Система Orphus

Главная > Раздел Физика > Полная версия





КОРА ЛАНДАУ-ДРОБАНЦЕВА



АКАДЕМИК

ЛАНДАУ

КАК МЫ ЖИЛИ








ЗАХАРОВ-ACT
Москва 1999


 {5} 

УДК 882-94 ББК 84Р

Л 22





Редакция выражает благодарность

Валерию Генде-Роте и Евгению Павловичу Кассину

за предоставленные фотографии.



ISBN 5-8159-0019-2

© И.Л.Ландау, 1999

© И.В.Захаров, издатель, 1999


 {6} 


Из авторского послесловия к рукописи
Конкордии Терентьевны Ландау-Дробанцевой



О.Генри, мой любимый писатель, сказал:

«Если бы человек написал о своих приключениях не на литературу, не на читателя, а сам правдиво поисповедовался самому себе!».

Вот и писала только самой себе, писала только правду, одну правду, не имея ни малейшей надежды на публикацию.

Дау был солнечный человек, сейчас ему могло быть уже 75 лет. Уже десять лет я пишу и пишу о своей счастливой и драматической судьбе. Чтобы распутать сложнейший клубок моей жизни, пришлось залезть в непристойные мелочи быта, в интимные стороны человеческой жизни, сугубо скрытые от посторонних глаз, иногда таящие так много прелести, но и мерзости тоже.

Кора Ландау
1983




 {7} 


Глава 1


Уже прошло почти двадцать лет с тех пор, когда в то роковое утро ты уехал в Дубну, а мои мысли беско­нечно устремляются в прошлое. Неужели были моло­дость, счастье, любовь и ты!


В воскресенье, 7 января 1962 года, в десять часов ут­ра из Института физических проблем выехала новая светло-зеленая «Волга». За рулем — Владимир Судаков. Сзади сидела жена Судакова Верочка, и справа от нее академик Ландау. Дау ценил Судака (так он называл Владимира Судакова) как ученика — физика, подавав­шего надежды. В прошлом он высоко отзывался о кра­соте его жены Верочки.

В новой «Волге» отопительная система работала от­лично. На Дмитровском шоссе в машине стало жарко, Дау снял меховую шапку и шубу. (О, если бы он этого не делал!)

Дмитровское шоссе узкое. Обгон, объезд воспре­щен! Впереди автобус междугороднего сообщения, его кузов заслонял видимость встречной полосы движения. Судак ехал впритык за автобусом, а встречного транс­порта нет, нет и нет. Подходя к остановке, автобус за­медлил ход, и тут Судак вслепую выскочил на левую полосу движения, не снижая скорости пошел на обгон, чудовищно нарушая тем самым правила движения. На­встречу шел самосвал. Опытный водитель хотел свер­нуть на обочину, но там были дети. Водитель самосва­ла старался проехать по самому краю проезжей дороги,  {8}  перед Судаком был открыт проезд. Был гололед, резко тормозить нельзя. Профессионал прошел бы чи­сто между самосвалом и автобусом. Плохой водитель поцарапал или помял бы крылья. Быстрота реакции, секунды, мгновения решали все! А этот горе-водитель со страху резко выжал сцепление и тормоз. По законам физики «Волга» на льду завертелась волчком под дей­ствием центробежной силы. Этой силой Даунька был прижат к правой стороне. Голова, правый висок, при­жат к двери машины. Злой рок выбрал удар в правую дверь «Волги». Еще бы секунда, мгновение — и удар был бы по багажнику. Но рок был слишком злым! Это он снял с Дау шапку и шубу! Весь удар самосвала при­няло на себя хрупкое человеческое тело, прижатое цен­тробежной силой к двери «Волги».

Внутренний левый карман был набит стеклом от окна «Волги», следовательно, полы пиджака стояли перпенди­кулярно к телу. Незадачливый самосвал, дав задний ход, унес на себе правую дверь судаковской «Волги». Без со­знания Даунька вывалился на январский лед и пролежал двадцать минут, пока не пришла «Скорая помощь» из больницы № 50. Это обыкновенная советская больница с очень хорошим, высококвалифицированным медицин­ским персоналом. Все было на высоте, особенно главный хирург Валентин Поляков и совсем молодой врач Володя Лучков (он был дежурным врачом).

На правом виске кровоточила рана, порез стеклом «Волги», весь остальной покров кожи цел, признаков видимой травмы черепа тоже видно не было.

Доктор Лучков стал обрабатывать кровоточащую ранку на виске. Физики уже успели доставить в больни­цу № 50 одного из «акамедиков» (так Дау называл ака­демиков медицины). Заложив руки за спину, он подо­шел к врачу Лучкову, оказывавшему первую медицин­скую помощь пострадавшему, и сказал: «А не слишком ли вы храбры, молодой человек, что осмелились при­тронуться к этому больному без указаний консилиума? Или не знаете, кто пострадавший?» — «Знаю, это боль­ной, поступивший в мое дежурство в мою палату», — ответил врач Лучков.

С 7 января 1962 года по 28 февраля 1962 года, 52 дня, академик Ландау провел в этой замечательной советской  {9}  больнице. Именно здесь благодаря тяжелому и са­моотверженному труду всего медицинского коллекти­ва была спасена жизнь крупнейшего физика Л.Д.Лан­дау.

Весть о том, что в автомобильную катастрофу по­пал знаменитый физик с мировым именем, полетела по Москве.

А в 17.00 того же дня Би-би-си оповестила мир о не­счастье, случившемся в Советском Союзе.

В Лондоне крупный иностранный издатель трудов Ландау Максвелл, услышав эту весть, тотчас снял теле­фонную трубку: срочный звонок в международный аэ­ропорт Лондона. Он попросил задержать отправление самолета в Москву на один час: «В Москве с крупней­шим физиком стряслась беда, я сам доставлю медика­менты, которые помогут спасти жизнь Ландау». У Максвелла в Лондоне недавно случилась беда: в ночь на 1 января 1962 года его старший 17-летний сын тоже попал в автомобильную катастрофу. Мальчик еще жив, получил множественные травмы, в том числе травму головы. Максвелл знал, какие нужны медика­менты на первых порах, чтобы спасти человека. Уже семь дней медики Лондона боролись за жизнь мальчи­ка. Отек мозга был предотвращен инъекциями мочеви­ны. Дома под рукой у Максвелла были ящички с моче­виной в ампулах. Пассажирский самолет вылетел из Лондона с опозданием на час, взяв курс на Москву, не­ся на борту драгоценные ампулы мочевины, которым было суждено предотвратить отек мозга у Ландау и от­разить одну из первых страшных атак смерти.

Да, Дау получил комплекс множественных травм, каждая из которых могла привести к смертельному ис­ходу: перелом семи ребер, которые разорвали легкие; множественные кровоизлияния в мягкие ткани и, как выяснилось значительно позже, — в забрюшинное про­странство с отпотеванием в брюшную полость; обшир­ные переломы тазовых костей с отрывом крыла таза, смещение лобковых костей; забрюшинная гематома — вогнутый живот Дау превратился в огромный черный волдырь. Но медики в те дни говорили, что все эти страшные травмы — просто царапины в сравнении с травмой головы!  {10} 

Было очень много страшных прогнозов профессо­ров медицины, самые страшные прогнозы были по по­воду мозговой травмы. К счастью, страшные прогнозы медиков смягчаются их ошибками. Рентгенография по­казала только полую, без смещений, трещину основа­ния черепа. Энцефалограмма показала, что мозговая функция коры сохранена. Почему-то энцефалограмме медики не доверяли. Мозг еще так мало изучен — эта область медицины, увы, спит спокойным младенчес­ким сном в колыбели мировой медицины. В основном медики боялись смертельно опасного отека той части мозга, где расположены жизненно важные центры: сер­дечно-сосудистые и дыхательные. Больной находился в глубоком бессознательном состоянии шока. В первые, самые роковые, часы врачи больницы № 50 удержали оборонные позиции жизни.

Когда 7 января 1962 года ранние зимние сумерки стали сгущаться над Москвой, та часть Тимирязевско­го района, где находилась больница № 50, была запру­жена легковыми машинами. Казалось, съехалась вся Москва, море машин. Прибыла милиция регулировать движение, чтобы оставить проезд в больницу. Знако­мые и незнакомые, вся студенческая Москва тоже была здесь, все хотели чем-то помочь, что-то услышать.

— Еще жив, еще жив, в сознание не приходит.

Не занимая лифт, физики устроили живой телефон с шестого этажа до дежурной машины физиков.

В больнице собрался консилиум ученых-медиков. Специалист по легким сказал: «Больной обречен, лег­кие разорваны, куски плевры оторваны, вспыхнет травматический пожар в легких, и он задохнется, ведь дыхательной машины нет!». Заработал живой беспро­волочный телефон физиков, несколько машин медиков и физиков сорвались с места и понеслись по Москве. Студенты-медики выяснили, что дыхательные машины были в те годы только в медицинском институте дет­ского полиомиелита. Медицинский консилиум еще за­седал, когда физики и медики-студенты внесли в пала­ту Ландау две дыхательные машины, кислородные бал­лоны. С машинами прибыл дежурный специалист-ме­ханик. Члены консилиума от удивления развели рука­ми: «Скажите, молодежь, если для спасения жизни Ландау  {11}  нам понадобится высотное здание, вы тоже его сю­да притащите?».

