничном дворе. Меня терли снегом. Потом усадили в машину.

А утром 28 февраля в 9 часов я уже была в палате Дау. Как вкопанная остановилась, едва переступив по­рог. Пригвоздил к полу взгляд Дау. Глаза живые, они смотрят, они видят! Нет, его рассудок не омрачен! Это настоящие глаза Дауньки: в них светится ум, пытли­вость. В его огромных глазах боль, вопрос ко мне, не­мой вопрос: «Что со мной случилось?».

Опять комок в горле. Но нет! Только не раскисать! Вооружиться холодным рассудком. Комок эмоций гро­мадным напряжением воли проглочен. Проверить взгляд. Иду в противоположный конец палаты, не упу­ская взгляда Дау. Но пытливый, напряженный взгляд следит за мной. Еще раз пересекаю палату — взгляд, уже умоляющий, следит за мной. Бегом к Дауньке, в ла­дони взяла его голову и, жадно заглянув в глаза, ска­зала: «Даунька, я вижу, вижу, ты меня узнал! Ты очень, очень болен. Я знаю, говорить ты не можешь. Ты очень слаб. Но если правда, что ты меня узнал, закрой глаза и кивни головой».

Что это? Почему я на потолке, а стены пляшут? Ме­ня поддержала медсестра. Ужасное головокружение, наверное, от счастья: Дау закрыл глаза и кивнул голо­вой. Нет, нет, не случайно, четыре раза подряд. По мо­ей умоляющей просьбе он кивал головой, прикрывая глаза веками. Медсестра воскликнула: «А врачей, как назло, никого нет! Ведь они нам не поверят».

«Как не поверят? Кто не поверит? Почему не пове­рить?» Мигом все пронеслось в сознании. Неважно, по­чему, неважно, кто. Дау в сознании, говорить не может, подключена дыхательная машина, больной не может произнести ни одного звука. И передо мной впервые возник грозный призрак. Медики не понимают вынуж­денного молчания больного!

Возможно, по утрам он уже давно приходит в созна­ние. Но ведь в медицинской практике во всем мире еще  {230}  не было случая с такими тяжелобольными, когда боль­ной лишен языка вследствие подключенной к его ды­хательным органам машины. Медики просто не смог­ли зарегистрировать проблески сознания. Таких боль­ных, сами писали об этом во всех газетах, они еще не видели!

Я быстро пришла к заключению: мне надо немед­ленно скрыться с глаз Дау. Через два часа начнется консилиум. Тогда мне надо опять повторить свои по­пытки убедить медиков, что проблески сознания по­явились, и показать им, как я это обнаружила. Медсес­тра приступила к очередным процедурам, а я стала в тот угол палаты, где Дау меня не мог видеть. Сердце бешено колотится, оно рвется наружу, а голова ясная!

Чтобы дать отдых сердцу, стала изучать палату. Па­лата для одного больного просто роскошная: шестой этаж, много света, воздух чистый. Почему такая высо­кая кровать у Дау? Вспомнила: это не кровать, это про­сто стальной медицинский стол, который применяется в мировой медицине впервые. Он очень узок. Если Дау пошевелится, он может упасть. Сестричка, скажите, ес­ли ваш больной попробует переменить позу — у него так мало места, — он ведь может упасть!

— Нет, упасть он не может. Пошевелиться он тоже не может. При помощи винтов этого медицинского стола мы меняем его позы, предохраняя тело от про­лежней. Ведь он полностью парализован.

— Как парализован? Это пройдет?

— Время покажет, всякое бывает. Он у нас и так мо­лодец! Он не умер. Я с первых дней при нем. Все гово­рили «умрет», а он выжил!

Опытная медицинская сестра тихим, спокойным го­лосом отвечала мне, а нежные сильные руки, опытные руки, с большой любовью готовили больного к пред­стоящему консилиуму. Когда я умолкла, она нежно на­чала ворковать с больным. Так только мать может не­жить своего младенца. Я стала уже другими глазами смотреть на Дауньку. Ясные, светлые глаза медсестры излучали любовь, нежность и заботу о больном. Гор­дость, любовь прозвучали в ее словах: «Он у нас моло­дец, он у нас не умер».

Комок в горле разрастался. Чтобы не разрыдаться,  {231}  выскользнула из палаты в больничный коридор, вспомнила, что в больнице мне главный врач Хотько говорил: «Сестер подобрали к академику Ландау луч­ших из лучших». Да, этой медицинской сестре Вере можно доверить жизнь человека!

Потом стали собираться врачи на консилиум. Мне показали врача С.Н.Федорова. Он оказался молодым и красивым. Тяжелая шаркающая походка говорила о большой усталости и перегрузке в его работе. С восхи­щением смотрела вслед Федорову, вошедшему в пала­ту Дау. Еще час до консилиума. Сидя, постаралась рас­слабиться. Надо успокоиться. Закрыла глаза — сразу из мрака в белых простынях голова Дауньки.

Как он исхудал! Он просто высох. Мышцы полно­стью отсутствуют, остался только скелет. Тонкая сухая коричневая кожа обтягивает его кости, кудри остриг­ли, на щеках глубокие впадины, челюсти плотно сжа­ты, сведены параличом, а из носа свисает тонкий рези­новый зонд.

Пришла моя племянница Майя. Она мне рассказа­ла: «Кора, вчера в пять часов вечера прилетел из Кана­ды всемирно известный нейрохирург Пенфильд. Ему 70 лет. Медики его считают главным авторитетом в ней­рохирургии. Он очень беспокоится, что у Дау не насту­пили признаки сознания. Он вчера так заявил журнали­стам: «Я оставил своих больных в Канаде, которым я тоже нужен. Я сел в самолет и пролетел над океаном. Надо спасать для мира Ландау. Я привез свои хирурги­ческие инструменты и своих ассистентов. Если необхо­димо, будем делать глубокую операцию мозга». Он прибыл в больницу прямо с аэродрома и четыре часа изучал больного и историю его болезни. Он сказал: «Если бы это был мой отец, я бы операцию мозга не де­лал. Но так как это Ландау — будет решать конси­лиум».

Операция была уже назначена на 16 часов в Инсти­туте имени Бурденко, сразу после консилиума.

— Кора, Дау перевезут в Институт нейрохирургии.

Но меня сверлила одна мысль: не допустить опера­ции мозга. Клетки мозга Дау не должна тронуть рука любопытного медика.

— Майя, я вчера после пяти часов была у Дау.  {232}  Вчерашний мой визит закончился истерикой. А сегодня ут­ром я убедилась: Дау в сознании. Майя, я очень волну­юсь. У меня очень большая слабость и дрожат ноги. Помоги мне: как только Пенфильд войдет в палату, по­моги подойти к нему.

Вместе с профессором Пенфильдом в палату войти не удалось. За Пенфильдом устремились медики, физи­ки, журналисты. Мне путь в палату Дау нахально пре­градил Лифшиц. Он встал в проеме двери, крепко вце­пившись в дверной косяк руками. Но, к счастью, он ма­ленького роста, его кто-то легко отстранил, предоста­вив мне возможность пройти, а Майя подвела меня к Пенфильду. Она владеет английским языком и пред­ставила меня Пенфильду.

Это было у изголовья Дау. Я сразу взяла в ладони голову Дауньки. Мой голос прозвучал удивительно громко. В многолюдной палате стояла мертвая тиши­на.

— Даунька, милый, ты очень, очень болен, ты гово­рить не можешь, но ты меня узнал. Если ты меня узнал, если ты меня слышишь, пожалуйста, закрой глаза, кив­ни головой.

Я впилась в ясные вопрошающие глаза Дау. Он все повторил, как я просила.

Пенфильд меня быстро оттолкнул, он сам схватил голову Дау в ладони и, заявив: «По-английски он луч­ше поймет», заговорил с ним по-английски. Дау делал все, о чем просил Пенфильд.

Тот быстро вскинул руку вверх. Он восхищенно, да­же торжественно, по-русски громко сказал:

— Внимание! Констатирую первые настоящие про­блески сознания. Операция отменяется.

Потом повернулся ко мне, пожал руку. Но что это с ним стало? Передо мной стоял стройный юноша, глаза сияли синевой. «Синеву глаз он прихватил от океана, что ли, над которым пролетал?» — промелькнуло нео­жиданно в моей голове. А она кружилась.

Пенфильд мне сказал:

— Теперь все будет хорошо, но запомните — выздо­ровление будет идти очень медленно. Лечение одно: терпение, терпение и еще много, много раз терпение. Что нужно больному? Воздух, питание и покой. Все  {233}  придет со временем само. Понимаете, мозжечок — часть мозга. Там сосредоточены жизненные центры, там у Ландау есть гематома, но она рассосется. Расса­сываться будет около трех — пяти лет. В мозжечке ка­пиллярная кровеносная система так тонка, что кровя­ной шарик проходит в одиночку и медленно. Но все, все рассосется само, без последствий. Надо только во­оружиться терпением.

Выздоровление через три — пять лет! Это не завтра и не послезавтра, но, главное, операция мозга отмене­на! Пусть выздоровление идет хоть десять лет. Это сча­стье! Но зачем тогда перевозить его в Институт Бур­денко? В это страшное место, к этим безжалостным ме­дикам, в темное, мрачное старинное здание, стоящее в центре Москвы? Там нет свежего воздуха, которого так много в больнице № 50. Я где-то здесь видела академи­ка Кикоина. Вероятно, командует он! Я ринулась его разыскивать. А когда нашла, стала просить:

— Исаак Константинович, раз мозговая операция отменена, зачем же Дау перевозить в Институт нейро­хирургии? Здесь так хорошо!

— Кора, машина запущена, остановить невозмож­но. Я не в силах приостановить то, что наметили к ис­полнению медики. Уже мотоциклисты и милиция при­были. Они обеспечат зеленую улицу той машине, в ко­торой будут везти Дау. Нет, нет, приостановить пере­возку Дау в Институт имени Бурденко я не могу.

Академик Кикоин слишком послушный и бездуш­ный исполнитель. Он не захотел мне помочь.

Совершалась ошибка! Я это знала!

Институт нейрохирургии имени Бурденко — это ме­дицинское учреждение, где лечат и наблюдают опухо­ли мозга. Реже доброкачественные, чаще злокачествен­ные. В те годы это было единственное медицинское уч­реждение такого рода в нашей стране. Там знаменитые медики-нейрохирурги в свое время вынесли ошибоч­ный приговор моему сыну. В судьбу сына я вмешаться смогла. Почему же я не могу лечить моего мужа там, где я считаю это необходимым?

Ведь в Институте нейрохирургии несчастные, обре­ченные больные выглядят ужасно. Опухоль в мозгу вы­давливает глаза из орбит, а носовая грыжа увеличивает  {234}  нос до фантастических размеров. И все это должен видеть выздоравливающий после травмы больной. Мне было это непонятно. Я была в отчаянии, когда по­няла, что совершается ошибка, а я не в состоянии ее предотвратить. У академика Кикоина жизнь сложи­лась благополучно. Он не видел больных Института нейрохирургии! А командовал после расширенного международного консилиума именно он. Правительст­во поручило ему нести ответственность за данное меро­приятие.

Итак, март 1962 года застал Дауньку в Институте нейрохирургии имени Бурденко. Палата на первом этаже. Узкая, длинная, темная. Небольшое единствен­ное окно чем-то затемнено со стороны двора. Свет по­падает только на потолок. Стены окрашены в темно-бурый цвет. Входная дверь против окна.

Дау лежит лицом к двери. Окна он не видит. Ярко выступает кровать-стол из нержавеющей стали: ее пе­ревезли из больницы № 50. Это уникальное произве­дение физиков здесь выглядит как-то зловеще. Пока Дау скован параличом, он упасть не может. Но если вдруг его паралич отпустит ночью и никого поблизо­сти не будет, он может упасть. А кости только что срослись.

Придя домой, я по телефону связалась с теми физи­ками, которые изобрели эту медицинскую «уникаль­ность». Они сразу согласились пристроить для выздо­равливающего Дау стальные сетки. Обещали срочно изготовить их и доставить в больницу. Пришлют так­же механиков, которые прикрепят рамы защитных се­ток.

На следующее утро я помчалась в нейрохирургию. Надо договориться, чтобы в палату Дау пропустили механиков с защитными сетками. Вначале я решилась обратиться с этой просьбой к палатному врачу Федо­рову. Сергей Николаевич, окинув меня строгим взгля­дом, серьезно сказал: «Предохранительные сетки боль­ному не понадобятся. Я не разрешаю».

А сетки должны были привезти в тот же день. Пош­ла разыскивать заведующего этим отделением. Им ока­зался профессор Корнянский. Выслушав меня, он сразу согласился. При мне позвонил по телефону, дал  {235}  распоряжение на проходную и палатному врачу Федорову принять сетки в палату.

— Вы у Федорова спрашивали разрешения насчет сеток?

— Да, но он мне отказал.

— Он прав. Я тоже считаю, что Ландау сетки не нужны. Но раз уж вы их заказали, пусть привезут, послужат другим больным. Только в будущем все, что касается больного Ландау, согласовывайте с нами. Сейчас вам необходимо ежедневно привозить питание для мужа, пока оно идет через носовой зонд. В нашем институте таких больных нет, и питание мы пригото­вить не в силах. И еще. Необходимо пять или шесть пар нательного белья ежедневно. А грязное вам следует за­бирать. У нас механическая прачечная. Ваш муж не мо­жет пользоваться судном, его белье в механическую прачечную отправлять нельзя.

— Хорошо, только, пожалуйста, выпишите мне по­стоянный пропуск.

Имея постоянный пропуск, я приезжала в институт по нескольку раз в день, благодаря чему имела возмож­ность наблюдать состояние и лечение Дауньки.

Консилиум еще не разъехался. Второе заседание этого расширенного международного консилиума со­стоялось уже в стенах Института нейрохирургии. Все медики пришли к единодушному мнению: правая сто­рона парализована навеки. Левая сторона постепенно, очень медленно, возможно, восстановится.

Узнав об этом, я почувствовала полную опустошен­ность. Тяжело опустилась на стул. Меня стал бить оз­ноб. Так вот какие последствия могут дать травмы! Бу­дет жить, скованный параличом. Нет, нет, этому нель­зя поверить! Уже однажды в этих стенах, от этих нейро­хирургов я слышала медицинский диагноз еще пост­рашнее. В науке есть законы, а еще есть гипотезы. За­кон утверждает, а гипотеза только предполагает. Пара­лич Дау — это гипотеза!

Так вот почему Сергей Николаевич Федоров ска­зал, что Ландау защитные сетки не нужны. Следова­тельно, он еще до консилиума сам пришел к этой ги­потезе.

Когда привезли защитные стальные сетки, их  {236}  поставили к стене в палате Дау. У Федорова спрашивали, указывая на сетки:

— Это для него?

— Это по просьбе жены мы их здесь оставили. Боль­ному они не понадобятся. Придется под эти сетки по­местить его жену.

А сетки простояли без дела только три дня! Рано ут­ром, привезя белье для мужа, я увидела натянутые за­щитные сетки у постели Дау. Я кинулась к медсестре. Она дежурила ночью, было рано, она еще не смени­лась.

— Раечка, почему вы надели сетки? Когда я накану­не уезжала вечером, они были не нужны, — заикаясь, спросила я.

— Понимаете, ночью вдруг сразу ожила вся правая сторона, он чуть не упал. Если бы не эти сетки, я бы не смогла его уберечь. Сегодня ночью я была одна.

Консилиум еще не разъехался. Все собрались в пала­те Ландау, все ликовали. Врачи искренне радовались своим очередным и единодушным ошибкам.

Врачи, отработав свои трудоемкие часы, возвраща­ются к нормальной человеческой жизни. Им это необ­ходимо. Они должны возвращаться к своей суровой профессии полноценными. А меня все время сверлят мрачные мысли.

Очень страшно, что Дау выздоравливает вопреки мнениям врачей. Он сейчас у них в плену. А если оче­редная ошибка — результат непонимания болезни? И уж коль скоро мне, обыкновенной домашней хозяйке, в прошлом химику, надо было указывать международ­ному консилиуму, что у больного начались проблески сознания, то, следовательно, мне самой надо наблю­дать, как его лечат врачи.

Нет, сегодня заснуть не смогу. Гарик спит наверху. Тихонечко встала, принялась стирать очередную пар­тию белья. Эта работа приносила облегчение. Я убеди­лась, что желудок у Дау работает превосходно, значит, все клетки организма получают нормальное питание, жизнедеятельность их должна восстановиться. Я пони­маю, что Дау — очень трудный больной. Им установ­лен мировой рекорд — по тяжести заболевания, по вос­крешению из мертвых!  {237} 

«Ну почему ты, Даунька, без конца ставишь меди­ков в тупик? Ты всегда говорил: «Великий Эйнштейн вступил в противоречие с классическими законами фи­зики. Образно выражаясь, он физику поставил «вверх ногами». Ты, подражая своему кумиру, пытался поста­вить семейные отношения тоже вверх ногами, разрабо­тав свой «брачный пакт о ненападении». Твоя мама го­ворила, что ты был очень трудным сыном. Ты был не­вероятно трудным мужем. И сейчас для медиков ты — самый трудный пациент на свете! Даунька, милый, хва­тит ставить мировые рекорды! Пожалуйста, выздорав­ливай, как обыкновенный человеческий человек!»

И он был на пути к полному выздоровлению.





Глава 35


Как-то после моего возвращения из больницы ко мне зашла Елена Константиновна, Женькина жена:

— Кора, я два месяца брала отпуск за свой счет. Петр Леонидович писал записки моему шефу, что я не­обходима в больнице для ухода за Ландау. Сейчас мне снова необходим отпуск. Напишите теперь вы записку моему шефу. Этого будет достаточно, чтобы получить отпуск.  {238} 

— Леля, мне в больнице Академии наук объяснили, как поставлен медицинский уход за Дау. Там дежурят сестры из нашей больницы. Там всегда дежурит наш врач Н.С.Коломиец. Она часто заходила ко мне в пала­ту и все подробно объясняла. Ваша роль в больнице, где лечат Ландау, мне не совсем ясна. Вы ведь патоло­гоанатом.

— Кора, как вы можете так говорить? Я дни и ночи проводила в больнице № 50. Кроме того, я дала слово Жене, что вы мне оплатите мой вынужденный отпуск. За два месяца вы мне должны всего двести рублей. Сам Петр Леонидович Капица выхлопотал мне отпуск за мой счет.

— Леля, вы отлично знаете: зарплату Дау мне не платят. Деньги за звание я оформила доверенностью на Шальникова. Эти пятьсот рублей идут в больницу для доплаты медсестрам. Леля, вы ведь видите, как я гружу в машину ковры, сервизы, хрусталь— все, что можно быстро продать в комиссионном.

— Кора, не будьте мелочны, мне нужно всего двести рублей.

— Леля, вы давно у меня взяли все мои деньги и да­же все деньги Дау. Из института мне прислали список физиков, кому я должна и сколько. Ваш Женя под бо­лезнь Дау одалживал деньги у физиков, и я должна оп­латить эту очень крупную сумму. Я лично считаю, что вам и вашему Женьке сейчас уже делать в больнице совсем нечего. Писать вашему шефу я не буду. Вам Петр Леонидович Капица помогал получить отпуск за свой счет, обратитесь к нему и за оплатой.