— Да, притащим!

Развивался и угрожал отек мозга. Несмотря на вы­ходной день, в воскресенье ночью были вскрыты все аптечные склады Москвы и Ленинграда, где тщетно искали мочевину в ампулах. Самолет из Лондона до­ставил ампулы мочевины вовремя. Отек мозга был пре­дотвращен.

Только после этого случая Министерство здраво­охранения приняло меры, и сейчас во всех больницах нашей страны есть ампулы мочевины. Это очень деше­вый препарат.





Глава 2



7 января 1962 года в 13 часов раздался телефонный звонок. Снимаю трубку. Говорят из больницы № 50. В результате автомобильной катастрофы академик Ландау попал в нашу больницу в безнадежном шоко­вом состоянии. Катастрофа произошла в 10 часов 30 минут на Дмитровском шоссе по дороге в Дубну. Пост­радал один ваш муж, спутники отделались испугом.

— Как пострадал муж? Что сломано? Рука? Нога? У меня было много бестолковых вопросов, не сразу дошло, что слово «безнадежное» исчерпывает все во­просы. Я закричала: «Нет, нет, этого не может быть!». Все вокруг завертелось, не могла найти дверь. Надо было бежать и кричать! Вдруг до сознания дошли чьи-то слова: «Гарику плохо!». И тогда жену победила мать! Я начала бессвязно успокаивать сына, он лежал без движения, лицо без кровинки и широко открытые, немигающие детские стеклянные глаза.

А телефон звонил, звонил и звонил. Было много во­просов ко мне: «Правда ли, что...».

— Да, да, да, правда, правда.

Часы шли, телефон звонил, и на очередной вопрос я стала кричать в трубку, но адресуясь сыну: «Спасибо,  {12}  спасибо, он пришел в сознание. Спасибо, сломана клю­чица и рука! Как я счастлива! Миновало! Спасибо, спа­сибо, как я вам благодарна! Гарик, Гарик, ты слышал, папка уже пришел в сознание». Очередной любопытный положил трубку, решив, что говорил с сумасшедшей.

Зловеще сгущались январские сумерки. Гарика уда­лось успокоить. Дала ему снотворное, плотно закрыла дверь в его комнату, он уснул. Телефон замолчал. Вся Москва уже знала о трагическом дорожном происше­ствии, случившемся на Дмитровском шоссе по дороге Дубну.

Позвонил Александр Васильевич Топчиев, он сооб­щил: «Собраны все медицинские силы Москвы, состо­яние у мужа тяжелое». Этот звонок принес некоторое облегчение. Тяжелое, значит, жив. С отчаянием и на­деждой стала ждать физиков из больницы, должны прийти и сказать правду. Вспомнила, что уже две неде­ли физики из Дубны все время звонили и просили при­ехать. Ему явно ехать не хотелось, он очень напряжен­но и много работал, спал мало, ел плохо. При росте 182 см весил только 59 кг. О себе он еще в ранние годы ска­зал: «А у меня не телосложение, у меня теловычита­ние!». Эти его слова потом вошли в литературу.


— Дау, ты вчера опять лег спать в три часа ночи. Я слыхала, когда щелкнул выключатель. Ну разве можно столько работать? Стал совсем желто-зеленого цвета, смотри, девушки разлюбят!

Весело улыбаясь, он говорил: «А зато какую работу я заканчиваю. Коруша, все, что я сделал в физике, — ничто в сравнении с этой моей работой, но надо спе­шить, особенно в конце, вдруг американцы обгонят в самый последний момент, я же не знаю, над чем рабо­тает Оппенгеймер. Ты мне не мешай, мне так интерес­но. А ну, брысь, брысь!».

Работал он всегда лежа на тахте. Друзья шутили: «Дау, у тебя голова весит гораздо больше всего тулови­ща. Чтобы уравновеситься, ты работаешь лежа!». Ут­ром весь пол возле постели был усыпан листами испи­санной бумаги — все формулы, формулы, формулы. Поднимая и складывая в стопку, я спрашивала: «А сам-то ты поймешь, что здесь нацарапано?».  {13} 

— Я все понимаю. Смотри, не выбрось.

Это он повторял всегда и всегда искал будто бы ис­чезнувшие исписанные листы бумаги. Крик сверху: «Опять убирала, где вот тут валялся такой измятый ку­сок бумаги?» (его кабинет находился на втором этаже). Бегом наверх: «Дау, клянусь, ничего не выбрасывала, не злись, все твои бумаги всегда находятся».

— А вот сейчас нигде нет!

И когда исчезнувшего листка нет ни под тахтой, ни под столом, ни под ковром, тогда я нахожу этот лист у него в кармане.

Он всегда очень трогательно просил прощения.


6 января 1962 года вечером, после ужина, я искала в его кабинете очередной «исчезнувший лист бумаги». Зазвонил телефон. Это опять был звонок из Дубны. Вдруг он согласился: «Ну что же, хорошо, завтра при­еду. Да, приеду, встречайте. Выеду 10-часовым поездом из Москвы».

— Ты согласился ехать в Дубну, а сам говорил — это территория Боголюбова, и тебе там делать нечего.

— Да, говорил. Это так и есть. Но физики меня дав­но просили и ждут, а сейчас мне сообщили, что мой приезд необходим, надо спасать Семена.

— Какого Семена?

— Бывшего мужа Эллочки. Она забрала сына и уш­ла к другому, в том же доме, тоже сотруднику Дубны.

— Как, Элка бросила Семена? Но ведь Семен краса­вец в сравнении с вашей Элкой, он умен, и ты говорил, что он один из плеяды твоих лучших учеников.

— Коруша, в смысле науки новый возлюбленный Эллочки не стоит даже следа Семена. Но помни, народ­ная мудрость говорит: «Любовь зла, полюбишь и коз­ла!». Когда Элла приезжала к нам, я ей неоднократно говорил: «С кем не бывает. Ну влюбилась, ну стали лю­бовниками. А Семен — прекрасный муж, замечатель­ный отец». Он, бедный, так старался не замечать этого романа, он как культурный человек им не мешал. Се­мен — мой ученик, ревновать он не имел права. Своим ученикам я всегда стараюсь привить культурные взгля­ды на любовь, на жизнь. Но жена того, к кому ушла Эллочка, застав ее в своей постели, не осознала, что  {14}  ревность — это один из самых диких предрассудков! Она с младенцем на руках уехала к своим родным в Ле­нинград. Эллочка сразу перешла жить в квартиру но­вого мужа. Семен живет рядом, и видеть жену и сына с другим ему оказалось не под силу. Мне сейчас сообщи­ли: он запсиховал. Физики боятся самоубийства. Надо съездить, вправить мозги Семену. Решено, завтра еду в Дубну. Боголюбов — талантливый физик, да и с моло­дыми физиками всегда интересно поговорить о науке.

— Дау, но ведь наш шофер уже ушел, а завтра вы­ходной.

— Ты права, в выходной к определенному часу с такси трудновато, но я уверен, что к десятичасовому поезду на вокзал меня подбросит Женька на своей но­вой «Волге».

Женька — легок на помине — появился в кабинете Дау. Он забегал к Дау раз двадцать в день — я была вынуждена дать ему ключ от нашей квартиры.

— Женька, я дал слово завтра ехать в Дубну. Уже договорился с Судаками, встречаемся на вокзале у де­сятичасового поезда на Дубну. Ты сможешь меня под­бросить на вокзал завтра с утра?

— Да, да, конечно, смогу. Тем более что завтра с ут­ра я еду в плавательный бассейн. У меня стало появ­ляться брюшко, надо сгонять лишний жирок.

Я ушла к себе, в нижнюю половину квартиры, а Дау стал диктовать Женьке очередной параграф восьмого тома своих книг, о которых ныне говорят: «Ими вмес­те созданных».

Как-то я спросила Дау:

— Почему ты пишешь все свои тома только с Жень­кой, почему не с Алешей?

— Коруша, пробовал не только с Алешей, пробовал с другими, но ничего не получилось!

— Почему?

— Понимаешь, когда я диктую свои книги по физи­ке Женьке, он все беспрекословно записывает. Его мозг — это мозг грамотного клерка, к самостоятельно­му творческому мышлению он не способен. Студентом производил впечатление способного, но дальше время показало, что это пустоцвет! Творческого работника из него не вышло, но он образован, аккуратен, точен и  {15}  трудолюбив, из него получился соавтор. Вместо зар­платы я дарю ему свои идеи, ему в обществе необходи­мо иметь свое лицо. Благодаря его помощи я смог со­здать хорошие книги по физике для потомства. Я про­бовал писать свои книги с талантливыми учениками, но их мозг пытлив, они не в состоянии беспрекословно записывать мои мысли. Что я решаю мгновенно, для них это еще не закон, они возражают, спорят, а когда постигают, приходят и говорят: «Дау, вы были правы». Прошло много ценнейшего времени, а время не ждет! Наше временное пребывание на земле слишком корот­ко, а надо так еще много успеть! Тратить свое творчес­кое время на писание книг я не могу. Когда устаю ду­мать, зову Женьку и диктую ему очередные параграфы. Долго диктовать я не могу, одолевает скука, а ты, Ко­руша, хорошо знаешь, я это тебе много раз повторял: самый страшный грех — это скучать! Не смейся, вот придет страшный суд, господь бог призовет и спросит: «Почему не пользовался всеми благами жизни? Почему скучал?».