Так я разорвала дружеские отношения с Лелей.

Время мчалось. Приближался день, когда должны были отключить дыхательную машину. Легкие за два месяца привыкли к кислороду. Как они срослись после травмы? Врачи утверждали, что он может задохнуться, когда отключат машину. Он не сможет самостоятельно дышать воздухом. И опять поползли мрачные меди­цинские прогнозы. Несмотря на их прежнюю несостоя­тельность, они меня просто сводили с ума!

Одна мысль, одно желание, одна мольба! Только бы Даунька стал дышать самостоятельно. Большего, каза­лось, ничего и не нужно. Только бы Дау стал дышать сам, без машины. И вот машину отключили. Сначала на несколько минут. Постепенно минуты перешли в ча­сы. Дау дышит. Какое счастье! Дышит сам, без всякого труда и осложнений. Потом машину стали включать только два раза в день для вентиляции легких. Наконец наступил момент, когда машина была отключена пол­ностью. Отверстие в горле закрыто резиновой проб­кой.

Паралич постепенно отпускал левую сторону. Два пальца на левой руке — средний и безымянный — ока­зались очень искривлены в суставах. Без рентгена, без специалиста-хирурга в Институте нейрохирургии был назначен массаж этих пальцев.  {239} 

Массажистка оказалась неграмотной с медицин­ской точки зрения. Как только она прикоснулась к ис­калеченным пальцам, Дау стал издавать нечленораз­дельные звуки в виде страшного воя. Лицо искажалось страшными муками, глаза выходили из орбит. Тогда ему спокойно вынимали пробку из горла, звук момен­тально замирал.

Дальнейшее напоминало гримасу ужаса из немого кино. Присутствовать при этом было немыслимо. Я выскакивала, рыдая, из палаты. Помочь, освободить от боли, от этой зверской, инквизиторской процедуры было не в моих возможностях (как выяснилось позже, массаж делали вывихнутым суставам).

Я стала замечать, когда сидела около Дау, что он буквально не спускает испуганного взгляда с двери. Если входит Федоров, он явно успокаивается, но ког­да в проеме двери возникали слишком упитанные фи­гуры Егорова или Корнянского, ему хотелось скрыть­ся, он явно их боялся. Когда появлялась массажистка, им овладевал ужас. Он в паническом страхе начинал метаться.

Несмотря на то, что машина была отключена, его постель еще стояла посреди палаты, а в изголовье все также с баллонами кислорода стояла дыхательная ма­шина. Корнянский это объяснил так: «Все может слу­читься, машину держим наготове».

После месячного пребывания Дау в Институте ней­рохирургии врачами не было замечено ни одного про­блеска сознания. Они начали высказывать вслух свои опасения и сомнения. Не ошибся ли Пенфильд, конста­тируя проблески сознания у больного в присутствии международного консилиума? А Женька, игнорируя мое присутствие в палате, произнес: «Международный консилиум пошел на поводу у дуры-бабы. Я в течение двух месяцев наблюдал Дау. Я не заметил проблесков сознания, а она в один день заметила. Просто чушь. Ее нельзя было допускать на международный консили­ум».

Как-то при мне в палату Дау вошли Егоров, Кор­нянский и невропатолог профессор Рапопорт. Дау в ужасе дернулся и застыл, как кролик перед удавом. На фоне своих громоздких спутников профессор Рапопорт  {240}  выделялся своей хрупкостью и интеллектом, большие голубые глаза излучали теплоту.

«Нет, я с вами не согласен» — с этими словами Ра­попорт подошел к Дау. Отвернул одеяло и резким дви­жением хотел притронуться к искалеченным пальцам на левой руке. Испуганный, настороженный Даунька прижал больную руку к груди, а здоровой правой ру­кой пытался защитить свои больные пальцы. Реакция была резкой и мгновенной.

— Ну, вот видите, реакция абсолютно нормального человека. Нет и еще раз нет. Я уверен, все придет в свое время. У него только контузия мозга, но мышления травма не коснулась. Посмотрите, какой осмысленный у него взгляд. Пенфильд не ошибся. Контузия мозга требует времени и терпения.

Так эти две туши в образе врачей сомневаются в нормальном мышлении у Дау! Они ведь себя не видят. Их вид «красивисту» Дау представляется болезненным кошмаром. Я лично содрогнулась, увидев их впервые в больнице № 50. А к профессору Рапопорту я почувст­вовала глубокое уважение, поспешила проконсульти­роваться у него.

Все, что я наблюдала у Дау, он подтвердил, как и Пенфильд: «Терпение, и все придет в свое время. Вот если по истечении четырех месяцев Ландау не загово­рит, тогда можно проявлять беспокойство. А пока все идет просто блестяще!».

Выздоровление продолжалось. Вся моя вселенная свелась теперь к этому узкому стальному ложу, так не­привычно стоящему посередине палаты. Как только я входила к Дау, я впивалась глазами в его глаза. Они го­ворили: рассудок не помрачен. Нет, нет, взгляд, его яс­ность меня успокаивали. Это его взгляд: умный, он на­стигает, умоляет, просит, требует, приказывает. Это его упрямый, невыносящий никакого насилия взгляд!

А если посмотреть на окружающую обстановку его глазами? Он вынужденно, со своего довольно высоко­го ложа, с тощей больничной подушки смотрит в пото­лок. Потолок слабо освещен, узкое окно затемнено толстым стволом дерева, палата длинная, мрачно ок­рашена, солнце сюда не заглядывает. Потолок и дверь. Больше больной ничего не видит. Когда спокоен,  {241}  смотрит в потолок, когда настораживается от шума, впи­вается взглядом в дверь.

Дверь его всегда беспокоит. Я начинала понимать: обстановка его пугала и настораживала. От малейшего шума он вздрагивал. А из других палат иногда доно­сился пронзительный, резкий крик, завывания тех не­счастных больных, которые после глубоких мозговых операций переселялись в психиатрические лечебницы.

Нельзя допустить, чтобы дальнейшее выздоровле­ние Дау проходило в этих условиях. Он так любил яр­ко жить, его искрящуюся многогранную натуру эта об­становка убьет! Это не палата, это камера! Но пока на­до терпеть — вспомнила советы Пенфильда: терпение, терпение...

Увидеть мир глазами другого человека. Говорят, это возможно только в искусстве, только на сцене. А если в жизни возникают ситуации острейшей сложнос­ти, когда терзающая боль за бесконечно дорогого тебе человека заставляет смотреть на мир его глазами, гла­зами больного?

Время отсчитывало часы, дни, недели. Промелькнул еще месяц. Паралич отпустил полость рта. Рот стал от­крываться. Стали делать попытки давать по чайной ложке чистой воды. Питье заставило работать глота­тельный рефлекс. Прошла неделя. Наконец, вынут но­совой зонд. Пища пошла через рот. Еще одно завоева­ние.

Теперь измельченную до консистенции жидкой сме­таны при помощи кухонного комбайна пищу — очень трудоемкая работа — надо было заменить более пол­ноценной едой для нормального питания через рот. Надо было готовить и возить питание в больницу три раза в день: завтрак, обед и ужин. Физически это было очень трудно. Я привезла в палату Дау свой холодиль­ник, чтобы некоторые продукты держать в нем для медсестер.

Однажды, приехав с обедом, возле палаты Дау в ко­ридоре я увидела очень молоденькую девушку, рыдав­шую, приговаривая: «Я не могу больше оставаться в 50-й больнице. Возьмите меня на работу сюда. Меня за прогулы уже там уволили».

Ее очень участливо окружили физики и медики. Я  {242}  прошла в палату Дау, в палате все тоже очень сочувст­венно высказывались об этой девушке. Все очень жале­ли эту Леночку.

— А что стряслось у этой девушки, почему она ры­дает?— спросила я.

Медсестры мне объяснили:

— А вы разве ее не знаете?

— Я вижу ее впервые.

— Она работала секретарем у главврача 50-й боль­ницы. Когда привезли туда разбитого Ландау, физи­кам она очень понравилась, они окружили ее большим вниманием. Там консилиумы заседали по 3—4 раза в день. Елена Константиновна Березовская привозила все для банкетов. Леночка помогала угощать и меди­ков, и физиков, а так как физики дежурили там кругло­суточно, то Леночка перестала вообще ходить домой, потеряв счет времени. Как-то поздно вечером раздался тревожный звонок. По телефону сообщили, что у отца Леночки инфаркт. Внимательный физик срочно доста­вил Леночку домой и помог выйти из машины. Но до­рогу преградил молодой взволнованный парень: «Ле­ночка, это я звонил. Твой отец здоров. Я соврал. Ле­ночка, я хотел тебя увидеть. Я не могу понять, что все это значит. Ты даже спишь теперь в больнице. Услы­шав мой голос в телефонной трубке, ты бросаешь ее. Я хочу знать, что все это значит?». На все эти взволно­ванные вопросы Леночка, окинув презрительным взглядом своего жениха, влепила ему звонкую пощечи­ну. Физик усадил ее в свою «Волгу» и опять привез в больницу. После того как комитет физиков переехал в Институт нейрохирургии, она все время находится здесь. Сейчас за прогулы ее уволили с работы. Она в прошлом году окончила школу, но на экзаменах в ме­динститут провалилась. Поступила работать и готови­лась опять к экзаменам в медицинский институт. А ва­ши физики вскружили ей голову, она и думать забыла об учебе. Жениха потеряла, а этот физик совсем не по­казывается: вот она и дежурит здесь день и ночь, все его поджидает.

Жизнь не остановишь, подумала я. Блестяще эруди­рованные, умные физики не растерялись. Идет естест­венный процесс: весна — пора любви! Физики из одной  {243}  хорошенькой девушки сделали женщину. Это не траге­дия! Это жизнь!

Даже весь трясущийся Судак не сводит глаз с краси­вой практикантки-медички. Судак после аварии пора­жен мелкой нервной дрожью. Когда Дау доставили в больницу № 50, он много дней просидел на окне боль­ницы в коридоре шестого этажа, приговаривая: «Если Дау умрет, я выброшусь из окна». Сейчас его нервная дрожь уменьшилась, и он уже взыграл! Даже при Ве­рочке он не может отвести глаз от юной медички. Воз­ле Лифшица постоянно находится Зина Горобец. И только бедная Женькина жена Леля выбыла из этого странного клуба!

Если в первый месяц борьбы за жизнь Ландау ко­митет физиков, возникший стихийно, был настоящей боевой единицей, то сейчас он явно переродился в свою противоположность. Верховодит сейчас в коми­тете физиков Лифшиц. Он сейчас второе лицо после Егорова в Институте нейрохирургии по лечению Лан­дау. Тем более, Дау не дали Ленинской премии за его научную деятельность. Помню, он как-то сказал: «Ко­руша, только что закончил неплохую работу. Неуже­ли и за нее мне не дадут Ленинскую премию?». Но эта его работа где-то застряла и не попала в зарубежные научные издания. А через год два американца повто­рили эту самую работу и получили за нее Нобелев­скую премию.

После этого о Дау была очень хвалебная статья в «Правде», и наконец Ленинский комитет решил дать ему Ленинскую премию. Приходили к нам домой сце­наристы, писали сценарий, готовились целый месяц пе­ред ленинским днем. За три дня появились в нашей квартире киношники, вынесли мебель, внесли огром­ной силы и величины «юпитеры».

В день объявления имен тех, кому присуждалась Ле­нинская премия, кинохроника готовила телевизион­ную передачу из нашей квартиры. Однако накануне ве­чером приехали машины, забрали все оборудование киношников, сказав, что передача отменяется

Даунька очень весело смеялся, утверждая: «Коруша, вот когда я помру, тогда мне Ленинский комитет обя­зательно присудит Ленинскую премию посмертно. В  {244}  науке я кое-что сделал и эту почетную премию зарабо­тал. Тогда людская зависть смягчится».

Дау была присуждена Ленинская премия, когда он еще не умер, но лежал при смерти. Но не за научные от­крытия. Ему дали в компаньоны Женьку и присудили Ленинскую премию за курс книг по теоретической фи­зике, хотя эта работа тогда не была завершена, не хва­тало двух томов. Радости получения Ленинской пре­мии Дау был лишен. Он был без сознания. Вся радость, весь почет навалились на Женьку. Он сиял, метался, принимал поздравления, возглавлял комитет физиков, а на расходы этого уже ненужного комитета одалжи­вал у физиков деньги под болезнь Дау.

Необходимые расходы по больнице несла я. Стои­мость содержания Дауньки в больнице за один месяц обходилась мне примерно в 1.500 рублей. Это были за­конные, необходимые расходы, связанные со сложнос­тью ухода за больным. Но куда тратил деньги Евгений Михайлович Лифшиц мне неизвестно.

Списки долгов, которые сделал Лившиц, занимая деньги у физиков под болезнь Дау, мне вручила Е.В.Смоляницкая — зав. отделом кадров Института физических проблем — со словами: «Это ваш долг фи­зикам. Его надо оплатить».

Естественно, раздобыв деньги, я пошла в институт вручить долг тому лицо, которое передало мне списки долгов. «Елена Вячеславовна, я принесла деньги упла­тить долг физикам по спискам, врученным вами».— «Конкордия Терентьевна, мне физики сказали, что от вас денег не возьмут. Когда Лев Давидович поправит­ся, они сами получат с него. С вами они категорически отказываются иметь дело!».

Я ощутила комок в горле, повернулась и ушла. Ког­да вот так, публично, получишь плевок в лицо от кан­целярской крысы, стараешься только не разрыдаться на виду у всех, мобилизовать все силы, чтобы спра­виться со своим состоянием. Я забыла занести деньги домой. Меня ждала машина, надо было ехать покупать продукты для больницы. Вернулась домой без денег. Эта крупная сумма лежала отдельно в большом бумаж­нике. Где потеряла — не помню.

Вечером позвонил Александр Васильевич Топчиев.  {245}  Он мне сообщил: «Завтра в 10 часов расширенное засе­дание медицинского консилиума всех врачей, ведущих Ландау. Заседание будет в Президиуме Академии наук, в моем кабинете».

В кабинете Топчиева, помимо врачей, были еще и физики. Председатель консилиума Н.И.Гращенков от­сутствовал. После того как он дал интервью советским и зарубежным журналистам, рассказав о том, как ему удалось спасти жизнь Ландау, корреспонденты, прежде всего иностранные, сообщили в своих газетах — значи­тельно приукрасив, — как профессору Гращенкову «удалось оживить мертвого Ландау». Газетчики евро­пейских столиц на местах еще раз по-своему «художест­венно оформили» новость, и мировая пресса, падкая на сенсации, превратила самоотверженный труд советско­го врача С.Н.Федорова в чудо оживления мертвых. Чу­додейственную силу приписали именно профессору Гращенкову. С этого момента его стали наперебой приглашать за рубеж, поэтому, будучи в очередной за­гранкомандировке, он на консилиуме и отсутствовал.

Открыл консилиум Б.Г.Егоров. Он очень простран­но и наукообразно говорил о том, как ему, медику, ин­тересно наблюдать такого больного, как Ландау. Сей­час перед ним стоит важнейшая задача — восстановить мозговую деятельность Ландау. Их первостепенная за­дача — вернуть Ландау в науку. Корнянский ему вто­рил, а Федоров отсутствовал. Физики очень благода­рили Егорова, очень надеялись и верили в его автори­тет. Только ему можно доверить восстановление моз­говой деятельности Ландау. Лифшиц превзошел всех: он со слезами на глазах умиленно лопотал, что Ландау созданы сказочные условия для выздоровления. Это особенно важно сейчас, когда Егорову предстоит от­ветственнейшая задача — восстановить мозговую дея­тельность Ландау для науки. Он развел очень много «муры», как любил говорить Дау.

Тут мои силы кончились, и я сказала: «Если профес­сор Егоров и Корнянский умеют восстанавливать моз­говую деятельность человека, почему они не возвраща­ют больных к жизни после операций мозга, больных, которые воют и обречены кончать жизнь в психиатри­ческих лечебницах?  {246} 

Мне профессор Пенфильд на международном кон­силиуме 28 февраля 1962 года сказал, что у Ландау все восстановится само по себе. Контузию мозга лечит вре­мя. Нужен воздух. Его в Институте нейрохирургии нет, так как он расположен в центре города.

Ему нужно питание. Институт нейрохирургии не в состоянии обеспечить питание такому больному. Я го­товлю дома и через всю Москву вожу завтраки, обеды и ужины истощенному больному. У него ведь нет даже мышц! Поскольку еду подогревают на электрических плитках, она теряет питательную силу.

Больному также нужен покой. Но в Институте ней­рохирургии он объят непонятным страхом. Его палата — длинная, узкая, темная, напоминающая гроб. Всем вам не пришло в голову посмотреть глазами больного на окружающую его в Институте нейрохирургии об­становку. Все помнят щиты на окнах Бутырок, а Дау побывал внутри Бутырок. Там свет шел от потолка. Так вот, в этой палате свет тоже идет от потолка!

В Институте нейрохирургии созданы сказочные ус­ловия не для Ландау, а для Лившица. Я не оставлю му­жа выздоравливать в этом месте. Как только дыра в го­рле затянется, я его заберу!».

Егоров вскочил, не прощаясь, быстро вышел. За ним поднялись и разошлись все. Я тяжело опустилась на стул и разрыдалась. А.В.Топчиев стал меня успока­ивать:

— Вы напрасно. С медиками так говорить нельзя! И потом, все физики и все медики в один голос говорят, что это единственное место, где за Дау обеспечен пра­вильный медицинский присмотр. И, по-моему, его еще рано забирать оттуда, его опасно перевозить в Кунцев­скую загородную больницу, которая стоит в лесу.

— Александр Васильевич, я знаю, что еще рановато, но необходимо организовать в больнице питание боль­ному. Надо организовать приготовление диетического питания в самой больнице. Дайте из нашей академичес­кой больницы специалиста по лечебному питанию. Продукты я буду привозить сама. Дайте только повара!

А.В.Топчиев все устроил. В больницу были направ­лены повар, диетсестра и диетврач Цирульников. Вот это была настоящая помощь. Теперь я только с утра  {247}  привозила в больницу продукты и сдавала их повару. Под пристальным присмотром диетврача под кожей больного просто на глазах стали набухать и оживать мышцы!

Тогда я не понимала, сейчас понимаю: когда в кон­це февраля я появилась в больнице № 50, я была для всего медицинского консилиума и комитета физиков просто бельмом на глазу. Слишком смело интересова­лась состоянием мужа и лезла в медицину. То ли дело названная женой Ландау Ирина Рыбникова! Никакой трагедии, приятная содежурная в комитете физиков. Она хорошо вписалась в компанию физиков. Была вес­на, ученики Ландау помнили заповеди своего учителя: скука — самый страшный человеческий грех. Даже мо­лоденькая секретарша 50-й больницы с головой окуну­лась в их компанию, где жизнь била ключом.





Глава 36


Как-то рано утром, отдав продукты повару, я зашла палату к Дауньке. Заглянула ему в глаза, увидела, что его голубоватые белки подернуты желтоватым на­летом. Дежурила Раечка.

— Рая, у него что-то желтизна разлита в глазах.

— Вы тоже заметили?

— Да.

— А вот Корнянский говорит, что я ерунду горожу.

— Раечка, я не ошибаюсь. Это что, первый признак инфекционной желтухи?

— Да, болезнь Боткина. Даже для здорового чело­века это заболевание серьезное! Вчера, когда я заступи­ла дежурить, зашел Корнянский. Я ему сказала. А он на это раскричался. Сказал, что все контрольные сроки давно уже прошли после переливания крови! Откуда, мол, взяться инфекционной желтухе?

Но болезнь Боткина откуда-то взялась. Дождалась врачей. Они констатировали болезнь Боткина, т.е. желтуху.  {248} 

Поехала в библиотеку, прочла все о болезни Ботки­на. Первый этаж, старинное здание, заглянула во все углы. Да, мышиные норы есть и не одна. И потянулись дни, наполненные страхом. Как поведет себя во время этой болезни ушибленная печень? Уповала только на палатного врача Федорова. И он вывел Дау из болезни Боткина без осложнений! Но, наверное, главную роль сыграло то обстоятельство, что печень у Дауньки ни­когда не отравлялась алкоголем.

Прошло три месяца и на четвертом месяце болезни в палату Дау вошел Алеша Абрикосов. Врач Федоров спросил: «Лев Давидович, кто к вам пришел?». И Дау ответил: «Алеша Абрикосов, мой ученик».

Был устроен большой бум: Дау, наконец, загово­рил! Я при этом не присутствовала. Эту радостную весть я услышала от медицинских сестер. Когда я при­шла, он меня не узнал и несколько дней не говорил.

Потом вдруг за мелкие услуги дежурных сестер стал говорить «спасибо»! И, наконец, начал звать меня в мое отсутствие. Когда я пришла, он пристально посмо­трел и сказал: «Это не Кора». Я сидела возле него, гла­дила нежно руки, уверяла: «Даунька, я Кора». Не обра­щая на меня внимания, он продолжал тихим, еще не совсем своим голосом очень жалобно произносить: «Пожалуйста, пропустите ко мне Кору. Пожалуйста, хоть на несколько минут пропустите ко мне Кору». Ры­дая, я выскакивала из палаты.

Сомнения терзали, душили. Я думала, он даже не вспоминает о Гарике. Нет, это не возвращение созна­ния. Тогда я ошибалась: сознание вернулось, но память опаздывала.

Через несколько дней он мне вдруг заявил:

— А, пришла, мошенница, которая хочет выдать се­бя за Кору.

— Даунька, разве я не похожа на Кору? Он ответил:

— Очень мало.

— Дау, почему ты сказал, что пришла мошенница, которая хочет выдать себя за Кору? Ты разве помнишь, что я уже приходила?

— Конечно, помню.

— И ты помнишь, что я тебя уверяла, что я Кора?  {249} 

— Да, все это я помню, но от этого ты, мошенница, не можешь стать Корой.

— Дау, а если я тебе скажу одну тайну, которую зна­ешь только ты и Кора. Еще эту тайну знает один харь­ковский медик?

— Коруша, так это ты? Что же с тобой стало?

— Даунька, ты был очень долго безнадежен. Вот ре­зультат: я подурнела, побледнела, похудела.

Его память возвращалась, опаздывая на много лет.

После моего выступления на консилиуме у Топчие­ва палату Дау переоборудовали, дерево за окном спи­лили, на окно повесили белую шелковую штору. Стальную стол-постель вынесли, к стене поставили на­стоящую кровать. Но дыхательная машина все еще стоит наготове с кислородными баллонами.

Дыра в горле у Дау зарастает. И болезнь Боткина уже позади. Все равно со страхом вхожу в палату Дау. И вдруг Даунька весь встрепенулся, протянул ко мне руки:

— Коруша, наконец-то ты пришла! Пожалуйста, все выйдите, я хочу поговорить с женой. Корочка, закрой плотно дверь. Только не верь, что я попал в какую-то автомобильную катастрофу. Это чушь. Это не больни­ца, это сталинский застенок! Егоров и Корнянский — не врачи. Это палачи. Посмотри, я не могу ходить, у меня страшно болят ноги. После очередных ночных пыток. А посмотри на всех заключенных: они все изу­родованы пытками.

— Даунька, милый, но ведь Федоров — хороший врач.

— Федоров — очень хороший и очень красивый.

— Можно, я позову Федорова? С ним посоветуемся, что делать?

— Федорова позови, я его не боюсь. Вошел Федоров.

— Сергей Николаевич, послушайте, что Дау гово­рит.

— А я знаю, что он вам наговорил. Он мне все вре­мя это твердит.

— Сергей Николаевич, а это не страшно, это прой­дет?

— Будем надеяться, время покажет.  {250} 

— Даунька, а голова у тебя не болит?

— Нет, Коруша, ты хорошо знаешь, что голова у ме­ня никогда не болит.

— И сейчас, после сотрясения мозга, голова не бо­лит?

— Коруша, я не знаю, что такое головная боль. У меня в жизни никогда не болела голова. Только ты мне не говори глупостей, никакого сотрясения мозга у меня не было. У меня безумно болит нога в колене... Короч­ка, почему Сергей Николаевич очень добродушно сме­ется, когда я Егорова и Корнянского называю палача­ми?

— Даунька, он смеется потому, что Егоров и Корнянский — знаменитые профессора-медики. Ты нахо­дишься на излечении в Институте нейрохирургии. По­степенно ты все вспомнишь. А разбил тебя на машине Володя Судаков. Сам с Верочкой остался без царапи­ны.

— Представляю, как перепугался бедный Судак. Вот выздоровлю, я его подразню.


В первые страшные дни после аварии, когда я неус­танно ждала телефонного звонка из больницы, позво­нили из народного суда. Меня официально приглаша­ли в суд. Собирались судить Владимира Судакова за учиненную им аварию. Я категорически отказалась, сказав: «Суд не может состояться. Ни я, ни мой муж — академик Ландау, если он останется жив, никогда не предъявим никаких обвинений Владимиру Судакову. Произошел несчастный случай». Мне ответили: «В та­ком случае изложите сказанное в письменной форме. Мы к вам домой пришлем жену Владимира Судакова. Вы ей вручите этот документ».

И Верочка пришла, впервые переступив порог квар­тиры Ландау в такой трагический момент. Никто из нас не мог предположить, что судьбе угодно нас столк­нуть! Мы обе одинаково боялись взглянуть друг другу в глаза. Пригласив ее сесть, я тихо попросила: «Пожа­луйста, продиктуйте, куда адресовать это заявление». Когда я вручила ей нужный документ, она поблагода­рила меня, встала и ушла.


 {251} 




Глава 37


Как-то в палату к Дау вошла Нина Сергеевна Коломиец — врач больницы Академии наук. Он обрати­лась к Дау на французском языке. Он бегло ответил ей по-французски, но сделал замечание по поводу непра­вильного произношения и какой-то грамматической ошибки. Он все тщательно ей объяснил. Замечание бы­ло справедливым, и Нина Сергеевна сказала: «Лев Да­видович, я никогда больше не сделаю этой ошибки».

Дау заговорил сразу на всех языках, которыми вла­дел до болезни. Он даже принял у кого-то экзамен по теорминимуму. Я лично заметила закономерность: как правило, он утром не заговаривался, с утра он почти всегда был в сознании. К вечеру начинался бред.

По мере возвращения сознания он все чаще жало­вался на боль в области левого колена. Я уже упомина­ла, что в юности Дау сказал о себе: «У меня не телосло­жение, а теловычитание». Почти два месяца шокового состояния иссушили мышцы и кожу. Мышцы исчезли почти полностью, а кожа превратилась в сухой корич­невый пергамент. Но даже в виде почти мумии он таил в себе какую-то притягательную силу (возможно, толь­ко для меня). Огромный выпуклый лоб, правильной формы череп, глубоко запавшие глазницы, строгость окаменелого лица, на котором лежала печать смерти! В этом было что-то неизъяснимо величественное. Все земное как бы стерлось, ушло, трагедия только поща­дила и резко подчеркнула гениальность личности!

К моменту возвращения сознания и речи мертвой оставалась только левая нога от колена до кончиков пальцев. Резко обрисовывались кости ноги под корич­невой сухой кожей. Там, где должны быть мускулы ик­ры, висел сморщенный сухой мешочек коричневой ко­жи. Не верилось, что еще совсем недавно он весь был такой, как сейчас его левая нога от колена до кончиков пальцев.

Все остальное тело расцвело, мышцы жадно возвра­щались к жизни, натянули помолодевшую бело-розо­вую кожу. Сейчас его руки от плеча до кости уже не на­зовешь макаронами, как при теловычитании. Они стали  {252}  круглыми, «теловычитание» исчезло, к жизни воз­вращалось «телосложение». А вес от 59 килограммов (при росте 182 см) дошел до 70 килограммов. Я принес­ла в больницу его часы с длинной секундной стрелкой.

— Даунька, давай проверим частоту пульса.

72 удара в минуту. Что же произошло? До аварии пульс колебался от 90 до 140 ударов в минуту. У не­го была повышенная деятельность щитовидной же­лезы: при 140 ударах в минуту он уже не мог рабо­тать. Усиленная деятельность щитовидки вызывала повышенное сгорание в организме, поэтому он не на­бирал вес. Много раз, много дней проверяю пульс: он устойчив — 72 удара в минуту. Щитовидная желе­за, вероятно, пробыв длительное время в параличе шокового состояния, вернулась к жизни здоровой. Да, это было так.

Конечно, это слишком сложный способ лечения щи­товидки, но факт остается фактом. Щитовидная желе­за возродилась нормальной, здоровой! Омертвленные нервные ткани при возрождении к жизни причиняли больному нестерпимую боль, которую медицина была бессильна снять. Врачи улыбались и искренне радова­лись этой боли, говоря: «Мертвое не болит, живое бо­лит. Следовательно, нога вернется к жизни. Все придет в свое время, и вылечит эту боль единственный и самый сильный врач — время и терпение».

Боль острая, невыносимо мучительная. Боли все возрастали по мере возвращения сознания и памяти. В этих болях потонула радость возвращения сознания. Спасение было в опаздывавшей памяти. Больной не чувствовал продолжительности боли. Ему казалось, что боль началась только сейчас, а мы все хором обе­щали ему, что она должна пройти в течение ближай­ших часов. Он нам верил.


Так продолжалось довольно долго. По мере воз­рождения нервных волокон боль перемещалась — ко­лено, голень, икра, подъем, ступни. Боли в подъеме, ка­залось, застряли навечно: там — сложное сплетение и разветвление нервных тканей. Один подъем терзал почти восемь месяцев, но вся нога до подъема налилась силой, мышцы ожили, икра возродилась. Граница боли —  {253}  подъем, и за подъемом ступня была все еще омертвелой. Там на уколы иголкой больной не реаги­рует. Шло нормальное возрождение к жизни через боль.

Пришло письмо в больницу от Максвелла из Лон­дона. Кривые выздоровления Ландау и 17-летнего сы­на Максвелла примерно до трех месяцев шли одина­ково. Но на четвертом месяце у Ландау кривая выздо­ровления пошла вверх, а у сына Максвелла месяц-дру­гой она постояла на месте, а затем поползла вниз. Он не вернулся к жизни. У него не ожил ни один рефлекс. Паралич не отпустил даже рта. Мальчик так и умер с носовым зондом питания. Это было очень грустно, очень горько. Умереть, не вступив в жизнь! Видимо, ушиб головы у мальчика был намного сильнее.





Глава 38


Даунька изнывал от ноющей боли в левой ноге. Стал без конца умолять меня, чтобы я забрала его до­мой, постоянно уверяя в том, что эти боли он вынуж­ден терпеть из-за пыток по ночам. Его пытают Егоров и Корнянский.

Выйдя как-то из палаты, я разрыдалась. Медсестры принесли мне валерьянку и сказали:

— Он перепуган, и все это из-за машины.

— Какой машины?

— Из-за дыхательной машины. Ведь она стоит наго­тове в палате Ландау.

— Но у Дауньки уже дырка в горле закрылась, ее на­до вынести из палаты.

— Вы думаете, он боится машины? Нет, дело не в этом. Если машину вынести из палаты Ландау, ее сра­зу заберут хозяева — представители Института детско­го полиомиелита. Они почти каждый день за ней при­езжают. Она им очень нужна. Они спасают жизни де­тей, а наш Егоров не отдает. Они ночью в палату Лан­дау приносят к дыхательной машине умирающих больных  {254}  на носилках. Ночью зажигают свет, включают ды­хательную машину и на глазах у больного Ландау де­лают трахеотомию своим больным, подключают дыха­тельную машину.

Так вот в чем дело! Вот откуда этот страх! Увидев мою реакцию, сестры стали меня умолять не выдавать их. «Нет, не бойтесь, я вас не выдам, клянусь! Я очень благодарна вам. Теперь я знаю, откуда у него этот не­понятный терзающий его страх!»

Хорошо, что это случилось во второй половине дня. Егорова и Корнянского с больнице уже не было. У меня было время все обдумать и не было возможности в порыве протеста сказать лишнее. Всю ночь я мучи­тельно искала выход.

Если медики пытаются спасти жизнь своих боль­ных, пугая при этом одного выздоравливающего, в этом нет преступления. Но Дау я должна забрать. Дыр­ка в горле совсем зажила. Сейчас как раз наступило время для перевода его в больницу Академии наук. Он только стал по-настоящему приходить в сознание. Та­кой панический страх ему вреден. И Пенфельд гово­рил, что нужен покой.

На следующий же день я узнала приемные часы Егорова и пришла в его кабинет. Там была врач из Ин­ститута детского полиомиелита. Она очень убедитель­но просила вернуть им дыхательную машину. Егоров категорически отказывался:

— Пока Ландау в наших стенах, я машину не отдам. А вы с чем пришли? — обратился он ко мне.

— Борис Григорьевич, я решила забрать мужа. Сей­час тепло, часы гуляния в саду длительные, он видит ваших больных, и его сковывает страх. Боюсь, что это может отразиться на его психике.

— Вы считаете, что мы, медики, спасшие его жизнь, меньше заботимся о его психике, чем вы?

— Борис Григорьевич, я хорошо запомнила, что прописал профессор Пенфельд: питание, воздух и по­кой. В вашем лечебном заведении нет ничего, ваши больные наводят страх и ужас. Я уверена, что это вред­но Ландау. Я должна забрать мужа. У вас нет условий для его выздоровления.

— Посмотрим, как вы это сделаете. Я кое-что в  {255}  медицине значу. Ландау — мой больной. Я его никому не отдам! Он будет выздоравливать только у меня!

Произнося это, он вскочил, лицо его стало багро­вым. Для моего устрашения он еще стукнул кулаком по столу.

На следующий день у меня отобрали постоянный пропуск. Дали взамен пропуск на черный ход, чтобы я ежедневно доставляла повару продукты и белье для больного. Здесь же выносили мертвецов и возвращали вещи несчастным близким. К Дау меня не пропустили, мотивируя это тем, что я очень плохо действую на пси­хику больного.

И я опять помчалась к Топчиеву. У него были при­емные часы, очередь была большая, но он опять при­нял меня без очереди.

— Александр Васильевич, сейчас в Институте ней­рохирургии все больные на прогулке в саду. Вы сами увидите обстановку. Его оставлять там опасно.

Я рассказала ему, как ночью иногда до четырех по­слеоперационных больных подключают к дыхательной машине, и они умирают на глазах у больного Ландау.

Александр Васильевич сразу согласился:

— Да, я должен сам все увидеть на месте. Позвонил Чахмахчеву, вышел в приемную и, сер­дечно извинившись, сказал: «Простите, но у меня ЧП. Вернусь часа через полтора. Кто может — подождите, если нет — приму завтра».

Подъехав к проходной на шикарной машине, я со­врала дежурному сторожу у ворот: «Откройте, я при­везла очень важных профессоров для Ландау». Ворота открылись. Со двора мы легко попали в сад к больным.

Даунька сидел в кресле-каталке. Его прогуливала медсестра. Были операционные часы, врачей не было видно. Медсестра, завидев меня издалека, покатила ко­ляску нам навстречу. Когда Дау увидел Александра Ва­сильевича, он протянул ему обе руки.

— Александр Васильевич, вы пришли меня освобо­дить? Спасите меня от Корнянского и Егорова. Не верьте, это не больница. Это сталинский застенок. Они ночью подвергают меня пыткам. Это не врачи, это па­лачи. О, пожалуйста, заберите меня отсюда. Посмотри­те, как все заключенные изуродованы пытками, а я после  {256}  пыток не могу ходить. Умоляю, не оставляйте меня здесь ни на один день. Александр Васильевич, посмот­рите, я плачу. У меня льются слезы. Я смертельно бо­юсь Егорова и Корнянского. Вот я вижу, эти палачи уже бегут к вам. Они вам улыбаются, но их халаты в крови. Они сейчас вам расскажут, как мне здесь хоро­шо. Неужели вы, Александр Васильевич, оставите меня здесь на их растерзание. Если вы им поверите, я здесь погибну!

Я оглянулась. Действительно, эти туши спешили на­встречу Александру Васильевичу. Они в самом деле улыбались, и их халаты были в крови.

Егоров начал:

— Александр Васильевич, вы не обращайте внима­ния на то, что говорит вам Ландау. Он просто бредит, он еще не в сознании.

— Нет, товарищи. Не забывайте, он в свое время был в тюрьме, а ваше учреждение ему напоминает мрачные дни. Да и окружение ваших больных даже у меня, здорового человека, вызывает содрогание. Нет, никакого разговора быть не может. Лев Давидович, я очень рад вас видеть. Даю слово: я вас отсюда заберу.

И, обращаясь к Чахмахчеву, управляющему делами Академии наук, сказал:

— Григорий Гайкович, даю вам срочное задание: в трехдневный срок подготовить палату-люкс в загород­ной кунцевской больнице и перевести академика Лан­дау туда.

Лица Топчиева и Чахмахчева были белее полотна. То, что они увидели, очень их взволновало! Это был май 1962 года. Через два дня А.В.Топчиев уезжал в длительную заграничную командировку, а потом у не­го был отпуск, который он собирался провести в Кар­ловых Варах.

Егоров это знал и не растерялся. Он собрал в Ин­ституте нейрохирургии всех психиатров Москвы, всем сам звонил лично, приглашая на консилиум по поводу состояния академика Ландау. К собравшимся врачам он обратился с личной просьбой: «Я в свое время спас жизнь академику Ландау. Сейчас он выздоравливает у меня. Я за ним наблюдаю. Мне как медику это очень интересно. Это мой больной, и меня мои коллеги, надеюсь,  {257}  понимают. Но жена академика Ландау мне меша­ет восстанавливать мозговую деятельность больного. Трагедия с мужем отразилась на ее психике. Ее необхо­димо обследовать и поместить на излечение в психиат­рическую лечебницу. Она недавно вышла из больницы Академии наук и сейчас хочет взять из-под моего на­блюдения моего больного. Вот я составил бумагу и очень прошу, чтобы все психиатры ее подписали. Я ка­тегорически против. Сейчас академика Ландау нельзя перевозить в другую больницу».

Все члены этого «консилиума» пошли навстречу знаменитому медику Егорову, и все подписались. Я бы­ла лишена пропуска к Дау.