Глава 3


Шли годы, популярность Ландау росла. Все давно поняли, что Женька просто состоит при Ландау. При мне физики говорили у нас дома: «Дау, за ту рабо­ту, которую Женька исполняет для тебя, ты только должен в предисловии очередного тома выражать ему свою благодарность — так делают все наши академи­ки, — а не делать его своим соавтором. Ведь за свой труд он имеет очень щедрую оплату — твои идеи! При­чем такие, что, того гляди, в членкоры скоро угодит». Так говорили физики при жизни Ландау.

Нет, не преувеличивайте, членкором ему никогда не быть! У него кишка тонка, а рабский труд был уничто­жен капитализмом как непроизводительный. Я очень спешу создать полный курс теоретической физики, эти книги очень нужны студентам и молодым физикам.  {16}  Мои книги по физике помогут молодым физикам «грызть гранит науки». Женьке, конечно, плевать на потомство, но, получая половину гонорара как соав­тор, он работает на себя, вот здесь и зарыта собака! В любое время дня и ночи он подстерегает мои свобод­ные минуты. Его природная цепкохвостность поразительна — не отцепится, пока не вытянет из меня нескольких параграфов.

Студенты физфака МГУ в те годы о курсе теоретической физики Ландау-Лившица говорили так: «В этих книгах нет ни одного слова, написанного рукой Ландау, и нет ни одной мысли Лившица». Это было известно всем.


Но это все в прошлом. А сейчас ночь 7 января 1962 года. В жизнь вторглась трагическая неожиданность. В дом вошло горе. Около 12 часов ночи пришли физики из больницы, сказали: «Дау в сознание еще не пришел». Женькина жена Леля говорит: «Женя чуть Судака не задушил, он кричал на него: «Убийца!».

Тут я вспомнила: «Женя, вы вчера при мне дали сло­во Дау отвезти его лишь на вокзал. Как вы посмели до­верить Судаку везти Дау в гололед в Дубну? Его ста­рый «Москвич» весь изранен от его «умения» водить машину. Вы, Женя, первоклассный водитель, я всегда была спокойна, если вы везли Дау. Вы предали Дау! Вы, вы — убийца, хладнокровный убийца! Это вы раз­решили Судаку убить Дау. Судак — дурак, ему и его жене импонировало в своей новой «Волге» появиться с Ландау в Дубне!».

Физики увели Лившица.

В действительности было так. 7 января утром, когда подошло время везти Дау на вокзал, Женька, выйдя из квартиры, обнаружил гололед, забежал наверх к Дау: (это впоследствии рассказал сам Ландау):

— Дау, я не хочу свою новую «Волгу» выводить из гаража в гололед. В своей езде я уверен, но вдруг ка­кой-нибудь дурак-водитель поцарапает мою новую ма­шину. Ехать в гололед нельзя, ты отложи свою поездку в Дубну.

Мне Лившиц не рассказал ни о гололеде, ни о том, что Дау решил ехать с Судаками. Конечно, у Женьки в  {17}  его лысом с детства черепе серое вещество кипело толь­ко алчностью, в основе всех его действий — только ко­рысть. Потерпеть убыток — равносильно смерти! Вче­ра дал слово (ему было выгодно иногда послужить Ландау), а сегодня его собственности угрожала цара­пина! Когда он купил машину, то ворвался к нам со словами: «Кора, Дау, слушайте, какую блестящую сделку я совершил: старую «Победу», стоившую мне 16 тысяч рублей, я продал за 35 тысяч, а за валюту купил новую «Волгу», за 450 фунтов стерлингов в «Березке». Кора, вы можете сделать то же самое, получив от меня безвозмездно эту информацию. Старые «Победы» в большой цене, и желающих приобрести их много. За издание наших книг в Англии и других странах нам платят валютой, а ты, Дау, еще даже не реализовал пре­мию «Фрица Лондона», которую тебе вручало так тор­жественно канадское посольство!».

Мы с Дау вышли посмотреть на новую «Волгу». Она сияла лысиной и новизной. Он укатил.

— Коруша, если хочешь, купи себе новую «Волгу», и валютой можешь пользоваться.

— Зачем, Дау, «Победа» у нас почти новая. А Жень­ка, оказывается, влюблен в свою лысину.

— Почему ты так решила? По-моему, он завидует моей шевелюре.

— Тебе он вообще завидует. А почему же он купил машину-автопортрет? Крыша и лысина телесного цве­та.

Так вот, если бы Лившиц не состоял при Ландау, у него не было бы законных фунтов стерлингов и не бы­ло бы новой «Волги».

У Дау была другая натура. Если он сказал: «Встре­чайте десятичасовым поездом из Москвы», то опоздать уже не мог! «Точность — вежливость королей», — по­вторял он всегда, добавляя: «Я за свою жизнь не опоз­дал никуда ни на одну минуту». Этим Дау очень гор­дился. Позволить себе опоздание, когда его ждут, для Дау было как бы антитело! Опоздать — никогда! Нару­шить свое слово — невозможно!


 {18} 




Глава 4


Воскресенье.

В этот день из года в год у меня была обязанность с утра запихнуть сына в ванну. Удавалось это всегда с большим трудом.

В 9 часов утра Дау уже позавтракал, а я еще занима­лась сыном. Заглянув в комнату Гарика, Дау сказал: «На звонок в дверь не выходи, я открою сам». Это был сигнал «стоп», «красный свет».

В нашем брачном «Пакте о ненападении» был пункт полной свободы личной жизни, полной свободы ин­тимной жизни человека.

«Хорошо», — сказала я, подумав, что приедет Женька с девицами в машине. В этом случае Дау всегда подавал сигнал «стоп». Звонок в дверь раздался тогда, когда мы с Гариком завтракали на кухне. Через не­сколько секунд Дау уже внизу. Целуя меня на проща­ние, он сказал: «Вечером в четверг буду дома». Трудно поверить, что все это было сегодня утром. Кажется, прошла целая вечность.

Вдруг поздний звонок в дверь. Входит незнакомый человек:

— Вы — жена Ландау?

— Да, я. Заходите, раздевайтесь, садитесь.

— Я сяду и не уйду до тех пор, пока вы не добьетесь, чтобы врач Сергей Николаевич Федоров, на этом лист­ке записаны его координаты, заступил на ночное де­журство у постели вашего мужа. Иначе Ландау до утра не доживет. Идите в институт и действуйте. Говорят, Капица вернулся с дачи, несмотря на гололед.

Я побежала в институт, умоляла, просила, рыдала. Меня по телефону соединили с председателем консили­ума членом-корреспондентом АН СССР Н.И.Гращен­ковым.

— Врач Федоров, Сергей Николаевич Федоров? Впервые слышу это имя. Все хотят спасти Ландау, но в палате уже нет места ни для одного врача: для спасения Ландау собран весь цвет московской медицины.

Около двух часов ночи я вернулась домой. Неизве­стный гость сидел, Гарик спал. После институтского  {19}  шума в доме была зловещая тишина. Тяжело опустив­шись на стул, я разрыдалась. Гость сказал:

— Вас убеждали в том, что весь консилиум состав­ляют профессора?

— Да, именно это мне сказали.

— Профессоров там много, но там нет ни одного врача! Звоните, просите, требуйте, настаивайте! Вы имеете юридическое право как жена доверить жизнь своего мужа своему врачу. Только Федоров может спа­сти жизнь Ландау. Звоните, звоните!

Я позвонила Топчиеву. Он моментально снял труб­ку, очень внимательно выслушал, записал все коорди­наты Федорова, обещал помочь и позвонить. Мы мол­ча уставились на телефонный аппарат. Александр Ва­сильевич сообщил, что в больнице не согласились, это­го врача никто не знает. Я опять стала просить Топчи­ева, отчаянно рыдая, говоря, что имею юридическое право настаивать. Они не знают Федорова, а я не знаю Гращенкова!

Топчиев был добрый человек — это самое ценное в человеке, особенно когда он занимает высокий пост. Он ответил, что попробует обойти больницу.

Опять уставились на аппарат. Глухая ночь. В ушах звенит. Время тоже уснуло!

Звонок. Топчиев сообщил: «Есть устный приказ ми­нистра здравоохранения товарища Курашова вклю­чить по вашей просьбе врача Федорова в консилиум. Я дал распоряжение, за ним ушла машина. Наш началь­ник лечебного отдела вам позвонит, когда врач Федо­ров войдет в палату вашего мужа».

— Спасибо, спасибо, спасибо!

Мой ночной таинственный гость встал, поблагода­рил меня и исчез.


Врач Сергей Николаевич Федоров был нейрохирург без чинов и званий, но он обладал большим медицин­ским талантом. Он умел врачевать умирающих боль­ных. От знаменитостей консилиума он получил почти бездыханное тело, пульс едва прощупывался на сонной артерии, только она еще говорила, что жизнь не совсем ушла.