В тот день, сдав продукты повару, я хотела уйти, но меня догнала и остановила одна из медсестер. Она-то и сообщила мне о срочном заседании консилиума психи­атров. «Вот бандит, — пронеслось у меня в голове.— На консилиум психиатров мне не попасть. И потом, ес­ли Топчиев дал слово, и уже готовится палата в кунцев­ской больнице, разве в силах Егоров этому помешать. Вероятно, медсестра что-то перепутала. Возможно, этот консилиум собран не для Ландау. В больнице мно­го больных, которым психиатры очень нужны».

Топчиев уехал, а когда палата-люкс была готова и приехали наши врачи, чтобы сопровождать академика Ландау при переводе в загородную больницу, Егоров предъявил им документ, подписанный психиатрами Москвы, запрещающий перевоз больного. Ну что ж, пришлось с этим смириться. Осенью вернется Топчиев. Только он может помочь.

Ежедневно доставляя продукты в больницу через черный ход, я пыталась пробраться к окну Дау, но была замечена и получила полный запрет пребывать на территории института нейрохирургии. Нагружен­ная продуктами, я должна была ждать повара на про­ходной. Это было очень утомительно. Прислушива­ясь к рыданиям несчастных родных тех, кто находил­ся здесь на излечении, я поняла из их разговоров, что для того, чтобы сюда попасть без очереди, надо дать взятку.

Настоящее разбойничье гнездо! Им даже нипочем нарушать законы!  {258} 

Но все-таки я должна выяснить, что произошло на консилиуме психиатров. А вдруг психиатры нашли ка­кие-нибудь признаки психического заболевания? Сдав продукты повару, я помчалась в психиатрическую лечебницу к врачу Снежневскому. Его фамилию я слыша­ла давно, и молва о нем шла хорошая. Вероятно, он был включен Егоровым в консилиум. Снежневский был на месте. Он моментально принял меня. Я предста­вилась — он был весь внимание.

— Скажите, пожалуйста, вы присутствовали на консилиуме у Егорова?

— Да, конечно.

— Скажите, психиатры зарегистрировали у мужа серьезные нарушения психики?

— Нет, нет, что вы! Напротив, мы были восхищены его состоянием. Он не вызывает у нас сомнений. Психика у него не нарушена.

— А почему же консилиум психиатров запретил перевозку больного в кунцевскую больницу?

— Видите ли, Егоров нас очень просил: это его больной, он его ведет с первого дня. Ему как ученомумедику интересно наблюдать выздоровление своего знаменитого пациента. Мы пошли ему навстречу и подписали это решение, как он нас просил.

— На последнем расширенном международном кон­силиуме профессор Пенфельд из Канады сказал мне, что у больного все восстановится само собой. Ему нужен только один врач — время. Благодарю вас за уте­шительные вести о здоровье мужа. Остальное уже не так важно.

Тем временем Дау, тщетно ожидая моего прихода, взбунтовался. Он стал кричать:

— Пропустите ко мне Кору.

В Егорове он видел главного врага. Он кричал ему:

— Вы не врач, вы палач! Куда вы дели Кору? Егоров ответил:

— Ваша жена уехала на курорт.

— Нет, это ложь! Пока я здесь, у вас, Кора не могла уехать на курорт.

Егорову необходимо было успокоить Ландау, так как визиты иностранных корреспондентов участились, а он любил фотографироваться у постели больного  {259}  Ландау. Он был вынужден снова выдать мне пропуск. И вот я опять у Дау!

Я бросилась к нему. Заглянула в его глаза:

— Даунька, ты очень хорошо выглядишь. Я не виде­ла тебя так долго!

— Коруша, я страшно виноват перед тобой. Я этому палачу Егорову назвал твое имя, и ты исчезла! Но твои ноги целы. Они тебя не пытали?

— Даунька, прекрати этот бред. Я просто болела, а сейчас выздоровела. Теперь я буду приходить к тебе каждый день.

При мне в палату вошли психолог Лурье и Женька. Женька сверкал загорелой лысиной. Значит, он уже вернулся с курорта. Несчастье и болезнь Дау не нару­шили благополучного течения его жизни. А психолог Лурье обратился ко мне:

— Вы не возражаете, если я немного позанимаюсь со Львом Давидовичем?

— Нет, нет, пожалуйста.

Он присел возле Дау и развернул большой альбом со страницами, разграфленными в клетку. В каждой клетке были обозначены вперемежку кружочки и крес­тики. Длинной тонкой указкой, показывая на кружо­чек, он спросил: «Что это?». Дау, улыбнувшись мне, ве­село сказал: «Это крестик». Кружочки он упрямо назы­вал крестиками, а крестики кружочками. Очень обеску­раженный психолог удалился.

— Коруша, видела этого дурака? Этот психолог ле­зет ко мне с разными глупостями. Совсем меня здесь за идиота принимают. Я нарочно его путаю. Сегодня он захотел меня научить отличать кружочек от крестика. А я нарочно на кружочек говорю крестик и наоборот.

— Дау, с дураками-медиками опасно шутить. Не лучше ли правильно отвечать на их, пусть дурацкие, вопросы.

— Ну что ты, Коруша! Это же психолог. Это вша. Это паразит на рабочем теле нашего государства. Эти бездельники и лодыри примазываются к науке. А Женька с ними подружился. Они ко мне все время при­стают с самыми нелепыми вопросами. На нелепые во­просы нужно отвечать еще большей нелепостью. Пой­ми, Коруша, у меня страшно болит нога за коленом.  {260} 

— Даунька, а колено? Колено уже не болит?

— Нет, Коруша, у меня боль за коленом.

Я отвернула пижаму на левой ноге. Колено округ­лилось, налилось, кожа на нем стала эластичной, блес­тящей. Ниже колена — все еще омертвелое.

— Даунька, скоро, скоро ты будешь совсем здоров, и боли все уйдут.

— Корочка, не оставляй меня здесь, возьми меня до­мой. Сегодня. Сейчас же. Мне так плохо, мне так страшно, когда приближается ночь. Я здесь один. Я так долго тебя ждал. Как я хочу домой!

Изнывая от боли в ноге, Дау бесконечно умолял взять его домой. Мои терзания были мучительны, я ни­чего не могла, и это очень меня угнетало!

Я тщательно стала наблюдать за процедурами, за ходом его лечения. И убедилась, что, кроме массажа и прогулок, никакого лечения не было. Никаких медика­ментов. Только дыхательная машина с кислородными баллонами все еще стоит в палате.

Я, содрогаясь, думала о том, как ночью он пугается. Конечно, страшно быть свидетелем человеческой смер­ти. Он не медик, он физик. Он не может привыкнуть, и этот затаенный страх может в конце концов нарушить его психику. Мне стало по-настоящему страшно.

Дау каждый день умолял меня взять его домой. И я решила выкрасть Дау. Питание, воздух и покой я ему обеспечу дома. Массажистку мне будут присылать из больницы Академии наук. Егоров уехал в отпуск. На­кануне отъезда он собрал местный консилиум, пригла­сив на него меня и Лившица. Он заявил следующее. Ци­тирую: «Я уезжаю в отпуск. Поручаю Евгению Михай­ловичу Лившицу восстанавливать мозговую деятель­ность Ландау». Следовательно, эти бессмысленные за­нятия психолога и Женьки они называют восстановле­нием мозговой деятельности.

Возможно, после этих занятий психолога с больными, выжившими после удаления опухоли в мозгу или после других глубоких операций головного мозга, они перед отправлением в психиатрическую больницу и усваива­ют, где кружочек, а где крестик. Только пользы от этого пострадавшим больным нет, польза только ученым-пси­хологам. Они на этом защищают свои диссертации.  {261} 

До аварии здоровый Ландау не признавал психоло­гию как науку. Моя старшая сестра Вера была психо­логом. Он говорил так: «Ну, для женщины куда не шло, простительно иметь такую специальность. Верочка, со­гласитесь, всерьез психологию наукой не назовешь!».

Я не ошиблась, наблюдая издали, как занимались Женька и психолог с Дау «восстановлением мозговой деятельности». Дау сидел в кресле-коляске в саду, а я наблюдала их занятия из окна больничного корпуса. Дау без конца отмахивался и отворачивался. Он явно не хотел с ними разговаривать. Когда они ушли, я по­дошла к Дауньке. Он очень обрадовался.

— Знаешь, Коруша, Женька стал егоровским шпи­ком. Он все время ко мне пристает с этим дурацким психологом Лурье, требуя ответы на мелкие тривиаль­ные истины.

Я обратилась к медсестре:

— Скажите, как он относится к этим занятиям? Сестра ответила:

— Он просто их гонит. Он говорит: «Пошел вон, Женька! Позови мне лучше Кору». А от психолога он просто отворачивался без слов, как от назойливой му­хи!

Да, это правильная реакция. Это нормальная реак­ция моего Дауньки.

Медсестры, убедившись, что Лифшиц платил им во­все не свои деньги, встречали его с презрением.

Я заметила, что ворота сада открыты настежь.

— Раечка, скажите, почему эти ворота открыты и куда они выходят?

— Они выходят в переулок. Здесь в одном крыле идет ремонт, до обеда ездят рабочие машины.

У меня мигом созрел план, как выкрасть Дау. Палата Дау в конце корпуса, дверь против палаты Дау выходит к этим воротам. С утра, когда идут операции, в этом конце коридора будет одна дежурная сестра возле Дау. Я пожалуюсь на боли в сердце, она пойдет за каплями (так было не раз). Мне нужны сильные мужские руки, которые могли бы взять Дау и вынести через запасную дверь, что как раз против ворот. Я приеду на своей «Волге» и поставлю ее у крыльца. Это никого не удивит, так как я всегда приезжаю на «Волге» с продуктами.  {262} 

На следующий день с утра, когда сдала продукты повару через обычную проходную, я объехала кругом и с переулка въехала во двор на своей «Волге» в эти от­крытые ворота, оставив машину у крыльца, где нахо­дилась палата Дау. Сторож этих запасных ворот при­шел, увидел меня, сказал:

— Ах, это вы приехали к мужу.

— Да. Скажите, пожалуйста, пока идет ремонт и эти ворота открыты, могу я здесь, у крыльца, оставлять ма­шину, когда нахожусь у мужа?

— Конечно, можете.

Я облегченно вздохнула.

Теперь нужны сильные мужские руки. Когда сестра пойдет за сердечными каплями, нужно взять Дау на ру­ки и перенести в машину. Мозговые операции начина­ются с девяти утра, а физики и посетители раньше одиннадцати не появляются. Остановка за сильными мужскими руками. Это должен быть не физик и не со­трудник нашего института. Пока задуманное похище­ние не станет реальностью, никто не должен знать. Стала перебирать в памяти знакомых: Володя Илью­хин. Рост два метра. Разыскала телефон, позвонила. К телефону подошла его жена Рузана.

— Рузана, здравствуйте, говорит Кора. Мне нужна помощь вашего мужа. Завтра Дау выписывают из больницы, я хочу привезти его на своей «Волге». Но он еще не ходит. Его надо на руках вынести из палаты и посадить в машину.

— Ах, Володя в отпуске, как жаль.

— Ну что же, передавайте привет.

Кто? Кто может поднять Дау и перенести в машину? Рылась без конца в памяти, в записных книжках. Нет, только Володя мог это сделать без подозрений. Он же­лезнодорожник, к Академии не имеет отношения. Из общих знакомых, к кому бы я ни обратилась, все сразу бросятся звонить Женьке.

Если ничто не помешает, завтра, обязательно завт­ра, я должна выкрасть Дау от Егорова. Решила так: сдаю продукты повару, на улице останавливаю любого сильного парня и прошу помочь за вознаграждение. Этот парень садится ко мне в машину, мы с ним въез­жаем в открытые ворота к крыльцу палаты Ландау.  {263} 

На следующий день все у меня шло как по маслу. Сдала продукты рано и только постояла на улице пять минут, появился богатырь. Я вся дрожала, бил нерв­ный озноб.

— Извините, мне очень нужна ваша помощь. У ме­ня в этой больнице муж. После автомобильной аварии он еще не ходит. Его сейчас выписали. Мы подъедем на машине к крыльцу. Палата рядом. Вы его из палаты пе­ренесете на руках и посадите в машину.

— Пожалуйста, я с удовольствием вам помогу.

Он сел в машину, я развернулась и заехала в пере­улок. Но, боже, что же это? Открытых ворот нет! Очень высокие железные ворота наглухо закрыты! Заикаясь, начала извиняться. Молодой человек денег у меня не взял. Позже я узнала: через открытые ворота родствен­ники послеоперационного больного пронесли и через окно передали в палату бутылку водки. Больной умер с бутылкой в руках. Теперь ворота закрыты и охраняют­ся. Похищение сорвалось.





Глава 39


На следующий день, как только сдала продукты по­вару, пошла к Дау в палату. Вышла на это самое крыльцо. Сторожа нет, охраны нет. На воротах со сто­роны двора огромный висячий замок. Вернулась в па­лату.

Как добыть ключ от этих неохраняемых ворот? Че­рез центральные ворота меня никогда не выпустят на машине с Дау. Через те ворота без всякого пропуска я провезла в институт Топчиева и Чахмахчева, нанеся удар в челюсть Егорову и Корнянскому! Тогда сторо­жам досталось. Они на меня смотрят зверем. Я их дей­ствительно обманула.

Женщина-повар из больницы Академии наук. Ее начальство не Егоров. У нас с ней сложились неплохие отношения, она мне сочувствует, она здесь работает на кухне без выходных дней. Наверное, знает здесь всех. А если  {264}  я ее попрошу выкрасть ключ от этих ворот? Дру­гого пути нет. Не откладывая, решила дождаться пова­ра. Когда она принесет завтрак Дау, попробую погово­рить с ней. Улучила момент:

— Полина Андреевна, я хочу с вами посекретни­чать. Давайте выйдем на это крылечко. Полина Андре­евна, у меня к вам большое дело. Вы ведь знаете, когда Топчиев был здесь, он дал распоряжение Чахмахчеву вывезти Ландау из этой больницы. Егоров не по зако­ну задержал его здесь. А Топчиев приедет нескоро. По­могите мне выкрасть ключ от этих ворот. Я хочу увез­ти мужа отсюда домой. Вы сами слышите, как он меня умоляет об этом.

Она очень растерянно повторила:

— Я? Выкрасть ключ?

Весь ее вид, ее глаза сказали: «Нет». Ведь это было противозаконно. Похищение не удалось. Мечту о по­хищении Дау пришлось перечеркнуть.

Как-то, подходя к палате Дау, я услышала крик Корнянского. Он кого-то ругал. Вошла в палату к Дау. Профессор Корнянский не по-профессорски кричал на Дау: «Вы законченный развратник!». Он его в чем-то уличал, корил, не стесняясь в выражениях. Он стоял над Дау огромный, несуразный. Асимметричное лицо от злости стало багровым, а живот выпирал из тесного халата.

— Что случилось? Почему вы так кричите на боль­ного?

Он повернулся ко мне:

— Ваш похотливый, развратный муж пристает с не­пристойностями к медичкам. Вы-то должны знать его развратные привычки.

Я опешила, у меня опустились руки. Он вышел, окинув меня презрительным взглядом. Перепуганный Даунька с облегчением вздохнул.

— Корочка, это еще ничего. Этот палач Корнянский только покричал, он днем всегда кричит, а ночью уст­раивает мне пытки. Забери меня отсюда, я его очень боюсь. Хорошо, что ты пришла, мне так плохо, меня терзает боль в ноге!

Я обратилась к медсестре:

— Объясните, что здесь произошло?  {265} 

— Просто этот Корнянский — хам. Он на всех орет и на Льва Давидовича все время кричит. Здесь собра­лись студентки-практикантки из мединститута. При­шли ваши физики и заговорили о любви. Лев Давидо­вич тоже включился. Появился Корнянский и всех ра­зогнал. Лев Давидович убежать не мог, вот он и наки­нулся на больного. Вы разве первый раз слышите, как Корнянский орет?

— Да, впервые.

— Ну считайте, что вам повезло. Не пугайтесь, если застанете Корнянского, когда он будет внушать на вы­соких нотах Льву Давидовичу, что пора пользоваться уткой.

— Какой уткой?

— Вы не знаете, разве, что лежачие больные мужчи­ны мочатся в утку?

Она показала мне странный сосуд.

— Лев Давидович не чувствует позывов, он ходит под себя.

— Я это знаю. Я сама стираю его белье и регулярно доставляю чистое. Вот и сейчас я привезла белье на ночь, а утром привезу еще.

Сама я подумала: медик, а терпение теряет. Я же во­оружилась терпением. Если этот профессор так кричит на больного, больной находится в вечном страхе. По­хищение не удалось, а Топчиева нет.

— Даунька, милый, чем ты так насолил Корнянскому?

— Коруша, я уже не помню. У меня очень болит но­га.

— Даунька, ты, наверное, начал учить Корнянско­го, как нужно жить? О необходимости каждому мужчи­не иметь одну любовницу, а еще лучше две?

— Коруша, что ты, разве с палачом можно говорить о любви? Здесь были молодые девушки. Я им посовето­вал не терять молодые годы. Надо помнить, что жизнь коротка, а молодость еще короче. Но, Коруша, почему ты меня не берешь домой? Я уверен, если мне ночью не будут устраивать пыток, я дома сразу выздоровлю. Каждую ночь палачи сжимают раскаленными щипца­ми мне больную ногу. Ты не представляешь, какая ад­ская боль.  {266} 

По своим обязательствам я все время появлялась в больнице, каждый день в неурочное для посетителей время, совсем рано, когда еще не сменялись ночные се­стры. Привозила белье, потом ехала на рынок, приво­зила повару свежие продукты. С раннего утра Дау был в полном сознании, всегда жаловался только на боль, а во второй половине дня заговаривался, начинал бре­дить.

Я заворачивала пижаму и любовалась, как на боль­ной ноге постепенно возрождаются к жизни мышцы. Уже пустой мешок на левой икре стал заметно ожи­вать, граница боли спустилась ниже, но боли в месте между живыми и омертвевшими тканями по-прежнему ужасны. Я до предела была переполнена этой болью. Помочь — вне моих сил. Даже если бы мне удалось вы­красть Дауньку от Егорова, все боли переселились бы вместе с ним домой.

Как-то в палате я застала Элевтера Андронникова. Дау уже давно узнавал всех. Элевтер был в восторге от вида Дау. Он весело говорил:

— Дау, бросьте. Что вы все время говорите о боль­ной ноге. Вы ведь не футболист. Зачем вам нога? Голо­ва не болит? Нет? Голова ясная. Голова цела. Вся ваша сила и жизнь в вашей голове. Всем нам физикам очень нужна только ваша голова. На ногу просто плюньте.

На чужую боль плюнуть легко!

У меня появилось естественное желание изучить природу этих болей. С врачами в Институте нейрохи­рургии у меня контакта не было, а профессор Рапо­порт — единственный, кого я уважала из врачебного персонала, — был тяжело болен. Федоров, перед кото­рым я просто преклонялась, не скрывал своего неже­лания беседовать со мной. Он избегал здороваться, просто меня не замечал. Пришлось раздобыть меди­цинские книги, изучить травматологию и все послед­ствия контузии мозга, как после длительного шоково­го бессознательного состояния человеческий орга­низм возвращается к жизни. Какие формы принимает выздоровление?

Без анатомички медиком не станешь, но с литерату­рой познакомиться необходимо. Оказывается, что дли­тельно бессознательное состояние — защитная реакция.  {267}  Если бы человек при глубоких травмах не терял сознания и памяти, он бы умер или лишился разума.

Оказывается, граница живых и мертвых нервных тканей, возрождаясь к жизни, причиняет такие невыно­симые боли. Были случаи, когда больные кончали жизнь самоубийством, если память и сознание возвра­щались раньше времени. Так вот почему возле Дау де­журило по две сестры в каждую смену! Если одна отлу­чается, вторая не спускает глаз с больного.

Оказывается, длительное бессознательное состоя­ние Дау было спасительным. Во время бессознания вернулись к жизни все ткани, все клетки его тела, все ушибленные жизненно важные органы начали функци­онировать нормально.

Оказывается, после тяжелых ранений, контузий и травм, возвращаясь к жизни, в организме мужчины ра­нее сознания просыпаются инстинкты, заложенные природой. У больного появляется жгучее желание про­длить род человеческий. И, как правило, это восприни­мается как неприличное поведение несчастного боль­ного человека, еще не способного контролировать свои поступки. Так вот почему Корнянский назвал Дау «похотливым развратником»! А ведь эта «похоть» в ме­дицинских учебниках не называется развратом. В ме­дицинских учебниках говорится: человек возвращается к жизни, и у него возникают естественные, заложенные самой природой потребности. Как узок кругозор у иных профессоров медицины!

Когда мне случалось заставать кого-нибудь из посе­тителей у Дау, он без конца жаловался на боль в ноге. И я начинала улавливать, что здоровые, благополуч­ные люди не могут понять больного, и бесконечные жалобы на страдания и боль у этих благополучных по­сетителей вызывают сомнения в мышлении больного. Голова была ушиблена! Ведущие медики контузию мозга приняли за травму мозга.

Я уже знала, что боли могут оставаться до трех и бо­лее лет! А еще нет и года. И эти боли действительно не­стерпимы! Истина: сытый голодного не понимает! Раз­ве так трудно понять чужую боль?

У меня было слишком много дел и забот. Я забыла, что существует Ирина Рыбникова, которую Е.М.Лифшиц  {268}  ввел в круг медиков и физиков как настоящую же­ну Ландау. <...>

И вот как-то утром, когда я была в палате Дау, раз­дался настойчивый стук в ту запасную дверь возле па­латы Дау, через которую я собиралась его выкрасть. Я открыла дверь, вошла взволнованная молодая женщи­на в ярком малиновом платье. Она впилась в меня взглядом:

— Я Ирина. Вы, конечно, Кора.

В словах был вызов, а вид был жалок. В мозгу про­мелькнули страницы прошлой жизни. Казалось, про­шли столетия, а только полгода с небольшим назад ме­ня могла душить ревность к этому жалкому созданию! Вспомнила слова Дау: «Корочка, тебе надо испытать настоящее большое горе, чтобы не расстраиваться по пустякам». Сейчас этот растерянный «пустяк» стоял передо мною и что-то говорил.

— Простите, вы что-то мне сказали?

— Да, я сказала, что хочу с вами поговорить.

— Хорошо, давайте присядем.

В стороне по коридору было что-то вроде холла. Там стоял диван. Мы сели. Медсестры выглядывали из палаты Дау. В глазах — удивление и любопытство.

— Вас Дау узнает?

— Да, узнает.

— Давно?

— Давно.

— А меня Дау не узнает, — она разрыдалась, разма­зывая подведенные глаза. Увидев на платке черные пятна, испуганно вскочила. —Ах, что я наделала!

Схватила сумочку, достала зеркало и косметику, начала краситься, приговаривая:

— У меня к вам большая просьба. Давайте вместе с вами войдем к Дау, я хочу видеть, как он вас узнает.

— Хорошо, пойдемте.

— Подождите, я подкрашусь.

Когда мы вошли в палату к Дауньке, он ко мне при­вычно потянулся:

— Корочка, куда ты делась, я боялся, что ты уже ушла.

— Даунька, к тебе пришла гостья, — спокойно ска­зала я.  {269} 

Ирина встала, заслонив меня.

— Дау, ты меня не узнаешь? Я Ирина.

— Нет, я вам уже много раз говорил: я вас не узнаю, я с вами никогда не был знаком. Вы что-то путаете.

Она рывком расстегнула платье, выпростала из бюстгальтера грудь.

— И сейчас, сейчас ты тоже меня не узнаешь? Как ты мог все забыть?

Я тихонько вышла из палаты, заметив, что палата заполняется любопытными. Отошла от палаты к окну. С этой Ириной не хотелось больше встречаться. Дау о ней говорил: «Не просто глупа, феноменально глупа». Моя ревность к ней сопровождалась брезгливостью. Ревность исчезла, брезгливость осталась. Вскоре рыда­ющую Ирину вывели из палаты.

Я вошла к Дау. Он был смущен:

— Коруша, это была какая-то сумасшедшая. Я с ней никогда не был знаком.

— Даунька, а тебе не жаль эту дурочку, влюбленную в тебя?

— Нет, Коруша, не жаль. Она нагличает: она хотела назваться моей женой. Я ей ответил: «У меня только одна жена Кора. А любовниц было много. Их не грех и забыть». Корочка, я еще и сейчас не совсем отделался от кошмаров. Очень трудно поверить, что Корнянский и Егоров не палачи, а врачи. Уж очень они похожи на заплечных дел мастеров. Вот проснусь рано утром и думаю: успел я жениться или нет на своей Корочке? И такой страх берет: вдруг не успел.

— Дау, сейчас ты уже не спрашиваешь, ты уже по­мнишь, что мы поженились?

— Конечно, Корочка, я даже вспомнил, что у нас есть сын Гарик. (Вот так медленно возвращалась па­мять.) Я даже помню, что сам придумал ему красивое имя Игорь.

— Даунька, ты вспомнил про Гарика, а почему же ты его не зовешь? Почему не просишь привести его к тебе?

— Корочка, я не хочу его угнетать своей болью в но­ге. Только тебе хочется мне жаловаться на мою страш­ную боль. Ты умеешь мне сочувствовать!

В палату Дау вошел Корнянский:  {270} 

— Что здесь произошло?

— Ничего, Дау уже вспомнил, что у него есть сын.

— А кто сейчас приходил в палату к Льву Давидо­вичу?

— В палату к Льву Давидовичу приходят посетите­ли строго по вашим пропускам, — отрезала я, вспом­нив, как эта высоконравственная туша позволила себе назвать Дау развратником!

К счастью, пришел молодой врач по физкультуре Владимир Львович. Дау любил заниматься гимнасти­кой, веря в ее целебные действия. Моя неприятная дис­куссия с Корнянским была прервана. Я поспешила уй­ти.

В тот же день вечером, приехав со свежим бельем на ночь, я застала в палате большое оживление: видно, шла интересная дискуссия. При моем появлении все приумолкли, потом исчезли. У Дауньки глаза сияли.

— Сколько молоденьких девиц! Выглядишь ты сов­сем здоровым.

— Лев Давидович читал нам лекцию, как надо пра­вильно жить.

— Дау, смотри, Корнянский опять услышит. Медсестра мне сказала:

— Когда вы ушли, Корнянский нас допрашивал. Мы все рассказали. Сейчас вся больница только об этом и говорит. Все удивляются вашей выдержке. Мы все поразились, почему вы с ней так деликатничали.

Я перевела разговор на другую тему.

— Сегодня утром Дау сказал мне о Гарике.

— Он и нам уже несколько дней говорит о своем сыне. Уже приехал из отпуска Егоров и заходил в палату.

На следующий день только я пришла в больницу, мне сообщили, что Егоров в своем кабинете и просит меня зайти к нему. Когда я шла к нему в кабинет по длин­ным темным коридорам, у меня было одно желание — никогда не знать Егорова, не быть в его кабинете, не говорить с ним. Он пытался быть приветливым: «Сади­тесь». Пришлось сесть.

— Не успел я приехать, как мне доложили, что про­изошло вчера утром в палате Льва Давидовича. Поче­му вы молчали? Надо было давно рассказать мне или Корнянскому о тех безобразиях, которые позволили  {271}  себе физики. У этой особы уже отобран пропуск, боль­ше ее не будет в нашем лечебном заведении. За это я вам ручаюсь. Теперь-то мне ясно, почему вы хотели все время забрать мужа из института. Я вас понимаю и разделяю ваши чувства.

— Борис Григорьевич, вчерашний инцидент с появ­лением одной девицы ничего не значит! Дау он не взволновал и меня тоже. Меня все время волнует состо­яние мужа: вы можете спокойно выслушать меня?

— Говорите.

— В ваше отсутствие я тщательно следила за всеми процедурами и всем лечебным комплексом, который ваш институт предоставил больному: гимнастика, мас­саж — это полезно. Но ведь метод восстановления моз­говой деятельности для академика Ландау не выдер­жал испытания. Ваш профессор психологии Лурье, ви­димо, от неудачи ушел в отпуск. Ландау его просто иг­норировал, отворачивался и отмахивался, как от на­зойливой мухи, а Лифшицу, которому вы при своем отъезде на прощальном консилиуме поручили восста­навливать мозговую деятельность вместо себя, Дау го­ворил только одно: «Женька, пошел вон, лучше позови мне Кору».

Ушедшего в отпуск главного психолога заменила молодая женщина. Это было даже удачно: Ландау с женщиной обращался очень вежливо, он ей объяснил, что ему отвечать на мелкие тривиальные истины очень скучно, а скуку он всю жизнь избегал, повторять за психологом фразы «галки — палки», «палки — галки» бессмысленно! Девушка-психолог задала несколько се­рьезных вопросов, прослушав ответы, она изумилась эрудиции своего больного. Согласилась, что занимать­ся с ним она не будет. Вероятно, она вам уже доложи­ла, что сама добровольно прекратила свои занятия с академиком Ландау. Я вам, Борис Григорьевич, очень благодарна, что вы меня выслушали, но мужа я у вас заберу. У вас нет условий для выздоровления.

— Конкордия Терентьевна, вы недооцениваете мои силы. Я вам уже сказал и еще раз повторю: Ландау я никому не отдам. Это мой больной, и он будет выздо­равливать только у меня!

Его лицо налилось кровью, а голос злобно повысился.  {272}  Я ушла, унося страх, я не могла выдать медсестер, бросить ему в лицо: «Вынесите из палаты дыхательную машину, спасайте своих больных, но нельзя выздорав­ливающего, такого сложного больного терроризиро­вать по ночам страхом».

Теперь возле дыхательной машины стояла раздвиж­ная красная ширма, на меня появление этой раздвиж­ной деревянной ширмы произвело самое мрачное впе­чатление.

Что делать? Вся надежда на приезд Топчиева.





Глава 40


Вскоре после приезда Егорова был назначен расши­ренный медицинский консилиум. Сразу после отъ­езда Топчиева Егоров собрал консилиум психиатров и этим задержал Ландау у себя на все лето.

Сейчас опять медицинский консилиум перед приез­дом Топчиева. Я боялась всего, что затевал Егоров. Ландау — его последний козырь. В прошлом он был хорошим нейрохирургом, сейчас приближается его 70-летний юбилей. Он сказал: «Ландау я не отдам».

Сегодня утром опять приезжала целая делегация иностранных корреспондентов. Дау посадили в крес­ло-коляску и очень испуганного увезли фотографиро­ваться в кабинет Егорова. Вернулся он сияющий: «Ко­рочка, сейчас они мне не причинили никакой боли. Ка­жется, они меня фотографировали. Там у Егорова еще был Корнянский. Я не понимаю, зачем это им нужно». Я хорошо понимала, зачем это нужно Егорову. Про­славляться своими нейрохирургическими операциями он уже не может. Его послеоперационные больные все умирают, не помогает даже дыхательная машина. Куда как легче прославляться, фотографируясь с больным Ландау. К сожалению, у иных медиков честолюбие вы­ше долга!

Наступил день консилиума. Перед консилиумом в палату Дау вошли Женька, Соня и Зигуш. Соня —  {273}  единственная сестра Дау. Появился Зельдович с тремя звездами Героя Социалистического Труда на груди.

Я поняла затею Егорова, и мне стало плохо, закру­жилась голова, к горлу подступила тошнота. Я одна, в единственном числе против оставления Дау в Ин­ституте нейрохирургии. Все собранные медики, все собранные физики и родственники будут за нейрохи­рургию.

Ко мне подошел Зельдович, сияя звездами. Эти звез­ды помог ему заработать Дау. Дау сам говорил, когда был беззаботно весел и здоров:

— Я делаю некоторые расчеты по созданию атом­ной бомбы, а Зельдович за меня сидит на заседаниях у Курчатова. <...>


Как-то вечером зазвонил телефон, Дау снял трубку:

— А, Игорь Васильевич, приветствую вас. Нет, не приеду, я ведь не умею заседать! Для заседаний я вам дал Зельдовича, а вот за жабры взять меня вам не удастся. Нет, Игорь Васильевич, завтра я не приеду. Хорошеньких девушек у вас нет, наукой вы не занима­етесь, а техника на меня наводит скуку.

— Дау, это ты так посмел говорить с Курчатовым? Да если бы он, к примеру, позвонил Семенову, Семе­нов бы на четвереньках приполз к Курчатову.

— Коруша, но Семенов ведь балаболка, и, естест­венно, Игорь Васильевич им брезгует, а я не такая, я иная, я вся из блестков и минут!

Когда Дау выполнил правительственное задание, его наградили Золотой Звездой Героя Социалистичес­кого Труда, большой денежной премией. Вдруг, перед Новым годом он просто влетел на мою половину, сияя счастьем, сказал:

— Угадай, где мы с тобой будем встречать Новый год?

— Вероятно, в Доме актера или ЦДРИ?

— Вот и нет, я и ты этот Новый год встречаем в са­мом Кремле! Знаешь, Коруша, я очень рад, что наконец наше правительство меня оценило как ученого, а вдруг это почетное приглашение я получил за атомную бом­бу? Как ты думаешь? Это мы узнаем только через год. Да, Коруша, ты права, сейчас я категорически отказался  {274}  работать на Курчатова, я занимаюсь чистой наукой — это мое призвание!

На следующий год мы приглашения в Кремль не по­лучили.


Но заседание злополучного консилиума в Институ­те нейрохирургии приближалось, передо мной возник Зельдович.

— Здравствуйте, Кора, — сказал он, протягивая мне руку.

Его, конечно, привел Женька, он будет олицетво­рять мнение физиков, чтобы оставить Ландау в этом лечебном заведении.

Игнорируя протянутую мне руку, я зло прошипела: «Пошел вон!».

Силы мои были на исходе.

Мне было ясно, что решит данный консилиум. По­пробовать поговорить с Соней? Пусть она сама спро­сит у Дау: хочет ли он остаться в этой больнице или нет? Соня разговаривала с Дау, я подошла. Дау ей рас­сказывал о страшной боли в ноге как результате пыток по ночам в этом сталинском застенке.

— Соня, милая, помогите мне забрать Дау из этой клиники, ему здесь очень, очень плохо. Давайте вый­дем, я вас прошу, выслушайте меня.

Я пыталась ей все объяснить! Она очень враждебно выслушала меня и ответила: «Нам с Зигушем все объяс­нили Женя и Егоров. Вы — вздорная женщина, вздума­ли устраивать сцены ревности здесь, в больнице, из-за какой-то девушки. Хотите лишить моего брата лучших медиков страны. Они ему спасли жизнь, он должен у них выздоравливать! Только под их наблюдением! Я ни за что не позволю его взять отсюда. Вы не были вер­ной женой, вы на Леву не имеете никакого права. Ма­ма очень ошиблась в вас. Зигуш был прав, он всегда го­ворил: «Дау не должен жениться». С его взглядами на брак, на любовь не может согласиться ни одна прилич­ная женщина. А вы, вы согласились. Вы уже были заму­жем, наверное, не один раз. Опутали Леву. Вам нужен был муж-академик. Вы предавались распутству на гла­зах у Левы. Заводили себе любовников и не стеснялись с ними даже появляться на курортах. Вы согласились с  {275}  Левой на полную обоюдную интимную свободу в жиз­ни. Вам она была нужнее, чем Леве. Мы с Зигушем дав­но вас раскусили. И вы еще смеете ко мне обращаться с такой чудовищной просьбой. Забрать Леву от знамени­тых медиков только потому, что в этой больнице вы должны вести питание своего мужа и стирать белье. Хотите запереть в загородную кунцевскую больницу, где врачи анкетные, а полы паркетные, чтобы домой водить любовников, а не ухаживать за больным му­жем».

«Вот, получай», — подумала я. Вот что значит бро­сать вызов обществу! Пришла пора расплачиваться за то ликование, которое испытала, отказывая Сониному мужу и Сониной дочке в своем доме! Я презирала себя за то, что мелочам быта, раскаленной ревности прида­вала слишком большое знаение. Наконец поняла, как Дау был прав!


Консилиум был очень широким по составу, врачей было очень много, а мне было очень страшно. Зигуш и Соня ненавидят меня.

<...>

От них помощи мне не ждать. Но они вредят не мне, они вредят Дау! Что делать? Я была в растерянности.

Зельдович олицетворял мнение физиков. Три золо­тые звезды сияли, магнетически притягивая все взгля­ды. Сам Егоров и медики бесконечно восхваляли себя и друг друга в деле спасения жизни Ландау. Все давно забыли о С.Н.Федорове. Все высказывались за выздо­ровление Ландау в стенах Института нейрохирургии. Особенно распинались за Егорова, за нейрохирургию Соня, Зигуш, Женька и Зельдович.

Ну Женька понятно: он заинтересован, он здесь вроде как начальство над Ландау. Но Зельдович безот­ветственно говорил о том, чего не знал! Когда стал го­ворить Зельдович, воцарилась тишина. А он говорил о том, чего не понимал! Много лет назад его дочь попа­ла под грузовик. Мы живем рядом. Дочка выжила, глу­боких травм не осталось. Я очень сочувствовала их го­рю, но я не вмешивалась в лечение членов их семьи. Я не диктовала, где и как нужно лечить его дочь. Почему же Зельдович имеет право говорить о том, чего совсем  {276}  не понимает. О восстановлении мозговой деятельности Ландау, которое должно протекать только в стенах института нейрохирургии. Как он представляет себе методы Егорова? Если бы он присутствовал на том ме­стном консилиуме, где Егоров перед отъездом поручил восстанавливать мозговую деятельность Дау Женьке, а Дау, удивленно взглянув на Женьку, на его вопрос от­ветил: «Пошел вон!». Зачем академику, талантливому физику ставить себя в заведомо ложное положение, за­чем говорить о том, чего не разумеешь?!

Вспомнила: как-то домой к Дау пришли студенты. В дружеской, непринужденной беседе они много спраши­вали. Дау отвечал: «Да, такой случай со мной был, а вот это я впервые слышу от вас. А этот случай имел ме­сто».

Он тогда был за границей, рождалась новая наука — квантовая механика. Был большой международный съезд физиков, на котором присутствовало много жур­налистов. В конце съезда журналисты задавали вопро­сы физикам. Физики отвечали. Один вопрос был по­ставлен так: в печати появились две статьи о квантовой механике. Одну статью написал физик Паули, вторую статью о квантовой механике написал очень известный американский философ. Какая разница между этими двумя статьями о квантовой механике? Физики молча­ли, никто не решался обидеть знаменитого философа из Америки. Тогда встал совсем еще юный Ландау и ответил так: «Разница между этими двумя статьями ог­ромная: Паули понимал, о чем писал, а философ не знал предмета, естественно, не понимал, о чем писал».