Профессор И.А.Кассирский, член консилиума, в  {20}  журнале «Здоровье» № 1 за 1963 год писал: «За сорок лет моей врачебной работы было много замечательных исцелений, казалось, безнадежных больных, но воскре­шение из мертвых всемирно известного физика Л.Д. Ландау, о чем сообщалось в нашей и зарубежной прессе, — особо волнующий момент. Каждая из полу­ченных им травм могла бы привести к смертельному исходу. Консилиумы собирали по нескольку раз в сут­ки. Днем и ночью обсуждались необходимые меры на ближайшие несколько часов. Каждый час, каждую ми­нуту все мы задавали себе мучительный вопрос: «Не упущено ли что-нибудь?». В действие вступил пирогов­ский железный закон умелой организации борьбы за жизнь человека. Отек мозга был предотвращен инъек­цией мочевины, была отведена грозная опасность по­ражения продолговатого мозга. Но от избытка введен­ной мочевины возникло тяжелейшее осложнение — почки не справлялись с ее выведением, возникло отрав­ление — уремия. Остаточный азот катастрофически на­растал».

Перестали работать почки — это одна из первых ле­генд о клинической смерти! Но, к счастью, из Чехослова­кии прилетел нейрохирург Зденек Кунц — крупнейший специалист Европы в этой области. Он сразу спросил:

— Сколько было введено воды? Я вижу, ваш боль­ной на капельном внутривенном питании. Капельное вливание не может вывести из организма избыток мо­чевины. Челюсти у больного сведены шоковым пара­личом, глотательный рефлекс отсутствует. Необходи­мо срочно ввести через нос питательный зонд в желу­док и без промедления ввести туда воду. Сколько часов он у вас на внутривенном вливании?

— Уже перевалило за сто часов.

— Очень большая угроза закупорки вен. Немедлен­но убрать капельницы, зашить вены, питание и воду вводить через носовой зонд. Рецептуру питания я напи­шу; все измельчать до консистенции жидкой сметаны, пропуская через пищевой комбайн, шприцем нагнетать в тонкий резиновый носовой зонд.

При более тщательном изучении больного профес­сор Кунц сказал: «Жизнь больного несовместима с по­лученными травмами. Он умрет, он обречен, протянет  {21}  еще сутки, не больше. Задерживаться мне нет смысла, я оставил своих больных, которым я нужнее». На следу­ющий день Зденек Кунц улетел, но свой кратковремен­ный визит в Москву, к Ландау, он нанес в такой крити­ческий момент и дал очень ценные советы!

Сразу после введения воды в желудок заработали почки, пошла моча и унесла азотные шлаки, грозившие потушить едва теплившуюся жизнь Дау. «Моча пош­ла», — так отвечали дежурные физики по телефону из больницы № 50. А за стенами больницы, в Москве, в студенческих общежитиях, где кипела молодая жизнь, юный парень на свидании с любимой тоже сообщал: «Знаешь, у Ландау уже пошла моча».


Рассвет нового дня я встретила, сидя у телефона, на­деясь, что Дау придет в сознание, и этот черный аппа­рат сообщит мне радостную весть. Утром накормила сына завтраком, он ушел на работу, ему было 15 лет. В тот год, когда сын заканчивал восьмой класс, в школе был введен одиннадцатый год обучения. Я сразу реши­ла, что для моего сына это неприемлемо, он перестал учить уроки с 6-го класса, оставляя портфель за дверью в передней, меняя утром книги по расписанию.

— Гарик, ты не учишь уроки, но почему у тебя от­личные отметки?

— Мама, а зачем учить то, что учитель говорит в классе?

Только по литературе — устойчивая тройка, но этой тройке предшествовал звонок по телефону. Дау снял трубку.

— Я говорю с отцом Игоря Ландау?

— Да.

— Я хочу поставить вас в известность, что вам необ­ходимо обратить внимание на ужасный почерк вашего сына.

— Ну что вы, я видел, как он пишет, и ничего не на­хожу. Вы бы посмотрели, как пишу я!

— И потом, ваш сын плохо пишет сочинения. Если средний ученик пишет сочинения в два листа, то ваш сын на любую тему пишет только полстраницы.

— А зачем нужно разливать лишнюю воды по стра­ницам тетради? А как с грамотностью у моего сына?  {22} 

— Пишет он грамотно.

— Благодарю за ваш звонок. Я доволен успеваемос­тью сына. Советую вам, не придавайте большого зна­чения каллиграфии, в наш век это не так уж важно.

Сам Дау в последнем классе школы написал сочине­ние на тему «Образ Татьяны в поэме Пушкина «Евге­ний Онегин»: «Татьяна Ларина была очень скучная особа». В сочинении только шесть слов, получил, ко­нечно, единицу, однако это не помешало ему как физи­ку!

Комнаты сына и Дау были рядом, на втором этаже нашей квартиры. Дау занимался только дома. От лич­ного кабинета в институте он отказался: «Заседать я не умею, а лежать там негде». Семинары он проводил в конференц-зале. О науке разговаривал с физиками, сту­дентами и посетителями дома, в фойе института или прохаживаясь по длинным институтским коридорам, а в теплые времена года прохаживаясь по территории института.

— Коруш, я пошел в институт почесать язык.

Это значило, что его кто-то ждет, он будет разгова­ривать о науке или будет кого-нибудь консультиро­вать. Занимался же настоящей наукой он только в оди­ночестве, лежа на тахте, окруженный подушками.

Созрел как ученый, что называется, в собственном соку. В те годы общение с иностранными учеными бы­ло не в моде, а физиков его класса у нас в стране не бы­ло. Он почти всегда находился в состоянии творческо­го напряжения, истощая себя всепоглощающей силой гениального мышления, поражая своим изможденным видом, забывая поесть, теряя сон. Только огненные глаза горели жаждой жизни, жаждой познания, жаж­дой творчества!

Когда родился сын, я оставила работу. У меня на ру­ках было два младенца. Сын рос, обещая стать взрос­лым, ну а Даунька был вечным младенцем. С ним забот было куда больше. Его теловычитание заставляло тща­тельно следить за питанием. Обед — ровно в три часа. С помощью телефона разыскиваю его по институту.

— Дау, ты почему не идешь обедать? Уже половина четвертого.

— Корочка, ты что-то путаешь, я уже обедал.  {23} 

— Так, интересно, где и что?

— Что — забыл, а обедал, конечно, дома.

— Очень интересно, но ты зайди домой, проверим.

Через несколько минут влетает в кухню: «Как вкус­но пахнет! Оказывается, ты права, я действительно го­лоден».

Как-то в начале лета 1955 года сын на даче заболел. Приготовив завтрак для Дау, я поднялась к нему на­верх, он принимал ванну.

— Даунька, с дачи звонил врач. Гарик опять забо­лел, и я срочно туда еду. Ты скоро спустишься завтра­кать? На столе в кухне все горячее. Смотри, не задер­живайся.

— Через пару минут буду внизу.

— Даунька, запомни, на моей половине стола я все приготовила тебе для обеда, там и подробная инструк­ция, в какой последовательности, что и как все это есть.

— Ты там так долго собираешься быть?

— Не знаю, в каком состоянии Гарик. Если не вер­нусь к ужину, найдешь все в холодильнике.

Из ванны Дау вынул звонок из института. Его жда­ли иностранцы. Конечно, он забыл заглянуть в кухню, а в 16.00 у него была лекция в МГУ. Освободившись от иностранцев, он, не заходя домой, сел в ожидавшую его машину. В 18.00, возвращаясь из университета, в машине он почувствовал себя плохо: «Понимаешь, Ко­руша, мне вдруг стало дурно. Я испугался, и тебя как назло нет. Подумал, если ты еще не вернулась, лягу в постель и вызову врача. Перепугался ужасно! Когда приехал, заглянул в кухню, тебя нет. Но я увидел еду на столе и вспомнил, что у меня с утра не было, что назы­вается, маковой росинки во рту!».


Гарику уже три года. Поднимаюсь к нему в комнату наверх, стараюсь идти очень тихо, чтобы не услышал Дау, с воспитательной целью, сделать сыну замечание, но Дау уже тут как тут: «Коруша, почему ты вмешива­ешься в личную жизнь ребенка? Ты ему хочешь испор­тить детство? Почему ты прежде всего, перед тем как войти в комнату, не постучала, не спросила разреше­ния войти? Гарик, приучи маму к культурному обращению,  {24}  запирай свою комнату на ключ, смотри, как лег­ко запирается, раз — и закрыто. Теперь открой — ви­дишь, как легко. Пусть мама не мешает тебе играть». В результате, в 12 часов ночи окно в комнате Гарика ос­вещено. Я сижу у его двери на полу и плачу. Гарик спит на полу одетый. Слышу, пришел Дау:

— Коруша, почему Гарик не спит? Я видел в его комнате свет.

— А ты иди сюда, наверх, загляни в замочную сква­жину.

— И давно он так спит?

— Очень.

— А что делать?

— Пойди к Шальникову и попроси помощи. Я бо­юсь сильно стучать и кричать, можно перепугать ре­бенка.

Экспериментатора А.И.Шальникова пришлось под­нять с постели, он сумел открыть дверь.


Сын рос, учился слишком легко, очень увлекался хи­мией. Купила Меньшуткина, поставила в кухне на сто­ле, книга исчезла, оказалась у Гарика под подушкой. Потом он увлекся химическими опытами — на кухне все стреляло. Гарик кончал уже восьмой класс.

Наступила пора юности, избыток энергии. Газетная статья «Плесень» заставила насторожиться. Пока еще сын не понимал, кто его отец. Когда юнец уже спотк­нулся, поздно говорить о воспитании. Надо заранее по­заботиться, чтобы у него не было праздного времени.