На этом консилиуме Зельдович из физика превратил­ся в такого же философа. Я сознательно окунулась в спа­сительные воспоминания: Зельдовича мне слушать было невозможно. Почему все вмешиваются, почему смеют мне диктовать, как и где лечить моего мужа?!

Вдруг кто-то произнес: «Хотелось бы послушать мнение жены Ландау». Говорил незнакомый человек, в тоне которого чувствовалась доброжелательность. Терять мне было нечего: решение консилиума предре­шено.

«Я не могу не согласиться с тем, что в Институте нейрохирургии есть блестящий, очень талантливый  {277}  врач Федоров. Он действительно спас жизнь Ландау в больнице № 50. А сюда муж попал, когда была назна­чена глубокая мозговая операция. Операцию отмени­ли, а муж здесь застрял. Человек подвержен редким, но чрезвычайно страшным заболеваниям. Рак мозга — та­ков профиль этого института. Это не место для выздо­ровления травматического больного. Программа вос­становления мозговой деятельности больных после пе­ренесенных мозговых операций пригодна для этих не­счастных, уже дефективных людей. Для академика Ландау такая программа восстановления мозговой де­ятельности не пригодна. Присутствующие не все виде­ли, как выглядят больные, пораженные опухолью моз­га или носовой грыжей. А муж меня уверяет, что это результаты пыток врачей-палачей по ночам и беско­нечно умоляет меня забрать его отсюда. Когда он был здоров, я старалась выполнять все его желания, а сей­час он болен, его просьбы я обязана выполнять», — го­ворила я зло, с отчаянием.

Человек, обратившийся к моему мнению, повернул­ся к Егорову: «Борис Григорьевич, я бы хотел задать несколько вопросов академику Ландау. Распорядитесь, пусть медсестра на кресле-коляске его привезет сюда».

Егоров начал возражать, но академик, вице-прези­дент Академии медицинских наук Олег Васильевич Кербиков настоял на своем. Привезли Дауньку. Руки Дау судорожно сжали поручни кресла. А глаза широко открыты: в них страх, вопрос, куда он попал. Я сидела вне поля его зрения, меня он не видел. К Дау подошел профессор Кербиков:

— Лев Давидович, вы просили свою жену забрать вас из этой клиники?

— Я все время прошу Кору меня отсюда забрать. Мне здесь так плохо.

— А вот ваш ученик профессор Лифшиц говорит, что вам здесь очень хорошо. И вы к нему ни разу не об­ратились к просьбой забрать вас отсюда?

— Если Женька считает, что здесь очень хорошо, пускай он остается здесь, если ему это место так нра­вится. Я прошу свою жену Кору взять меня домой. Со­гласитесь, адресоваться с подобной просьбой к Лифшицу, по меньшей мере, глупо!  {278} 

Кербиков весело рассмеялся, воскликнув: «Какова логика!».

— Лев Давидович, я рад с вами познакомиться. У меня больше вопросов к больному нет.

Егоров не очень весело спросил у присутствующих, кто еще хочет задать вопросы больному. Желающих не оказалось. Дау увезли. Когда сестра повернула кресло к выходу, руки Дау расслабились, с поручня упали на одеяло. Видимо, нервное напряжение сменилось рас­слабленностью. Это меня успокоило. Егоров закрыл заседание. Не совсем оно гладко прошло для Егорова. Вот такие бывают наши ведущие врачи-психиатры: ум­ны и человечны.

На второй день после консилиума Дау меня встре­тил словами:

— Коруша, какой вещий сон я видел. Будто бы я умер. Господь бог призвал меня к себе и объявил, что отпускает меня жить на земле.

— Даунька, ты уверен? Это тебе снилось?

— Уверен. Как только проснулся, сразу рассказал медсестре.

Раечка подтвердила. А, возможно, это результаты впечатления от вчерашнего консилиума?

— Даунька, когда ты был здоров, ты утверждал, что не видишь снов. Только когда слишком много работал. От переутомления тебя во сне преследовали формулы.

— Корочка, мне кажется, я впервые в жизни увидел такой яркий запоминающийся сон!

— Даунька, а бог был один?

— Нет, у него было заседание.

Да, это впечатление от вчерашнего консилиума. Ему приснился консилиум, но очень важно, что он за­помнил сон. Через несколько дней после консилиума мне домой позвонил Кербиков. Он к определенному часу приглашал меня к себе в клинику. В назначенное время я была в психиатрической лечебнице, которой он руководил. Он мне сказал:

— Я получил от Егорова официальное письмо, в ко­тором ведущие врачи, присутствовавшие на консилиу­ме, и физики из комитета, который состоит при Инсти­туте нейрохирургии, утверждают, что вы очень плохо влияете на больного мужа, будто вы вредите его  {279}  выздоровлению. Они просят меня вас обследовать. Возмож­но, вас лучше изолировать. Вам пришлось перенести большое потрясение. У вас, по-видимому, нервы не в порядке. Мы вас здесь подлечим.

— Я согласна на обследование. Если вы найдете, что я в норме, тогда мне изоляция не угрожает?

— Пожалуйста, не воспринимайте все так воинст­венно. Вам ничего не угрожает. Ну, а если сеансы об­следования растянутся на некоторое время?

— Я согласна приходить в назначенное вами время.

— Конкордия Терентьевна, скажите, рак мозга вы считаете заразной болезнью и боитесь, что ваш муж на­ходится в клинике рядом с такими больными?

— Все гипотезы о вирусах и наследственности рака я знаю. Но если Егоров, совершая утренний обход ра­ковых больных, приходит в палату Дау, то он не моет руки. А дырка в горле у Дау была тогда еще открыта. Я сделала Егорову замечание. Организм у мужа осла­бел, его надо оберегать. Когда муж поступил в Инсти­тут нейрохирургии к Егорову, в этой клинике они зара­зили его инфекционной желтухой. Еще муж не может пользоваться судном, у него рана от пролежней, а туа­лет один на весь этаж. Там всегда очередь. Это обстоя­тельство тоже его угнетает. В старых клиниках при па­лате нет ни туалета, ни ванны. А я считаю, это — пер­вые необходимые вещи при столь тяжелом и длитель­ном заболевании. Он каждый день просит ванну, в Ин­ституте нейрохирургии это осуществить немыслимо.

Я прошла в клинике Кербикова тщательное психиа­трическое обследование. Являлась точно в назначен­ное время. Он убедился в моем нормальном состоянии, дал заключение: изоляции не подлежит. На память он мне подарил стенографический отчет о моем обследо­вании. От Кербикова у меня осталось самое отрадное впечатление. Егоров хотел меня изолировать, поместив в психиатрическую лечебницу. Это было, вероятно, проявлением той медицинской силы, которой он мне угрожал.


А.В.Топчиев приехал только в сентябре. В первый его рабочий день я была у него в кабинете. Он по телефону  {280}  при мне позвонил Егорову: «Здравствуйте, Борис Григорьевич. Говорит Топчиев. Напрасно вы задержа­ли Ландау у себя. Сейчас из нашей академической больницы приедет за академиком Ландау скорая по­мощь. Сопровождать больного будут наши врачи и же­на академика Ландау. Нет, Борис Григорьевич, меня не интересует решение вашего консилиума. Борис Григо­рьевич, вы забыли одно очень важное обстоятельство. У нас в стране, по нашим советским законам, медицин­ское обслуживание наших граждан идет за счет госу­дарства. Первые месяцы в результате сложности травм и нетранспортабельности больного вызвали большие материальные затраты как у семьи больного, так и у нашего лечебно-бытового отдела. Мы уже исчерпали свои средства, а жена больного академика, чтобы со­держать его в вашей клинике, вынуждена продать по­даренную правительством дачу. Ах, вас Евгений Ми­хайлович Лифшиц уверил, что физики ведут все расхо­ды. Нет. Все расходы сейчас ведет жена академика Лан­дау. Кроме того, Институт физических проблем, их от­дел кадров, вручил жене академика Ландау список дол­га, который ей предъявляют физики. Денежный иск фи­зиков к жене Ландау я считаю незаконным. Я хорошо знаю, за что платили мы, Президиум Академии наук, а что мы не могли оформить, оплачивала жена Ландау. Мне непонятно, на что потратили физики в своем ко­митете такие деньги. Вот так я и думал, что вы не ста­нете нарушать нашу Советскую Конституцию».





Глава 41


Больница Академии наук СССР предоставила акаде­мику Ландау палату-люкс с санузлом и ванной. Сразу были разрешены столь сложные проблемы.

— Корочка, здесь очень хорошо. Я почувствовал се­бя человеком. Я могу принимать ванну каждый день. После ванны боли немножко смягчаются. Но почему ты все-таки не взяла меня домой. Я очень хочу домой.  {281} 

— Даунька, ты еще не совсем здоров. Тебя здесь вы­лечат, и тогда домой.

Все медсестры из больницы Академии наук были высокой квалификации, ухаживали за больными с лю­бовью.

В палату зашел главврач Академии наук. Он меня спросил, каких медиков взять из нейрохирургии. Я от­ветила, если можно, одного Владимира Львовича, он занимался гимнастикой. Лев Давидович к нему при­вык, занятия по физкультуре у них проходят очень ве­село. Если надо, я буду доплачивать этому врачу.

— Нет, теперь академик Ландау в нашей больнице, и уже мы сами все будем оплачивать. Это по закону наш больной, наши фонды обеспечивают все, что необходи­мо. Вам больше ни за что не придется доплачивать.

Когда главврач ушел, я сказала дежурным медицин­ским сестрам, чтобы они передали другим медсестрам: пока Лев Давидович будет здесь, в больнице, я от себя буду доплачивать ту же сумму, какую они получали от меня с первых дней. Самоотверженный труд медсестер внес немалую толику в дело спасения жизни Дауньки! Моя благодарность медсестрам была безгранична.

На второй день его пребывания в больнице Акаде­мии наук с визитом с утра явился Лифшиц. Он бесцере­монно потребовал себе халат: «Я — Лифшиц, пришел к академику Ландау». Но ему дежурный персонал отве­тил, что посещение больных начинается с 17 часов. Он помчался к главврачу. Там он тоже сообщил, что он есть Лифшиц, самый близкий друг Ландау, ему во всех больницах было предоставлено право беспрепятствен­ного посещения Ландау в любое время дня и ночи. «Мой отец был крупнейший медик нашей страны, вы­дайте мне неограниченный пропуск к Ландау, как бы­ло в больнице № 50 и в Институте нейрохирургии».

Главврач ему спокойно ответил: «Я только жене академика дал такой пропуск. Сам академик зовет к се­бе только жену. Вас он не вспоминал. Все друзья наших больных приходят в дни и часы, отведенные специаль­но для посещений».


Входит в палату Н.И.Гращенков — член-корреспон­дент АН, профессор-невропатолог. Лев Давидович  {282}  обедал в палате. Он принялся за очень аппетитного поджаренного цыпленка-табака. Только унесли под­нос с посудой, Николай Иванович спросил:

— Лев Давидович, что вы ели на обед?

— Обед был вкусный, но я не помню, что я ел.

— Лев Давидович, вспомните, что вы только что съели на второе.

— Нет, абсолютно не помню, что я ел.

— Лев Давидович, кто был ваш отец?

— Мой отец? Он был зануда!

— Лев Давидович, как это понять?

— Николай Иванович, он был скучнейший зануда.

Николай Иванович ушел, пятясь из палаты. Я его догнала в коридоре:

— Николай Иванович, это нормальные ответы до болезни. До аварии он всегда так говорил!

— Конкордия Терентьевна, вы слишком близки Льву Давидовичу. Мы, медики, не принимаем во вни­мание мнение о состоянии наших больных от близких родственников. А вот Лифшиц сказал, что Лев Давидо­вич находится полностью в невменяемом состоянии. Я лично тоже нахожу его состояние невменяемым. Ведь он вчера Евгения Михайловича выгнал из палаты и стал звать вас, все считают это ненормальным.

Я беспомощно опустилась в близстоящее кресло. Накануне Даунька действительно выгнал Женьку из палаты. Еще в приемные часы и при посетителях. Миг­дал вышел от Дау и заявил во всеуслышание:

— Ну если Дау Женьку выгнал, значит, Дау сошел с ума!

Эти страшные слова, брошенные невзначай Миг­далом, медработники больницы подхватили. Эти сло­ва до меня дошли уже в такой форме: «Ученики акаде­мика Ландау, физики, говорят, что Ландау сошел с ума». Гращенков сказал, что считает Ландау невменя­емым.

Мне стало очень страшно. Я почувствовала: мои силы кончаются. Столько времени бесконечного нервного напряжения и страха. Сначала за жизнь! Те­перь за разум! К обоснованному страху еще столько нелепостей, которые на каждом шагу мне преподно­сит жизнь.  {283} 

Медсестра Марина (ей около 40 лет), она не заму­жем, прошла всю войну, имеет настоящие боевые на­грады. Медсестра высочайшей квалификации. Все мед­сестры называют Дау на «вы» и «Львом Давидовичем». Марина с Дау на «ты» и называет его «Дау». Я стара­юсь этого не замечать. Я даже стараюсь не замечать, когда она при мне целует Дау. Но Женька оскорби­тельно, грубо пытался поставить Марину на место: «Марина, как вы смеете называть академика на «ты» и в обращении называть его «Дау»! Если вы этого не пре­кратите, я добьюсь, чтобы вас отстранили от дежурств у Ландау». Ну Марина озлобилась, рассказала Дау, что Женька требовал у меня деньги для ежедневных банке­тов на консилиумах и на все расходы по комитету фи­зиков. Я не знаю, что и при каких обстоятельствах Ма­рина наговорила на Женьку. Когда явился Женька, разъяренный Дау в мое отсутствие, в Маринино дежур­ство, Женьку встретил такими словами при посетите­лях: «Я считал тебя другом, а ты оказался подлецом. Как ты смел, когда я был в смертельной опасности, требовать у Коры денег?! Ты знал, я денег не копил. У Коры не было денег. А свои деньги ты боялся потра­тить. Ты боялся потерпеть убыток в случае моей смер­ти. Пошел вон».

Я пришла в ужас от этих событий.

— Марина, зачем вы так, Дау еще по ночам бредит, он еще болен, его нельзя ссорить с физиками, его надо беречь. Я вас очень прошу, не встревайте в отношения между Дау и физиками.

Я начала говорить Дау, что Женька никаких денег у меня не требовал, что Марина ошиблась, поверила сплетням.

Как-то зашла в палату Дау — Гращенков заканчи­вал осмотр Ландау.

— Коруша, как я тебя ждал, сколько я доставил те­бе хлопот своей болезнью. А когда я тебя нашел в Харькове, я так мечтал устроить тебе счастливую жизнь. Помнишь, как ты уговаривала меня в Харькове вступить в Коммунистическую партию.  По своим убеждениям я всегда был марксистом, Коруша, сейчас я решил вступить в Коммунистическую партию.

У Гращенкова глаза округлились.  {284} 

— Даунька, ты сначала выздорови.

— Нет, Коруша, я окончательно решил вступить в Коммунистическую партию. Ты ведь всегда этого хо­тела.

— Дау, сейчас у меня одна мечта — чтобы ты стал здоров.

— Корочка, естественно, я сначала выздоровлю. Вспомнила, что в Харькове очень хотела, чтобы Дау стал коммунистом, в те далекие молодые комсомоль­ские годы у меня было твердое убеждение: вне партии, вне комсомола должны оставаться только мелкие лю­дишки вроде Женьки Лифшица, чуждые нашей совет­ской идеологии, это было в начале тридцатых годов.





Глава 42


Во второй комнате палаты-люкс зазвонил телефон. Это было в 12 часов 30 минут 1 ноября 1962 года. Я сняла трубку.

— Это палата академика Ландау?

— Да.

— С вами говорит корреспондент из Швеции. Пол­часа назад в Стокгольме Нобелевский комитет прису­дил Нобелевскую премию за 1962 года по физике ака­демику Ландау. Разрешите мне первым его поздравить.

— Вы откуда звоните?

— Я здесь, внизу, в вестибюле больницы.

— Сейчас я спущусь к вам и проведу вас в палату к Ландау.

Ничего не говоря Дау, я поспешила вниз к шведско­му корреспонденту. Подвела его к постели Дау.

— Лев Давидович, разрешите мне вас поздравить с присуждением вам Нобелевской премии за 1962 год, — говорил корреспондент по-английски. Вынув порта­тивный магнитофон, он стал записывать ответ Дау. Дау говорил по-английски:

— Я горд за нашу советскую науку, что в моем лице получила международное признание. Я благодарен  {285}  Нобелевскому комитету, что мои скромные труды оце­нили столь высоко.

В это время в палату вошла цепь медиков в белых халатах. Они плотной живой стеной заслонили Ландау от иностранного корреспондента с магнитофоном. Двинулись на корреспондента, вытесняя его из палаты, говоря: «К больным у нас начинается прием с 17 ча­сов».

Гращенков грозно предстал передо мной:

— Конкордия Терентьевна, я вас поставил в извест­ность, что Ландау невменяем. Как вы осмелились при­вести в палату иностранного корреспондента и разре­шить Льву Давидовичу говорить в магнитофон иност­ранца по-английски.

— Дау, скажи сейчас по-русски, что ты сказал в маг­нитофон на английском языке.

Дау все повторил по-русски всем присутствующим. Все онемели, воцарилась тишина. Потом все разом заго­ворили, стали поздравлять. Вначале я удивилась, поче­му я мало радуюсь. Потом ощутила комок в горле, горь­кий, не от радости, нет. Почему Ленинскую премию да­ли, когда Дау был при смерти в глубоко бессознатель­ном состоянии, почему Нобелевскую присудили, когда Дау так тяжело болен и не сможет поехать ее получить?

На следующий день, 2 ноября, больницу АН СССР посетил посол Шведского королевства господин Рольф Сульман. Он поздравил Дау с присуждением Нобелевской премии, сообщил: «По традиции Швед­ского королевства 20 декабря король Швеции сам вру­чает нобелевским лауреатам медали, дипломы и чеки».

Дау ответил:

— Сроку осталось мало. Я не успею выздороветь. Придется ехать в Швецию моей жене одной.

— Тогда с вашего разрешения я сообщу в Сток­гольм, что вы еще ехать не можете, приедет одна ваша жена.

— Да, моя жена будет иметь честь принять награды из рук шведского короля.

Сопровождающие посла корреспонденты и фото­корреспонденты спросили Дау:

— Скажите, Лев Давидович, вы уже решили, на что потратите Нобелевскую премию?  {286} 

— Тратить деньги я не умею. Это очень большая ка­нитель. Хорошо умеют тратить деньги наши жены. Я Коре дарю деньги Нобелевской премии.

Посол обратился ко мне:

— Вы согласны ехать вместо мужа на нобелевские торжества?

— Да, мне придется ехать. Так хочет Дау.

Время до отъезда в Швецию промелькнуло незамет­но. Поток поздравлений почтой был неиссякаем. Дау весь засветился, когда читал поздравления своего учи­теля Нильса Бора. А потом, быстро просматривая меж­дународную почту, которую с утра я ему приносила, говорил: «А от Гейзенберга нет поздравлений. Кору­ша, а ты не потеряла? Я так жду поздравлений от Гей­зенберга».

Прошло несколько дней, Дау тревожила одна мысль, почему его не поздравил Гейзенберг. Вся боль­ница уже знала, что Ландау с большим нетерпением ждет поздравления от Гейзенберга. Один врач поинте­ресовался:

— Лев Давидович, а кто талантливее: вы или Гей­зенберг?

— Да я щенок в сравнении с могучим талантом Гей­зенберга?!— воскликнул возмущенно Дау.

Гейзенберг один из первых прислал восторженное поздравление, но в мое отсутствие это поздравление получил Лившиц и по свойственному его натуре хамст­ву не спешил вручать это поздравление Дау.

Почтовое отделение Москвы В-334 сбилось с ног: телеграммы, письма, международные поздравления со всех концов планеты и изо всех уголков Советского Союза. Печать всего мира недавно оповестила о чудес­ном спасении жизни академика Ландау, а Нобелевская премия утвердила высочайшие заслуги знаменитого физика.

В те годы Дау был самым популярным человеком на планете. Писали, поздравляли не только коллеги по науке, писал и поздравлял весь народ. Я и сейчас хра­ню добрые, трогательные письма от фермеров Канады, Мексики и Калифорнии. Они меня и Дау приглашали как дорогих гостей посетить их поместья для оконча­тельной поправки здоровья их целебным теплым климатом.  {287}  Дау переводил эти письма, читая их по-русски, приговаривал: «Коруша, обязательно съездим. Кору­ша, когда я выздоровлю, мы с тобой будем много путе­шествовать». А француженки в письмах присылали фи­алки.

Вот под новый год Дау получил письмо с адресом на конверте: «Советский Союз. Ландау». Письмо писа­ли американские журналисты, и начиналось оно так: «Лев Давидович, мы хорошо знаем Ваш адрес: Москва, Воробьевское шоссе, 2, квартира 2. Но мы пришли к за­ключению, что Вы сейчас являетесь самым популяр­ным человеком на нашей планете и наше новогоднее поздравление к Вам не опоздает, несмотря на крат­кость адреса». Письмо пришло без опозданий.


Как-то вечером позвонил мне А.В.Топчиев. Он на­помнил: пора оформлять поездку в Стокгольм.

— В иностранном отделе вас ждут. Мой дружес­кий вам совет: обязательно поезжайте. В нашей боль­нице Лев Давидович очень ухожен, он вполне обой­дется без вашего присутствия. А вам необходимо от­влечься, рассеяться и отдохнуть. Ведь скоро год, как ваша нервная система напряжена до предела. Помни­те, вас завтра ждут в иностранном отделе Академии наук.

«Так уже пора ехать на праздничные торжества, — с ужасом подумала я.— О, сколько радости и счастья принесли бы эти события, если бы Дау был здоров. А сейчас мне еще рано празднично торжествовать. Дау еще тяжело болен. Нобелевская премия присуждена за работу, сделанную Дау еще в 1947 году. Давая обеща­ние послу ехать в Стокгольм на нобелевские торжест­ва, я надеялась на заметное улучшение состояния здо­ровья Дау. Но он еще, засыпая, начинал бредить. Он кричал: «Остановите, остановите поезд. Я не умею уп­равлять паровозом. Я не сумею остановить: мы все ра­зобьемся».

Он вскакивал, глаза были безумны, подушка горя­чая как огонь. Я всегда вторую подушку держала у хо­лодного оконного стекла.

На следующий день я застала в палате Дау Соню,  {288}  Зигуша и Гращенкова. Гращенков осматривал боль­ную ногу Дау. Он говорил:

— Подъем уже оживает, уколы иголки Лев Давидо­вич уже ощущает. Но вся подошва и пальцы еще омерт­велые.

Дау очень жаловался Гращенкову на боль в ноге.

— Лев Давидович, если вы нас уверяете в такой сильной боли в ноге, почему вы не стоните?

— А разве стоны помогают от боли?

— Конечно нет, но все больные от нестерпимой бо­ли стонут и даже кричат!

— Но ведь это же бессмыслица. Я не способен со­вершать бессмысленные поступки.

Я вышла вместе с Гращенковым. Не хотела мешать ленинградским родственникам, их встрече с Дау.

— Николай Иванович, Дау не способен преувеличи­вать и говорить то, что не соответствует действительно­сти. У него действительно очень сильные боли в ноге.

Я знала, что Гращенков не клиницист.

— Конкордия Терентьевна, вы говорите о тех каче­ствах, которые у него были до аварии, до болезни. Вы разве не замечаете, как он изменился?

— Нет, он совсем не изменился.

— А вот его родственники и Лившиц говорят совсем другое. Они его поведение не считают нормальным. И ваше влияние на Льва Давидовича они считают тоже ненормальным.

— Николай Иванович, как это понять «мое влия­ние». Никакого моего влияния нет! На Дау вообще ни­кто не мог влиять! И сейчас он такой же, какой был до аварии! Я нарочно не стала мешать родственникам, пусть попробуют они влиять на него.

— Конкордия Терентьевна, вы меня, конечно, изви­ните, но всем известно, что до аварии он вами прене­брегал, а сейчас, к всеобщему удивлению, он только и бредит вами, только вас зовет. Всех гонит, ждет толь­ко вас!

— Николай Иванович, до аварии ни я, ни Дау с ва­ми не встречались. Вы не могли знать взглядов Дау и тем более наши семейные отношения!

Я круто повернулась и не прощаясь ушла. Комок в горле грозил вылиться слезами. На воздухе стало легче.  {289}  Вспомнила, что надо идти в иностранный отдел АН СССР. С моим настроением ехать не могу, оставить Дауньку не могу ни на один день!

«Если стоны не помогают от боли, стонать бессмыс­ленно». «Я не способен производить бессмысленные действия». «Коруша, я знаю, ты меня любишь, ты мне ничего не жалеешь. Так почему же ты для меня жале­ешь чужую тебе ненужную девушку». «Если я получаю удовольствие, ты должна радоваться, если ты действи­тельно любишь меня». «Ревность — это глупость! Она ничего не имеет общего с любовью!» — это все из од­ной серии. В клетках его мозга отсутствуют мелкая по­шлость, традиционные привычно-обывательские взгляды на жизнь. Он таким родился!

А вот теперь ограниченные медики вроде Гращен­кова будут цепляться к его словам. Я читала, в истории болезни Дау Гращенков записал: «потеря ближней па­мяти», когда Дау забыл, что он съел на обед. Историю болезни Ландау Гращенков иногда забывал в палате, я ее тщательно изучила.

Пока я добралась до Президиума АН СССР, я твер­до решила не ехать в Швецию. Я не имею никакого права получать столь высокую награду мира, пользу­ясь болезнью Дау. И потом я не могу и не хочу оста­вить больного Дау. Меня пугают вопросы медиков, об­ращенные к Дау, они его без конца спрашивают: какой месяц, какое число, какой сегодня день? Он им отвеча­ет: «Я не помню! Спросите у Коры!».

Когда я пришла в кабинет сотрудника иностранно­го отдела для оформления поездки в Швецию, я заяви­ла: «Вы меня извините, но ехать на праздничные тор­жества я не могу. Когда я давала согласие на поездку шведскому послу, не учла состояние мужа. За прошед­ший месяц состояние не улучшилось, ехать я не могу».

Нобелевскому комитету пришлось нарушить тра­диции своего Шведского королевства. 20 декабря 1962 года, впервые за все существование Нобелевского ко­митета, премия по физике за 1962 год была вручена в г. Москве, в стенах больницы АН СССР академику Ландау. Вручал награду посол Швеции господин Сульман. После торжественной части вручения меда­ли, диплома и чека господин Сульман сказал: «Лев  {290}  Давидович, распишитесь на оборотной стороне чека. На всякий случай. Тогда ваша жена всегда сможет полу­чить эту сумму — 250 тысяч крон».

Дау расписался. Господин и госпожа Сульман офи­циально пригласили меня на прием, который состоит­ся в мою честь в Шведском посольстве по случаю вру­чения Нобелевской премии моему мужу! Подошел Мстислав Всеволодович Келдыш. Он поздравил Дау. Дау ему сказал: «Мстислав Всеволодович, мы ведь не виделись с вами с момента вашего избрания в прези­денты. Я вас поздравляю, но отнюдь не завидую».

Дау увезли в палату, он еще сам не ходил. Келдыш удивленно воскликнул:

— Почему говорят, что Ландау невменяем, я этого не нахожу. Он такой же, как и был прежде.

Воспользовавшись случаем, я обратилась к прези­денту:

— Мстислав Всеволодович, мне кажется, что врачи его не понимают, мне кажется, они ошибаются в диа­гнозе. Если мои подозрения перейдут в убеждение, я могу прийти к вам? Вы мне поможете?

— В любое время приходите, я вас приму и все ваши просьбы выполню.

Президент не сдержал своего слова!

<...>

Когда все разошлись, усталого Дауньку уложили в постель, в палату быстро вошел Валерий Генде-Роте:

— Лев Давидович, у меня ЧП. Оборвалась пленка, и я щелкал впустую. Завтра редактор меня повесит! По­жалуйста, наденьте костюм и галстук. Я вас хоть раз щелкну.

— Нет, я устал, не могу.

— А если я за это вам завтра ровно в 9 часов утра привезу портрет самой красивой девушки мира?

— Не обманете? — воскликнул, оживившись, Дау.

— Клянусь.

— Одевайте.

На следующий день утром, ровно в 9 часов, Вале­рий, верный своему слову, привез портрет «мисс Фес­тиваль». Дау взглянул на этот портрет и сказал:

— Ну и надули же вы меня. Да она страшна, как смертный грех! (Это была кубинка.)  {291} 

— Лев Давидович, простите, не обманул. Я сейчас же привезу вам портрет красавицы другого типа.

Второй портрет был вскоре доставлен. Солистка ан­самбля «Березка». У Дауньки глаза засияли, заискри­лись: «Вот эта да, эта хороша!». А потом добавил: «А вы знаете, она похожа на мою Кору».

Этот портрет к приезду Дау домой я повесила над его постелью. Он и сейчас висит в его кабинете.

На прием в шведское посольство мне пришлось по­ехать. Ехала я в машине Капицы вместе с Петром Лео­нидовичем и Анной Алексеевной. В их машину еще влез и Женька.

Жена посла, в прошлом русская княжна Оболен­ская, к торжествам вручения Нобелевской премии в Москве заказала и ей доставили самолетом орхидеи. Эти редкие цветы я увидела впервые. При прощании она подарила мне букет орхидей, они долго жили в во­де.

28 декабря 1962 года научный мир Москвы был по­трясен траурной вестью — скончался А.В.Топчиев: ин­фаркт. Переработал! Он не щадил себя! Я особенно тя­жело перенесла эту утрату. Он был замечательно доб­рый человек, как он помог мне, как мало людей, зани­мающих высокие посты, имеют такое отзывчивое, доб­рое сердце!

Сейчас, вглядываясь в прошлое, в те страшные тра­гические дни, вижу, сколько вредного шума подняли физики, но реальную человеческую помощь я получила только от Топчиева. Врача Федорова он мне помог ввести в консилиум. Федоров спас жизнь, без Федоро­ва Ландау не прожил бы и суток! Топчиев восстановил зарплату Ландау. Топчиев помог вырвать Ландау из лап бандита Егорова и обеспечил нормальное выздо­ровление Ландау, в нормальных условиях. И если бы Топчиев остался жить, Ландау давно бы уже работал, возможно, сделал бы еще открытия и принес бы боль­шую пользу нашей Советской Стране и науке!


Наступал 1963 год. 31 декабря 1962 года мне разре­шили остаться в палате до 12 часов ночи. А в 11 часов 31 декабря в палату Дау принесли огромный букет све­жих роз.  {292} 

— Откуда? Кто?

Мне сказали: в отдел нашей скорой помощи приеха­ли летчики и просили передать академику Ландау. Скорая помощь из уважения к столь редкой красоте роз доставила меня вместе с розами в новогоднюю ночь домой.

О, эти розы, сколько счастья принесли они мне в ту, еще счастливую новогоднюю ночь! Это были полурас­крывшиеся бутоны разных розовых оттенков. В огром­ную хрустальную вазу налила воды и ножницами в во­де срезала продольный кусочек корешка. Думала об одном: если все розы завтра распустятся и ни одна не увянет, Дау полностью выздоровеет.

Рано утром вскочила, прибежала к розам: все, все до одной раскрылись. И были так нежны, так красивы, ис­точая нежный аромат. Символически они сулили сча­стливое выздоровление Дауньки. Иногда так хочется быть суеверной, поверить в радостное предзнаменова­ние в новогоднюю ночь! И первый день нового года всегда будит радостные мечты. Вдруг нежданно-нега­данно свалились эти розы в новогоднюю ночь.

В продолжение всей болезни в каждую новогоднюю ночь кто-то привозил розы для Дау. Думаю, что эти ро­зы были от женщины, тщетно я искала записки. Я очень благодарю за розы. Мне они приносили боль­шую радость. Они таили в себе загадочную надежду на счастье тем, что всегда доставлялись в новогоднюю ночь! Это была очень красивая форма внимания.

Но выздоровление шло очень, очень медленно. Я помнила, я знала, я много прочла медицинских книг. Пенфильд и учебники медицины говорили: терпение и терпение, 3 года — самый короткий срок. Сейчас по­шел только второй год.

Я терпением запаслась, память у Дауньки не совсем еще установилась. К счастью, он не ощущал времени, это помогало ему не помнить длительности неотступ­ной боли в ноге, острой, нестерпимой, непрекращав­шейся ни на одну минуту.

Из нейрохирургии приходил молодой врач по гим­настике Владимир Львович. Его всегда сопровождал Женька. Женьку Дау уже не гнал, я Дау уверила, что никаких денег физики от меня не требовали.  {293} 

Тщательно скрыла от Дау те списки долга, на сумму примерно 4,5 тысячи рублей, которые, по утверждению Лифшица, академик Ландау задолжал, находясь в тя­желом, бессознательном состоянии в наших советских больницах, где все было бесплатно. Те неплановые рас­ходы, вызванные сложностью травм больного, вела я.


После смерти Дауньки мне очень захотелось вер­нуть те именные подарки, которые украл Лившиц. В числе этих подарков есть пять альбомов, они мне очень дороги как память.

В одном из альбомов показано: родился на Земле мальчик, бог в своем лазурном небосводе, сидя на об­лаке, заинтересовался рождением этого человека. Спу­стившись на Землю, взял мальчика за ручку, зашагал с мальчиком Ландау по облакам, стал учить его уму-ра­зуму, объясняя, как он, бог, сотворил мир. Мальчик Ландау с удивлением посмотрел на бога, потом повел бога к доске с мелом и начал методами теоретической физики учить бога, как по правде устроен мир.

В этих альбомах в шуточных каламбурах, в дружес­ких шаржах талантливые художники изобразили Дау как живого, поразительное портретное сходство, угло­ватость и худобу художники смягчили его непосредст­венностью и детской наивностью. Магнетизм и ферро­магнетизм изобразили в этих альбомах так: перед Лан­дау появляется дьявол, на плече дьявола сидит прелест­ная блондинка. Как железо к магниту, Ландау устре­мился к дьяволу, а дьявол молниеносно скрылся, пока­зав Ландау нос, — это антиферромагнетизм...

Загоревшись пламенным желанием увидеть моего Дауньку хотя бы в этих альбомах, я решила пойти по­просить Капицу помочь мне вернуть украденные пред­меты. Поднимаясь по лестнице института, я вспомни­ла: как-то Петр Леонидович рассказывал весьма остро­умный анекдот. Всего этого анекдота я не помню, но суть в том, что этого человека надо остерегаться, он за­мечен в воровстве: или он что-то украл, или у него что-то украли.

Поэтому вмешивать в воровские дела Лившица благороднейшего из людей — Петра Леонидовича Капицу — я не решилась.  {294} 

Вспомнила: Л.А.Арцимович, академик-секретарь отделения. Наши дачи разделяла лесная поляна. Мно­голетнее знакомство семьями позволило мне позво­нить ему домой. К телефону подошла не Мария Нико­лаевна, а новая жена, та самая, на которую Лев Андре­евич одалживал деньги у Дау, чтобы свозить ее на ку­рорт. Я попросила Льва Андреевича к телефону. Она бесцеремонно спросила: «Кто его спрашивает?». Меня Дау учил, что такой вопрос некультурен. Надо отве­чать: его нет дома, что ему передать. Новой жене Арци­мовича я назвалась, тогда она совсем грубо спросила: «А зачем вам нужен мой муж?». (Она сама недавно уве­ла Арцимовича от первой жены!)

«Не за тем, чтобы заменить моего», — подумала я, сказав: «Он у Ландау много лет тому назад одалживал деньги и до сих пор не вернул».

Когда у меня не было денег на обед Гарику, я из должников Дау никому не посмела напомнить о день­гах. Деньги Дау одалживал из своих 40 процентов, я на них не имела права. Но новой жене Арцемовича я так ответила в ответ на ее хамство!

Недели через две раздался телефонный звонок. Сня­ла трубку: «Здравствуйте, Кора, говорит Лев Андрее­вич. Я у Дау одалживал деньги — две тысячи. Как мне их вам вернуть?». Помолчав, он добавил: «Разрешите, я их пришлю со своим шофером». Шофер деньги при­вез, но потребовал расписку. Дау ни у кого не брал рас­писок, если не возвращали, считал их подаренными.





Глава 43


Больной запоминает текущие события только те, ко­торые его интересуют. Это было свойственно нату­ре Дау от рождения: не загружать память незначитель­ными, неинтересными событиями, его память имела из­бирательную ценность! Его мозговые клетки были осо­бого устройства.

Все мелкие события, происходящие в больнице,  {295}  которые медики так любят смаковать, он пропускал ми­мо себя. «Спросите у Коры», Кора ведь и существует для того, чтобы помнить эти мелочи, эти незначитель­ные события текущей жизни.

Жить, заниматься наукой, углубляться в неразга­данные тайны природы — это высшее наслаждение, весь смысл жизни в науке. Для отдыха неплохо занять­ся девушками, они помогают отвлечься, отдохнуть, чтобы опять заняться наукой. А мелочи пусть делают лучше мелкие люди, вроде Коры и Женьки.

Когда Дау появился в Харькове, ему было только 24 года. Тогда шел 32-й год. Из студенческой молодежи последних курсов, которым Дау читал лекции, Евгений Михайлович Лифшиц выделялся хорошей подготов­кой. В их семье для двух сыновей было три гувернера. Лифшиц из студенческой молодежи выделялся знанием языков, изысканностью одежды, наша советская сту­денческая молодежь тех лет дала ему кличку Виконт. Она ему импонировала, он сиял, когда его так «обзы­вали».

Вокруг Дау стала собираться студенческая моло­дежь, и конечно в их числе Виконт. У Виконта редкие издания книг и даже Гумилев. Для Виконта молодой профессор явился с Олимпа, от самого знаменитого Нильса Бора. Это для Виконта было притягательной силой.

Виконт мертвой хваткой вцепился в молодого Лан­дау, а через некоторое время Ландау заявил: «Товари­щи, какой он Виконт, Женька настоящий Капуцин. Его цепкохвостость поразительна».