— Дау, я считаю, что одиннадцатый класс — это просто глупость, поэтому решила перевести Гарика в школу рабочей молодежи. Днем он будет работать, а вечером учиться в школе рабочей молодежи. Там еще не успели добавить одиннадцатый класс.

— Коруша, неужели ты все это серьезно говоришь?

— Да, я решила это очень твердо!

— А я категорически против! Учеба — вещь серьез­ная! Работать и учиться трудно. Да и зачем в его возра­сте работать? Он перенес такое серьезное заболевание в детстве. Ведь фактически он стал совсем здоровым только последние два года.

— Этого я не могла забыть, но из сына надо  {25}  вырастить человека, а не «плесень»! Он слишком легко учит­ся! А впрочем, зачем нам спорить. Давай спросим са­мого Гарика. Ты всегда говорил, что нельзя навязы­вать родительского мнения.

— Да, конечно, это Гарик должен решить сам. Нель­зя ему навязывать родительского мнения.

— Гарик, как ты хочешь: учиться в одиннадцатом классе или с утра работать в химической лаборатории, а вечером учиться в школе рабочей молодежи?

— Разве меня пустят работать в химическую лабо­раторию?

— Конечно, пустят, ты даже будешь получать свою заработную плату.

— Я очень хочу работать в химической лаборато­рии.

Потом Дау мне сказал: «Ты не права, Коруша. Ты сыграла на его страсти к химическим опытам».

— Даунька, на мою ошибку укажет только время. Сын — это большая ответственность! Работа и не­множко жесткие условия ему не повредят.

— Главное, Коруша, Гарик сам так хочет.

Когда первого сентября ребята — шумные и веселые — неслись в школу, мне стало грустно. А когда перво­го октября вечером после работы сын уехал на первый сбор в вечернюю школу и вернулся только после 23 ча­сов, я уже ждала его на троллейбусной остановке, жад­но оглядывая пустые проходившие троллейбусы.

— Гарик, наконец-то! Почему так поздно? Было много уроков?

— Нет, мама, мы не учились. У нас было только со­брание. Оно очень поздно началось.

— Что же вам сказали на собрании?

— Нам сказали, чтобы мы на занятия не приходили пьяными.

У меня просто остановилось дыхание. Хорошо, что Дау этого не слышал. Потом занятия наладились.

Работая со взрослыми в институте, Гарик и сам бы­стро взрослел. Немного смущаясь, но с большим вос­торгом, еще детским языком он говорил об отце: «Ма­ма, я слыхал, про папу говорили, что он... это правда?».

— Да, сынуля, наш папка очень умный. Да, сынуля, наш папка очень талантлив.  {26} 

В этот страшный год, роковой для нас, сын стал по­нимать человеческую ценность своего отца. У Гарика — день первой получки.

— Мама, мне сегодня в институте дали 20 рублей.

— Да, это твои деньги, первые заработанные.

— А можно мне их потратить на что я захочу?

— Конечно, можно.

— Все?

— Да, все.

Он вернулся с двумя маленькими кожаными футляр­чиками, прошмыгнул наверх, к себе в комнату и запер­ся. Потом я нашла спрятанные футлярчики с какой-то металлической смесью. Он с детства стремился все ра­зобрать на составные части, а потом конструировать по своему усмотрению. Дау скрытой камерой наблю­дал за работающим сыном. Как-то, весело потирая ру­ки, он мне сказал: «Коруша, ты и на этот раз оказалась права, Гарик очень преуспевает на работе, его, одного из всех учеников-лаборантов, уже стали допускать к сложным приборам».

— А когда я еще была права?

— В тот трагический момент, когда консилиум ней­рохирургов вынес шестилетнему Гарику свой страш­ный приговор. Это забыть невозможно. Помнишь, в каком состоянии мы вернулись домой? В медицине я не разбираюсь, но привык выполнять предписания вра­чей. Ты тогда просто окаменела. Выпроводив Гарика гулять, ты пришла ко мне и спросила: «Дау, кто имеет больше прав на сына, ты или я?».

— Конечно, Коруша, ты! Ты его родила. Я всегда говорил: «Если бы мужчинам пришлось рожать, чело­вечество было бы обречено на вымирание!».

— Так вот, Даунька, милый, мое решение оконча­тельное. Этой осенью наш Гарик идет в школу. Я от­брасываю все диагнозы, все предписания этих знамени­тых медиков-нейрохирургов. Я им не верю!


Гарик родился нормальным, здоровым ребенком. В пять лет заболел тяжелым вирусным гриппом. После болезни у него периодически стали повторяться при­ступы рвоты с высокой температурой. Эти приступы длились от трех до пяти дней с промежутками около  {27}  десяти дней. Через год краснощекий карапуз превра­тился в прозрачный скелетик. Все обследования, все ле­чения были безрезультатны. Потом пригласили детско­го невропатолога, профессора Цукер. Она сделала рентгеновский снимок головы, было обнаружено высо­кое мозговое давление. Вот с этим снимком мы попали в институт нейрохирургии имени Н.Н.Бурденко. Кон­силиум состоял из светил нейрохирургии — Егорова, Корнянского и других.

— Какими инфекционными болезнями болел ваш сын?

— Пока никакими.

— Когда он должен идти в школу?

— Через три месяца.

— У вашего сына очень высокое внутричерепное давление — это показывает рентгеновский снимок. Здесь ошибок в заключении быть не может. Если он за­болеет корью, к примеру, у него будет осложнение на самое узкое место в организме, в данном случае — на мозг. Ему будет угрожать менингит. Если он не умрет, то станет дефективным. Поэтому школа запрещается, общаться с детьми тоже нельзя. Сын знаменитого ака­демика может учиться с репетиторами и сдавать экза­мены экстерном. Другого выхода нет! Это заболевание никак не лечится. С возрастом, если кривая пойдет вверх, может выздороветь. Если же кривая пойдет вниз — умрет. Необходимо ежегодно делать рентген мозга. По снимкам мы будем видеть, куда пойдет кривая бо­лезни — вверх или вниз.

— Даунька, рентгеновские снимки тоже делать не будем. Раз болезнь не лечится, зачем их делать? А это вредно ребенку. Растить сына без школы, без сверстни­ков — это заведомо растить неполноценного человека. От Гарика мы его болезнь скроем. Осенью он пойдет в школу. Наблюдать его буду я сама!

— Корочка, подумай, ты берешь на себя непосиль­ную ответственность!

— Дау, это я решила окончательно. Не хочу верить медикам. Я верю в защитные силы организма — это большая сила, порой творящая чудеса. Вот в эту силу я хочу верить!

Гарик в школьные годы не болел инфекционными  {28}  болезнями, только периодически его валила с ног моз­говая рвота. Два раза эпидемия кори была так сильна, что в классе оставалось 3-5 школьников. В их числе всегда был Гарик. В 6-м классе приступы мозговой рвоты уже не наблюдались, а в 7 и 8-м классах сын стал совсем здоров. Без медиков-профессоров. Гарик пере­болел корью уже взрослым в 1974 году без осложнений. Мне необходимо было описать свою первую встречу со светилами медицины — Егоровым и Корнянским, по­тому что судьба в злой час снова сведет меня с ними!





Глава 5


Утром 8 января Гарик ушел на работу, а я помчалась в 50-ю больницу.

Разделась, вошла в лифт, но чьи-то сильные, враж­дебные руки бесцеремонно выволокли меня из лифта, втиснули в шубу, нахлобучили шапку. Я рыдала, вы­рывалась, кричала: «Хочу видеть Дау!». Ничего не по­могало. Их было много, они были сильнее, они втолк­нули меня в машину и велели шоферу отвезти меня до­мой! Почему меня не пустили к Дау? Как смели не пус­тить к Дау?

И я была обречена сидеть у телефона и ждать звон­ка из больницы. Было это невыносимо. Телефон мол­чал, молчал, молчал!

Не выдержала, пошла в институт, дали телефон де­журных физиков в больнице. Позвонила. Телефон от­ветил: «У телефона дежурный физик Зинаида Горо­бец». От неожиданности и удивления трубка упала на рычаг. Что это? Дежурный физик Горобец? С каких пор Женькина любовница стала физиком? Горобец, о которой Дау говорил, что она ходит не ногами, а гру­дью. Этим Женьку и соблазнила. Ведь у бедного Жень­ки все девушки до Зиночки были досковаты!

Телефон зазвонил только в восемь часов вечера.

— С вами говорит профессор Гращенков. Мы долж­ны поставить вас в известность как жену, что сейчас по  {29}  решению консилиума мы приступаем к мозговой опе­рации. Результаты после операции я вам лично сооб­щу. Вы спать не будете?

— О нет, что вы! Я от телефона не отойду до ваше­го звонка! Но вы непременно позвоните?

— Да, конечно, как может быть иначе?

Напряженно, не сводя глаз с телефона, я ждала. Шли часы. Звонка не было. С каждой минутой уходи­ла надежда.

В пять часов утра потеряла сознание. Гарик вызвал «скорую». Очнулась в постели, «скорая» уехала, возле меня был Гарик.

— Гарик, у меня просто слабость, телефон не зво­нил?

— Нет.

— Гарик, поставь мне телефон на подушку.

9 января утром пришла Леля, Женькина жена. Я стала рыдать, говоря:

— Вы пришли мне сказать, что Дау уже нет! Мне вчера умышленно не позвонили о результатах мозго­вой операции!

— Кора, вы что спятили? Какая мозговая операция? Просто пропилили узкую щель в черепе и увидели, что гематомы нет. Кора чистая. Это всех медиков очень об­радовало. Вся операция продолжалась 20 минут. Вам просто забыли позвонить. Это нельзя назвать мозго­вой операцией.

— Боже, как я счастлива! Лелечка, милая, спасибо!

— Можете меня не благодарить. Я на вас очень сер­дита. Зачем вы на Женю так кричали да еще при физи­ках? Женя из больницы вернулся в плохом состоянии, на нервной почве возник понос. Он всю ночь просидел на унитазе, рыдая: «Теперь я творчески погиб! Сам Дау всегда говорил, что творческая смерть хуже физичес­кой!».

— Так что Женя в большей опасности, чем Дау? Вы это хотите сказать?

— Бросьте, Кора, придираться к словам. Мы просто все в отчаянии! Я пришла к вам за деньгами. Комитету физиков при больнице нужны деньги, и немалые.

— У меня есть только тысяча рублей. Это все, что осталось после покупки новой «Волги».  {30} 

— И еще, Кора, мне следует вас отругать. Вы не должны были всовывать своего врача в консилиум, да еще через самого министра Курашова. Что вы по­нимаете во врачах? Вы поставили меня в нелепое по­ложение, ведь в консилиуме я представляла вашего врача.

— Леля, но ведь вы — патологоанатом. Что вам де­лать в консилиуме? Скажите, почему меня не пустили к Дау в больнице?

— А вы ездили?

— Ездила вчера утром, но меня просто взашей вы­толкали вон!

— Кора, я этого не знаю.


Я была так счастлива, что это не была серьезная мозговая операция. В мозг, тем более в мозг Дау, не должна лезть рука человека. Кроме того, в мозговой коре нет гематомы! Но еще и сознания нет, опасность не миновала. Она надо мной висит и в любой момент может обрушиться и меня раздавить!

А в это время в больнице врач Федоров не отходил от Дау в течение уже 96 часов, днем и ночью один на один со смертью, как в бою, без сна. Это был настоя­щий подвиг настоящего врача. Как могла Леля сравни­вать себя с таким блестящим врачом, как С.Н.Федо­ров? Он один стоил всего консилиума. Как часто про­фессора медицины не умеют врачевать! Консилиум за­седал, а врачевал только С.Н.Федоров.


Между тем консилиум уже сообщил дежурным фи­зикам: наступила клиническая смерть! (Это когда, вве­дя мочевину, не дали внутрь воды). На самом деле бы­ла смертельная агония. Прилет Кунца отодвинул аго­нию и спас от настоящей смерти. Моя благодарность Зденеку Кунцу безгранична.

В институте у входа через каждые два часа на боль­шом щите вывешивалась сводка состояния здоровья Ландау. Я все время бегала ее смотреть. Вдруг увидела — на белом плакате появились беспощадные три сло­ва, написанные черной жирной краской: «Наступила клиническая смерть». Все головы повернулись ко мне, все взгляды впились в меня, все это вытолкнуло меня из  {31}  института. В мозгу одна мысль: сейчас Гарик придет обедать, он увидит страшные черные слова.

Подавая Гарику обед, спросила:

— Ты шел мимо доски, что там написано о папе?

— Мама, я не читаю. Все так смотрят на меня, я ста­раюсь поскорее уйти.


В ночь на 10 января разорванные легкие отказались снабжать кислородом организм больного.

Федоров мгновенно произвел трахеотомию, маши­на взяла на себя функцию дыхания.

Это произошло в три часа ночи, а утром в 11 часов пришел в палату к Ландау Н.И.Гращенков на заседа­ние консилиума «акамедиков». Увидев, что Ландау уже подключили дыхательную машину, он начал кричать на С.Н.Федорова:

— Как вы осмелились подключить больному дыха­тельную машину без разрешения консилиума?

— Если бы я этого не сделал ночью, консилиуму уже не пришлось бы заседать сегодня! — ответил Федоров.

Что ж, речью владеют все, а ум дан не многим.





Глава 6


Свою теорию «как надо правильно строить мужчине свою личную жизнь» Дау считал выдающейся теорией. Он всегда сожалел, что его лучшая теория никогда не будет напечатана. Как мне хочется эту теорию жизни «опубликовать». Ведь будучи морально чистым (девственником), он ее тщательно разработал и как результат появился «Брачный пакт о ненападении». Не правда ли, звучит почти анекдотически, но у Дау было очень чистое, пламенное сердце, его теоретические выводы о любви человеческой опирались на классическую литературу.

Когда я пыталась ему доказать, как необходима верность до гроба в браке, он слушал с тихой, доброй улыбкой.  {32} 

— Милая моя Коруша, а ведь  еще  мудрецы древности говорили: нам дозволено судьбой счастье с женщиной любой!


Опять забежала Женькина жена:

— Кора, комитету физиков нужны еще деньги!

Открыла ящик письменного стола, где Дау хранил свои деньги.

Все деньги перекочевали из стола Дау в большую Лелину сумку, которую она даже не смогла закрыть.

Согласно «Брачному пакту о ненападении» все де­нежные доходы нашей семьи делились так: 60 процентов жене на все потребности семьи, включая и мужа, 40 — мужу в личное пользование.

— Коруша, ты должна знать: свои 40 процентов я буду тратить на филантропию, помощь ближнему и, ес­тественно, на тех девушек, с которыми буду встречать­ся. Любовь чиста и бескорыстна. Покупать любовь — смертельный грех, так что на девушек пойдет самая ма­лость: цветы, шоколад, театр. Конечно, Корочка, сей­час я так влюблен в тебя, даже не могу смотреть ни на одну женщину. В сравнении с тобой проигрывают все! Но в конце концов любовницы у меня обязательно бу­дут!

Его филантропия в основном заключалась в том, что он материально содержал семьи пяти физиков, умерших в тюрьме в эпоху сталинизма.

— Знаешь, Корочка, я очень люблю дарить хоро­шим людям деньги. Они очень радуются, когда вдруг просто из симпатии получают приличную сумму денег.

Сам тратить деньги не умел: это очень большая ка­нитель. Куда как проще их раздаривать!


Был такой случай. Сразу после войны он получил Сталинскую премию. Взяв в сумку 20 тысяч, я решила обновить мебель. Поехала в центр осуществлять свою затею. Жулики, разрезав мою сумку, вытащили все деньги. Вернувшись домой, я разрыдалась. Даунька слетел ко мне вниз.

— Корочка, что случилось?

— У меня из сумки в троллейбусе вытащили 20 ты­сяч рублей.  {33} 

— Ты из-за такого пустяка плачешь! Как тебе не стыдно! Ты лучше подумай о том несчастном воришке, который лез к тебе в сумку, рассчитывая на сотни две, и вдруг ему неожиданно такая сумма! Может быть, у этого человека сегодня самый счастливый день! Поду­май лучше о той большой радости, которую ты доста­вила этому человеку. Нам ведь совсем не нужна новая роскошная мебель, вполне обойдемся.


На сберегательной книжке он свои деньги не дер­жал. Они хранились в среднем ящике письменного сто­ла: а вдруг кто-нибудь попросит?

— Но ты теряешь проценты! — восклицал Женька.

— Женька, ты забываешь: в стране строящегося со­циализма ренты нам не нужны.

Дау называл средний ящик своего стола «Фондом помощи подкаблучным мужчинам».

Однажды он влетел в кухню каким-то замыслова­тым танцем, в восторге прошелся по ней и сказал:

— Угадай, кто у меня сейчас был?

— Ну, конечно, Женька.

— Вот и нет! Был один из благороднейших академи­ков, сам Лев Андреевич Арцимович! Меня привело в восторг, что этот закабаленный подкаблучник вылез из-под каблука жены и едет на курорт с любовницей. Я из своего фонда одолжил ему две тысячи: он так про­сил.


Когда летом я купила новую «Волгу», то истратила все свои сбережения. Старую «Победу» умудрилась продать за расписку. Этот позорный для меня факт от Дау я скрыла.

— Даунька, деньги за проданную «Победу» я разда­рила своим родственникам. Ты ведь не против?

— Ну, что ты, Коруша. Буду очень рад, если ты най­дешь вкус в филантропии.

— Даунька, меня немного пугает тот факт, что у нас нет никаких сбережений.

— Коруша, неужели ты захотела копить деньги?

— Конечно, не так, как копит деньги твой Женька! Но какую-то сумму надо иметь на книжке.

— Ты боишься, что я подохну? Так ты получишь  {34}  приличную пенсию, потом мне обязательно присудят Ленинскую премию посмертно. Многим ученым я стою поперек горла, многие лжеученые просто жаждут выпускать липовые работы, но очень боятся меня. За посмертное вручение мне Ленинской премии проголо­суют все сто процентов. И у тебя будет сразу крупная сумма денег. Так что, Корочка, копить деньги нам нет никакого смысла. Я был бы очень счастлив, если бы ты вместо каких-то люстр, хрусталя, дорогих сервизов и других совершенно бесполезных вещей научилась да­рить деньги хорошим людям. Вот, представь, живет очень симпатичный человек. Он мечтает купить мото­цикл, скопить деньги ему трудно: семья, дети и т. д. И вдруг в один прекрасный день он получает сумму стои­мости самого лучшего мотоцикла от какого-нибудь Гарун-Аль-Рашида!