Когда Дау убедился, что Капуцин лишен таланта к творческой научной работе, он решил его использо­вать для написания книг. Еще Капуцин свою незамени­мость при Ландау закрепил по мелочи: достать лезвия для бритв, выбрать галстук. Он выполнял это очень охотно. Дау это очень ценил, платил идеями, тем, чем был сказочно богат.

Самозабвенно погружаясь в неизведанные недра на­уки, его могучий мозг молниеносно производил слож­нейшие расчеты. А кончик вечного пера едва успевал за мыслью, скупые формулы ложились на бумагу вкривь и вкось. Чистописание ему не было свойственно.  {296} 

Процесс напряженного мышления он никогда не на­зывал работой. Еще в Харькове он мне сказал о себе так:

— Я просто физик-теоретик. По-настоящему меня интересует только неразгаданное явление природы. Это высочайшее наслаждение, это огромная радость жизни, это самое большое счастье, которое суждено познать человеку! А вообще я лодырь, я очень ленивый и очень никчемный. Я ничего не умею делать. Когда мы ходим в туристический поход, меня все называют лодырем и паразитом. Я и есть лодырь и паразит, я ни­чего не умею делать руками.

— Что? Написать вам статью в журнал? А я ведь пи­сать не умею. Я ведь и двух слов не свяжу. Я есть жут­кий лодырь.

Фантастически утрировал свою несостоятельность в письме. А писал Дау замечательно. По этому поводу я привожу его письма. Не очень длинные. Или взять его переписку. Он много получал писем и почти на все от­вечал. Лифшиц возвел поклеп на своего учителя, чтоб хоть чем-то возвыситься над Ландау. И это после тра­гической смерти.

Эту нелепость о Ландау со слов Женьки подхвати­ли люди, которые не знали Ландау. А сейчас пишут, приводя в пример, что вот такой великий физик, как Ландау, не мог связать двух слов в письменном виде. Меня удивляет одно: Дау еще всегда называл себя ло­дырем и паразитом. Почему же Лифшиц это не склоня­ет? Потому, что весь мир удивлен универсализмом и фантастической работоспособностью Ландау.

Но ведь Ландау всю жизнь о себе говорил, что он ве­дет паразитический образ жизни. «Я никчемный заяц, я ничего не умею». У него действительно все замки были всегда испорчены, не закрывались.

«Коруша, опять надо вызвать мастера, замок не ра­ботает». Беру ключ — у меня замок работает. «Кору­ша, окно не закрывается». Иду, закрываю. «Как тебе так легко все удается? Просто удивительно».

Или вот в Казани. Война, перенаселенность эвакуи­рованных фантастическая. Жилищные условия ужас­ные. Можно мыться только в бане. Чтобы достать но­мер с ванной в первую очередь после вчерашней  {297}  дезинфекции, в большие морозы занимаю очередь с вечера. Всю ночь бегаешь, прыгаешь, чтобы не обморозиться. Дау приходил к 8 часам утра. За один час надо вымыть Дау, вымыться самой и выстирать белье за неделю. Спешно сортируя белье для стирки, говорю: «Дау, ты иди наливай ванну, залезай в нее». И вдруг слышу: «Корочка, тебе очень не повезло. Этот номер в бане ис­порчен: ни один кран не открывается». У меня сердце спустилось в пятки. Неужели такое может быть? Ночь больших страданий впустую. Иду. У меня все краны открылись.

Дау был теоретик от природы. Руками он мог дер­жать только ручку вечного пера да еще обнимать кра­сивых девушек.





Глава 44


Итак, выздоровление шло медленно, но оно шло. Никто не виноват в том, что в центре управления человеческим организмом, в головном мозгу, крове­носная система, питающая мозг, слишком тонкой кон­струкции. И для полного своего выздоровления даже после незначительной травмы требуется много лет.

К Дау в больницу АН СССР в часы посещения приходило много физиков и просто его знакомых. Всем он жаловался на бесконечные мучительные бо­ли в ноге.

Те разговоры, что после травмы головы Ландау стал невменяемым, вышли из стен больницы и распро­странились по Москве. Естественно, все посетители, особенно физики, старались убедиться в противном, задавая ему бесконечные вопросы. Игорь Евгеньевич Тамм был очень опечален, что Ландау не помнит ни дня, ни числа, ни месяца. А Дау действительно этого не помнил. От этих мелких бытовых вопросов Дау отма­хивался и, не дослушав до конца, быстро отвечал: «Я ничего не помню, спросите у Коры. Она все знает, у ме­ня болит нога».  {298} 

Телефонный звонок из Президиума АН СССР из­влек меня из больницы, от Дау. Меня попросили при­нять у себя дома французов из Парижа, специально приехавших заснять кабинет физика Ландау, это бы­ла целая делегация от редакции журнала «Пари-матч». Они попросили меня письменный стол в каби­нете Дау привести в рабочее состояние. Объяснить французам, что Даунька садился за свой письменный стол только для бритья, у меня не было сил. Да могут и не понять, ведь Гращенков не понял. Положила на стол чистый лист бумаги и ручку с вечным пером. Мои гости решили, что я их не поняла. Стали хором мне объяснять, чтобы я пустую площадь стола обо­гатила книгами, таблицами, справочниками, кото­рыми знаменитый физик пользовался, творя настоя­щую науку.

Теперь настала моя очередь удивляться.

— Вы приехали из Франции заснять кабинет уче­ного-первооткрывателя, но ведь он работал над теми проблемами в науке, о которых ничего, нигде не мо­жет быть написано! Он первооткрыватель! Когда за­кончит работу, тогда появятся сообщения об этом в книгах! Справочниками и таблицами никогда не пользовался, в уме молниеносно решал сложнейшие математические проблемы, да у нас в доме нет ни ло­гарифмической линейки, ни таблиц, ни справочни­ков, у нас даже нет технических, научных книг, вся наша библиотека состоит только из художественной литературы.

Иностранцы меня выслушали, но им в это было трудно поверить! Они в один миг, без команды рас­сыпались по кабинету и в библиотеке стали безус­пешно искать доказательств того, что такого быть не может. Были очень удивлены и даже расстроены, когда сами убедились, что вся библиотека состояла из художественной литературы. Им пришлось сфо­тографировать пустой стол, только чистая бумага и перо.


 {299} 




Глава 45


Дау все чаще и чаще стал жаловаться на неприятные ощущения в животе. Бесконечные ложные позывы мешали спать. Живот был вздут. Врачи, тщательно об­следовав кишечник, сказали: «Вам нужно побольше хо­дить, вы залежались». И прописали стакан морковного сока.

Я застала диетврача в палате Дау со стаканом мор­ковного сока. Дау ему говорил:

— И не пытайтесь меня уговаривать. Я эту гадость пить не буду. Морковка на вкус отвратительна. Я не выношу этого вкуса.

Врач старался убедить Дау в том, что вкус очень приятен и морковный сок очень полезен.

Я взяла стакан с соком у врача, подошла к Дау и сказала:

— Дау, ты болен?

— Да.

— Ты хочешь выздороветь?

— Очень хочу, Коруша.

— Лекарства разве бывают вкусные?

— Нет, лекарства должны быть невкусные по своей идее.

— Так вот, выпей морковный сок как лекарство.

— Как лекарство я его могу выпить. Лекарства как правило невкусные.

И каждый день, когда натощак приносили пить морковный сок с утра, меня в палате не было, он его пил, приговаривая: «Как лекарство я этот мерзкий сок выпью».

Где потеря близкой памяти? С Гращенковым я уже не могла разговаривать. О, только не потому, что он забыл мне позвонить по поводу благополучного исхо­да «мозговой операции», когда ночью Дау в больнице № 50 делали трепанацию черепа и убедились, что гема­томы коры головного мозга нет. Я была так счастлива, что эта операция закончилась благополучно. Я пони­мала, насколько врачам в те дни было не до меня.

Другое дело, когда я встретила в коридоре Гращен­кова, после того когда Дау объявил мне о непреклонном  {300}  решении вступить в Коммунистическую партию в присутствии Гращенкова. Гращенков мне сказал:

— Конкордия Терентьевна, вы утверждаете, что ни­чего не замечаете. У вашего мужа поведение, несвойст­венное ему до травмы, а вы утверждаете, что не могут в мозгу погибнуть избранные клетки памяти.

— Да, я в этом убеждена.

— А вот мне Лившиц — самый близкий друг Ландау — сказал, что до травмы ему было несвойственно же­лание вступить в Коммунистическую партию. Лившиц был поражен, удивлен и опечален.

— Николай Иванович, это потому, что самому Лифшицу это несвойственно. Я — член партии, вы — тоже член партии. И Ландау мог стать членом партии.

Рыдания душили, я ушла не прощаясь.

Как энтомологи рассматривают насекомых под ми­кроскопом, так сейчас медики, физики и все прислуши­ваются к тому, что сказал Ландау. Это было нестерпи­мо больно. Как они все смеют так обращаться с ним? Он всю жизнь был «ненормальным» в том смысле, как Нильс Бор в свое время высказался об одной из теорий Гейзенберга: «Это, конечно, сумасшедшая теория. Не ясно только одно, достаточно ли она сумасшедшая, чтобы быть еще и верной».

Медик Гращенков диагностировал у академика Ландау ненормальное мышление, он не понял, что та­ким мышлением наградила его природа, и это называ­ется талантом!

Его сокурсник по университету, тоже незаурядный талант, соблазнившись на роскошные условия, предло­женные Америкой, стал работать на бизнес. Прошли годы, прошли десятилетия. Обедая на кухне, Дау раз­вернул только что полученные на домашний адрес журналы научной информации и ахнул: «Коруша, ка­кой ужас! Во что американский бизнес превратил та­лант Гамова, просто позор, вот его последняя работа. Променять физику на бизнес!».

Ландау родился гением. На одиннадцатом году жиз­ни его очень серьезно заинтересовал «Капитал» Марк­са. Он его изучил, потом познакомился с трудами Маркса и Энгельса, в результате чего его мировоззре­ние стало марксистским. В самом благородном смысле.  {301} 

Гращенков же со слов Лифшица констатировал, что это несвойственно здоровой психике Ландау.

Лифшиц считался другом Дау. Дау его воспринимал с самых харьковских времен как необходимую нагруз­ку к ассортименту жизни. И Капуцин был полезен сво­ими практическими умными советами в быту и, конеч­но, как грамотный, очень аккуратный, трудолюбивый и пунктуальный технический секретарь.

А как «писец» для писания томов теоретической фи­зики он был просто незаменимым. В течение 35 лет я была свидетелем как писались эти книги. Они писались у нас в доме, чаще всего вечерами. Когда Дау не зани­мался наукой, он по телефону приглашал Женьку.

Вся ценность Лившица как соавтора была именно в том, что Лившиц ничего не мог развить, но он не делал элементарных ошибок в том, что говорил ему Ландау. Собственное творческое мышление отсутствовало, а грамотность и образованность помогали ему в этой работе. Дау всегда говорил: «Женька не физик. Физик его младший брат Илья».

Цитирую слова Дау: «Удивительная разновидность братьев Лившиц. Женька умен, он жизненно умен, но никакого таланта. Абсолютно неспособен к творческо­му мышлению. Илья в жизни дурак дураком, собирает марки, все время с детства на поводу у Женьки, но очень талантливый физик. Его самостоятельные рабо­ты блестящи».

Когда Ландау решил, что Илья Лившиц по своим работам должен стать членом-корреспондентом АН СССР, он приложил максимум усилий и харьковский Илья Лившиц был избран членкором АН СССР.

Цитирую слова Топчиева: «Как только был получен результат голосования за Илью Лившица, я подошел к Ландау и спросил: «Лев Давидович, на следующих вы­борах мы, вероятно, будем избирать старшего брата Лившица?».

Лев Давидович засмеялся и сказал: «Нет, Александр Васильевич, вот старшего брата Лившица мы никогда не будем выбирать в члены-корреспонденты АН СССР». И если бы Ландау остался жив, Лившиц никог­да не стал бы академиком.

Еще один пример дружеских чувств Лившица к Дау.  {302} 

В начале 50-х годов Дау отдыхал в Крыму, а Жень­ка совершал автотуристическое турне со своей подру­гой Горобец. К концу санаторного срока у Дау, Жень­ка прикатил в санаторий и предложил Дау отвезти его на своей машине в Москву. Дау, естественно, согласил­ся. Женька очень увлекался автотуризмом, и его по­крышки были уже полностью изношены. На моей но­вой машине я ездила редко, покрышки были совершен­но новые. По приезде в Москву Женька пришел к Дау и сказал: «Я тебя вез из Крыма в Москву и порвал все свои покрышки. Я с вашей машины сниму целые по­крышки, а взамен поставлю свои изношенные. Кора ез­дит редко, а у тебя персональная машина». И Дау, ко­нечно, разрешил.

Наш шофер с персональной машины В.Р.Воробьев следил и за нашей личной машиной, он пришел ко мне очень взволнованный:

— Конкордия Терентьевна, вы знаете, что сделал Евгений Михайлович?

— Знаю.

— И вы смолчите?

— А что сделаешь, если ему разрешил Лев Давидо­вич?

— Тогда разрешите, я ему морду набью

— Валентин Романович, я уже это пробовала. Он не воспитуем! А вас Лев Давидович может уволить. Ниче­го, стерпим.

С первых дней, когда трагедия обрушилась на меня и Даунька попал в больницу, Евгений Михайлович Лившиц по старым традициям своей семьи медицину считал всесильной и очень прислушивался к словам именитых медиков. Первый пришел к выводу, что Дау потерял ближнюю память.

Вначале мнение Лившица о мозговой травме у Дау меня не интересовало. Я на его утверждения и заключе­ния не обращала внимания. Во мне жила уверенность: Дау выздоровеет и сам поставит всех на место!

Когда я была после смерти мужа в издательстве «Международная книга», куда меня пригласили для подписания договоров по изданию трудов Ландау за границей, я спросила у главного редактора: «Почему все тома изданных за границей книг присваивает Лившиц?».  {303}  Мне официально ответили: «Международная книга» адресовала все книги на имя основного автора — Льва Давидовича Ландау. У Лившица от Ландау была доверенность на получение этих книг. Экземпля­ров на имя Лившица не было».

Доверенность только на получение этих томов — по нашим советским законам это не документ, на основа­нии которого можно присвоить не принадлежащую академику Академии наук СССР Лившицу очень цен­ную многотомную библиотеку книг, принадлежащих Ландау. У Лившица нет наследственных прав после смерти академика Ландау на присвоение этих книг.





Глава 46


Позывы газопускания стали все чаще и настойчивее, а медики все глубже стали влезать в психологию. Избегая встречаться с Лившицем в палате, я всегда уходила, когда он с врачом по физкультуре приходил к Дау.

Председатель консилиума Гращенков все время твердил о том, что физики должны его вовлечь в рабо­ту, чтобы отвлечь от боли. Гращенков говорил: «Вот он сейчас придумал себе новую боль в животе. Надо, чтобы к нему приходил Лившиц, говорил с ним о фи­зике и отвлекал его вредных мыслей о боли».

Председатель консилиума, вероятно, забыл, сколь­ко антибиотиков получил внутрь больной, когда раз­лагалась плевра легких, разорванная на куски сломан­ными ребрами. Пожар в легких был потушен амери­канскими антибиотиками, больной выжил. Беда была в том, что Гращенков не был клиницистом, он и не по­думал, что надо проверить кал больного на грибки. Медики больницы АН СССР получили историю болез­ни академика Ландау. В истории болезни не было ни одного анализа кала на грибки. Я увлекалась медицин­ской литературой в основном по травме мозга и ослож­нениям после мозговых травм. Я не верила, но была  {304}  очень встревожена заключением Гращенкова о потере ближней памяти у Дау.

Как-то пришла к Дау. В палате у его изголовья си­дит с мрачным видом академик Леонтович, оба мол­чат. Дау отвернулся, лежит лицом к стене, глаза закры­ты. «Дау, ты спишь?» — спросила я, наклонившись. Глаза приоткрылись, хитро блеснули, зрачком указал на Леонтовича и опять закрыл лаза.

Леонтович поднялся. Прощаясь со мной, он сказал: «Дау со мной совсем не говорил». Ушел очень расстро­енный. Сразу я вспомнила тот год, когда в Президиуме АН СССР на Ленинском проспекте в кинозале шел фильм «К далеким берегам». Мы пришли с Дау, до на­чала бродили в кулуарах между старинных колонн бывшего дворца графа Воронцова.

Навстречу Дау шел академик Леонтович. Он явно хо­тел подойти к нему поговорить, а Дау шмыгнул за мас­сивную белую колонну. Тонкий, гибкий, быстрый Дау ис­чез так внезапно, что я даже рот открыла от удивления. Леонтович, поискав его глазами, ушел. Так вот, до нача­ла сеанса, как только на пути Дау возникал Леонтович, а это повторялось не один раз, Дау прятался за колонну.

— Дау, ты всегда говорил, что Леонтович очень че­стный и порядочный человек. Почему ты от него пря­чешься?

Сверкнув глазами Дау опять исчез. Оглянулась — на горизонте опять возник Леонтович.

— Дау, ты просто неприлично себя ведешь, ведь он, наверное, понял, что ты от него прячешься просто пошутовски!

— Коруша, я действительно прячусь от Леонтовича, он нагоняет скуку. Я всегда помню о страшном суде. Бог призовет и спросит: «Почему скучал? Почему раз­говаривал со скучным Леонтовичем?».

— Ничего бы с тобой не случилось. Вот посмотри, как Игорь Евгеньевич Тамм очень оживленно разгова­ривает с Леонтовичем.

— А я не такая, я иная, я вся из блесток и минут, — изрек он свою любимую фразу.

Сейчас в палате Дау подтвердил всю сущность сво­ей прежней натуры, но я и так давно уже уверилась, что его интеллект и мозг целы.  {305} 

Визит Леонтовича меня очень огорчил. Я спросила медсестер, почему они вышли — Леонтович сам попро­сил их выйти или нет.

— Нет, Конкордия Терентьевна, здесь были врачи, а когда пришел этот академик, Лев Давидович повернул­ся к стене и закрыл глаза. Врачи сказали: «Это пришел очень важный академик, не мешайте, выйдите, пусть попробует поговорить с Ландау о физике».

— Раечка, а долго сидел этот важный академик?

— Довольно долго.

Час от часу не легче. Что делать? Придя из больни­цы, я нажала кнопку звонка квартиры Лившицев, от­крыла дверь Леля.

— Леля, я пришла поговорить с Женей.

— Он в своей комнате.

Я постучала в его дверь, после разрешения вошла:

— Женя, мы оба с вами заинтересованы в выздоров­лении Дау.

Больше он не дал мне говорить. Он закричал визг­ливо, по-бабьи, что ему не о чем говорить со мной. Бы­стро выскочил из комнаты и заперся в уборной. Я по­дошла к закрытой двери уборной и стала продолжать говорить:

— Мы должны вместе бороться за выздоровление Дау.

Но он стал заглушать мой голос, спуская воду в уни­тазе, громко стуча ногами. Я ушла.

Когда весть о том, что жена Ландау рассорилась с Лившицем, дошла до П.Л.Капицы, он, пожав плечами, сказал: «Вот