Говорил это Дау не без оснований. Он умел красиво дарить деньги, а это совсем не так просто.





Глава 7


Наступило 12 января. С большим усилием встаю го­товить завтрак Гарику. Холодильник оказался пуст, все продукты кончились.

— Гарик, сегодня на завтрак только чай, варенье, сухари. На обед то же самое. В школу не ходи, пока я не раздобуду денег.

Позже зашла Валя Щорс, жена Халатникова:

— Кора, почему вы не приходите в больницу?

— Валя, я была, но меня не допустили к Дау, веро­ятно, жалеючи, но очень грубо. Просто выбросили вон из больницы.

— Кора, я не понимаю вас. Да знаете ли вы, что там с этой Зинаидой Горобец, штатной любовницей Лив­шица, все время находится одна из девиц Дау, какая-то Ирина Рыбникова. Ее Лившиц всем врачам представ­ляет как жену Ландау, говорит, что с Корой он не успел развестись. Вы вообще страшно распустили своего  {35}  Дау! На вашем месте я бы немедленно вышвырнула вон эту девицу. (Так вот почему физики меня не пустили к Дау!) Кора, вы должны взять себя в руки, вставайте, одевайтесь и сейчас же со мной поедете в больницу. Там надо навести порядок! Эту Горобец тоже надо вы­швырнуть вон из больницы. Попробовал бы кто-ни­будь привести девицу к моему Исааку!

— Милая Валя, Дау — не Исаак. Если там Женька с девицами, то мне места нет. Когда Даунька придет в сознание, он сам меня позовет. Тогда порядок восста­новится сам собою. Мне никому не нужно доказывать, что я жена Ландау. Валечка, скажите, ведь вы врач, есть ли надежда, будет ли он жить?

— Кора, в своем ли вы уме? Так вы не поедете выго­нять эту девицу?

— Нет, Валя, я не имею права ее выгнать. Только скажите, есть ли надежда на жизнь? Будет Дау жить?

— Надежды нет никакой. Но, Кора, очень нужны деньги. Лившицы очень нецелесообразно тратят ваши деньги, они устраивают несколько раз в сутки банкеты для консилиума и физиков. Все едят зернистую икру ложками. Но ведь там еще очень многие дежурят: шо­феры, медсестры и разные добровольные дежурные. Все голодны. У больницы нет на это средств. Я реши­ла, что необходимо организовать бутерброды для всех. Денег на это надо немало.

— Валя, я все отдала Леле. У меня нет больше денег.

— Как нет? Тогда возьмите с книжки.

— Да нет, у меня даже сберкнижки нет. Вот 25-го по­лучу за звание и 17-го будет зарплата.

— Кора, в больнице нужны деньги, чтобы кормить людей сегодня, а не завтра.

Валя ушла, окинув меня презрительным взглядом, не поверив, что у меня нет денег. А ведь, когда она во­шла, я надеялась у нее одолжить денег на обед моему Гарику. Вот какие уроки иногда преподносит жизнь! Надо расплачиваться за те необдуманные поступки, на которые я так легко шла. Все хотела подавить в себе не­обузданную ревность.


Года два назад у Дау была возлюбленная, некая Ге­ра. Она дружила с Мариной, женой Алиханова. Дау с  {36}  Герой очень часто заходили к Алихановым (меня по­ставили в известность друзья).

Как-то мне позвонила Марина:

— Кора, моей знакомой надо срочно продать доро­гие бриллиантовые серьги. Вы не хотели бы их приоб­рести? Им цена 60 тысяч.

— Спасибо, Марина. Я как раз ищу такие серьги.

Записав координаты, я обещала съездить посмот­реть. Серьги меня не интересовали, но я горела желани­ем чем угодно насолить этой Гере. Мой замысел удал­ся. С очередного свидания Дау вернулся слишком ра­но, зашел ко мне. О, как я ликовала, глядя на не свой­ственное ему мрачное выражение лица.

— Коруша, какие это бриллианты ты купила?

— Я?

— Да, ты. Причем очень дорогие.

— Так это по звонку Марины. Понимаешь, Дау, я никогда не видела черных бриллиантов (это я уже вра­ла), просто хотела съездить посмотреть, а потом реши­ла не беспокоить зря людей. Но почему тебя коснулась пустая телефонная болтовня?

— Всякая ложь мне отвратительна. Гера устроила мне омерзительную сцену.

— Гера? А причем здесь Гера?

— Она дружит с Мариной. Вот теперь попробуй до­казать, что ты не верблюд.


Сейчас я себе была отвратительна. Все это было так мелко. Я была недостойна великодушия моего Дауньки. Вскоре после Вали забежал Шальников:

— Кора, я пришел по поручению комитета физиков при больнице. Возле Дау дежурят восемь медсестер. Им ежемесячно надо доплачивать по 50 рублей. Коми­тету нужны деньги.

— Шурочка, все свои деньги и все деньги из ящика Дау я отдала Лившицам на больницу. У меня просто уже нет денег. Мое состояние ухудшается. Я с трудом встаю. Пожалуйста, оформите через институт на себя доверенность в получении денег за звание. Эти 500 руб­лей ежемесячно передавайте в больницу доплачивать медсестрам, тем более вы там же ежемесячно получаете свои деньги за звание.  {37} 

Шальников оформил доверенность. Зарплата медсе­страм при Дау была обеспечена, но надо что-то прода­вать. Продавать есть что, но нет сил встать!


14 января 1962 года позвонили из больницы: «При­езжайте с семьей прощаться. Эту ночь ваш муж не пере­живет». Ландау умирает. Я уже не кричала, не рыдала. Только помню полное опустошение и отупение. Все мысли голову покинули, все опустошилось.

Вбегает Леля:

— Кора, комитету физиков опять нужны деньги!

Я собрала все свои силы и тихо, не своим голосом ответила так:

— Леля, мне только что сообщили: Дау умирает. Де­нег у меня больше нет. Есть только Гарик.

Леля выскочила, побежала в институт, всех оповес­тила:

— Кора сказала: денег комитету физиков она боль­ше не даст, потому что Дау все равно умрет, а у нее есть Гарик.

Вот какие бывают интеллигентные люди. А я ведь была в дружбе с ней! Вот так, друзья по черный день!


Я слышала, как вошел Гарик, что-то спросил, а на меня навалилась всепоглощающая, невыносимая тя­жесть моего существования. Я не могла открыть глаза и пошевельнуться, сказать моему мальчику, что я жива. Не хватало сил. Гарик вызвал «скорую». Меня начали колоть, потом врач сказал, что меня надо немедленно забрать в больницу: давление 60 на 40, и сердце сдает.

В моем опустошенном мозгу возникла мысль: «Это они мне в больнице хотят сообщить об уже состояв­шейся смерти Дау». «Больница» — это слово наводило ужас:

— Нет, нет. В больницу ни за что! Я не хочу в боль­ницу, у меня нет сил! Умоляю насильно не везите в больницу!

Я беспомощно цеплялась сама не знаю за что. Хоте­лось верить в надежду на жизнь Дау.

Кто-то подошел и сказал: «Пожалейте сына. Ему бу­дет очень тяжело ухаживать за вами. Вас необходимо госпитализировать».  {38} 

Приехала моя племянница Майя. Она сказала:

— Кора, ведь Гарик все ночи напролет проводит у твоей двери.

Бедный мой мальчик. Я этого не знала. Согласилась ехать в больницу.

— Майя, а ты останешься с Гариком?

— Да, останусь.

— Ты только сразу что-нибудь продай. Все деньги из дома у меня забрали Лившицы. Корми Гарика.

— Хорошо. Я все сделаю.

В больнице Академии наук меня уже три дня ждала отдельная комфортабельная палата. Но в ней нет теле­фона, и я не знаю, что там в больнице № 50. Наступила ночь. В сердце вполз щемящий страх. Все еще звенят сло­ва: «Надежды больше нет. Ландау умирает». Что-то ме­шает лежать. Это оказались радионаушники. Я положи­ла их на тумбочку. Вдруг в тишине ночи раздались тихие траурные мелодии. Они неслись с тумбочки из невклю­ченных наушников. Я тщательно завернула их в толстое мохнатое полотенце, запрятала в тумбочку. Но траурные мелодии нарастали. Звуки шли из розетки радиосети. К этой душераздирающей музыке еще добавился странный шелест бумаги. Открываю глаза: на меня сыпятся газеты, в которых некрологи, некрологи, некрологи! Газеты из­дают удушливый запах свежей краски. Я начинаю зады­хаться, с трудом надеваю халат, цепляясь за стены, от­крываю дверь в коридор. Там приглушенный свет, запах краски и музыка исчезли. Навстречу идет медсестра.

— Почему вы не спите?

— Сестричка, милая, где-нибудь на этаже есть го­родской телефон?

— Сейчас глухая ночь. Куда вы будете звонить?

— В больницу № 50. Там дежурный физик снимет трубку.

Медсестра привела меня к телефону. Набрав номер, я спросила о состоянии Ландау. Ответили сейчас же: «Улучшений нет». Видно, им там не до сна.

— А Федоров у него?

— Да! Федоров не отходит от Ландау. Если бы не он, мы давно уже потеряли бы Дау. Кора, я узнал вас. С вами говорит Семен. Как вы себя чувствуете? Гово­рят, что вы в больнице?  {39} 

— Да, Семен, я звоню из больницы. Спасибо! До свидания!

Это был тот самый Семен, которого Даунька спе­шил спасать! Он сказал, что Федоров не отходит. Это сообщение Семена вселяло какие-то крохи надежды.

— Сестричка, я посижу здесь у окна.

— Нет. Пойдемте, я вас уложу.

— Ведь я все равно не засну.

— Давайте я вам сделаю укол, заснете от укола.

— Но там в палате какой-то запах. Там надо все проветрить.

— Хорошо, я проветрю и через десять минут приду за вами.

Когда сестра опять водворила меня в палату, снова на меня стали сыпаться газеты с некрологами и удуш­ливой краской. Тайком я выбралась из палаты и устро­илась в темном углу коридора. С рассветом вошла в па­лату. Все галлюцинации исчезли.

В десять часов утра пришел главный врач Хотько. Я впилась глазами в его лицо. Оно было спокойно. Доб­рые глаза. Нет, этот человек не принес мне страшной вести. Он сказал:

— Я только что получил сообщение из больницы № 50. Состояние академика Ландау выравнивается. Температура упала. Этой ночью из Америки приле­тел самолет, он привез специально для Ландау но­вые страшной силы антибиотики. Физики сразу их доставили в больницу, и смерть отступила. Эти ан­тибиотики потушили пожар в легких. Вечером я еще раз зайду к вам, как только получу сведения о вашем муже. Но мне доложили, что вы ночь провели вне палаты. Вам нужно успокоиться и набраться сил. Ведь вам придется ставить мужа на ноги.

Эти слова в буквальном смысле слова оказались пророческими! Этот бог ужасно плохо создал тело че­ловека. Оно слишком ранимо, слишком беззащитно. А куда же подевались те дьяволы, которые за роспись че­ловеческой кровью скупали души? Где разыскать тако­го дьявола? За жизнь Ландау не только я, все его учени­ки-физики продали бы свои души!

На все религии, на всех богов я затаила зло. Почему с таким пакостным человеком, как Женька Лившиц,  {40}  все так благополучно? Почему бог открыл ему зеленую улицу в жизни? Сегодня он дал слово Дау отвезти его не в Дубну, а лишь на Московский вокзал. Завтра без зазрения совести взял свое слово назад — из-за отсутст­вия совести как таковой.

Терзаясь такими мыслями, я лежала в палате. Вошла медсестра:

— Вас сейчас будет осматривать профессор-психиатр.

— Меня? Психиатр? А зачем? Мне психиатр не ну­жен.

— Это вам так кажется, а в наше нервное отделение очень часто к больным приглашают психиатров из психиатрических лечебниц.

— А бывают случаи перевода из вашего отделения в психиатрические?

— Конечно, бывают.

Вошел психиатр и с ним врач Зарочинцева. Интуи­ция подсказала мне скрыть ночные галлюцинации.

— Как спали?

— Я не спала.

— У вас было ощущение страха? Вы боялись войти в палату?

— Нет, вы ошибаетесь. Я звонила в больницу № 50.

— Всю ночь?

— Консилиум профессоров мне сообщил, что мой муж этой ночью умрет.

— Но ведь сегодня вам уже сообщили, что состоя­ние вашего мужа выравнивается?

— Да, я узнала об этом в 10 часов утра, но в созна­ние он еще не пришел.

— У вас очень напряжены нервы. А галлюцинации у вас бывают?

— Да, были, — умышленно сделав паузу, добавила, — в детстве, когда я болела сыпным тифом, а сейчас не бывают.

Алчные огни в глазах психиатра погасли. После визита врачей сразу пришла Майя.

— Корочка, мне сказали, что тебя осматривал про­фессор-психиатр. Зачем тебе психиатр?

— Маечка, просто в этом отделении это очень при­нято. Профессор был явно разочарован результатом своего визита.  {41} 

Потом Майя взволнованно сказала: «Вчера поздно ночью, когда ты уже была в больнице, а Гарик спал, позвонила жена Лившица. Она сказала, что Евгений Михайлович брал для Дау в библиотеке книги, ему их нужно срочно вернуть. Они пришли вместе и взяли не только книги. Они еще забрали все подарки, получен­ные им в день своего пятидесятилетия. Что теперь де­лать?».

— Ничего. Если Дау будет жить, Женька прибежит и все вернет. А Дау будет жить! Не верить этому я не могу. Состояние уже выравнивается.

— Кора, ты сама достань деньги, с комиссионными такая волокита, и потом я не знаю, что именно прода­вать.

— Маечка, предложи своим соседям что-нибудь из хрусталя, за ним все охотятся. У меня много уникаль­ного хрусталя.

— Хорошо. А что тебе принести?

— Маечка, мне ничего не нужно. У меня на нервной почве спазмы пищевода. Я могу пить только горячий чай и суп, а этим я здесь обеспечена.

Как-то врач, выслушивая мое сердце, сказал:

— Вы знаете, что у вас в груди опухоль?

— Да, знаю. Мне на 9 января была назначена опера­ция в онкологическом институте, но после 7 января я совсем об этом забыла.

— Сейчас вас оперировать нельзя, подлечим сердце, тогда сделаем операцию.


18 января Маечка мне сообщила, что Институт физ­проблем не будет выплачивать заработную плату ака­демику Ландау, а я так ждала 17-го числа, чтобы обес­печить сыну нормальное питание. У него, по моей ви­не, большая нагрузка: надо учиться и работать!

— Майя, почему Гарику не выдали денег отца в ин­ституте?

— Ему заявили, что согласно новому закону от 2 ян­варя 1962 года травмы, полученные в выходные дни, не оплачиваются. Этот закон направлен на борьбу с пьян­ством и хулиганством. Гарик получил свои 20 рублей, я продаю твой хрусталь знакомым. На питание Гарику пока хватает.  {42} 

— Нет, Майя, надо одолжить денег, но у кого? Все друзья должны Дау. Подумают, что я требую долги. Это неудобно. Вот только один академик Кикоин — верный муж, он не одалживался у Дау. Ты найди дома в телефонной книжке его телефон, попроси его зайти ко мне в больницу. Он бывал у нас в доме и любит Дау.

Вечером того же дня академик Кикоин вошел ко мне в палату, а я спасовала. Оказалось, что просить денег у чужих трудно. Или меня парализовала его сухость? Ни­какого участия, никакого расположения к себе я не по­чувствовала. Попросить у него денег я не смогла. Не помню, как я объяснила свою просьбу навестить меня, на душе было мутно.

Через несколько лет я встретилась с этим важным академиком и рассказала ему, что просила зайти в больницу, чтобы одолжить денег для сына, на обед!

— О, как же я сам не догадался предложить вам по­мощь, узнать, есть ли у вам в чем-нибудь нужда?


Наступил февраль. Там, в далекой 50-й больнице, состояние Дауньки как-то стабилизировалось! Сказа­ли: будет жить. Но сознание упорно не возвращалось. Это очень пугало. Меня перевели на шестой этаж в хи­рургическое отделение. Была назначена операция по удалению упухоли в левой груди. Перед операцией пришла Маечка. Спросила:

— Ты операции не боишься?

— Все мои страхи связаны только с тем, почему у Дау так долго не возвращается сознание.

— Кора, а ведь я в итоге распродам весь твой хрус­таль. Скажи, неужели Кикоин отказался одолжить тебе денег?

— Маечка, он был так благополучен, так поглощен собственным достоинством. Человеческой доброты, на которую был так щедр Дау, у Кикоина вовсе нет! Про­давай весь хрусталь. Даунька считал его бесполезным, а эти предметы теперь приносят пользу.

— А кроме Кикоина к тебе никто не приходил?

— Нет, никто. Ведь все друзья поглощены здоровьем Дауньки. Это так естественно! Если бы я смогла, я бы то­же помчалась сейчас в больницу № 50. Туда приезжают корреспонденты всех стран и фоторепортеры тоже.  {43} 

— Но у тебя было много приятельниц! Все они же­ны физиков.

— Майя, ведь все друзья по черный день, это очень горько, такова жизнь.

Как-то у нас в гостях была Лидия Чуковская. Спе­циально в ее честь я приготовила свой знаменитый вишневый пирог. Уходя, она сказала: «Ты знаешь, Дау, я твою Кору не могу принять всерьез! Она просто елоч­ная игрушка».

— Кора, эта дочь Чуковского просто крокодил, я с ней встречалась.

— Майя, я не восприняла ее мнение как компли­мент.

Личность Дау была настолько яркой и интересной, что все не принималось в расчет, все как-то перестава­ло существовать в сравнении с ним, с этим «ДАУ». По­сле ухода Чуковской я все-таки тогда сказала ему: «Разве она не знает, что елочные игрушки не могут печь такие пироги?». Дау рассмеялся: «Корочка, она так сказала из-за твоей красоты!» — «Нет, Дау, меня она восприняла как предмет. В этом есть большой смысл. У меня, вероятно, очень легкомысленный вид».





Глава 8


В больнице я всегда напряженно ждала визита глав­врача, который ежедневно информировал меня о состоянии Дау, надеясь, что он войдет и скажет: «Ваш муж пришел в сознание!». Ведь в литературе, в театре, в кино, где очень талантливые люди стремятся воспро­извести жизнь такой, как она есть, все тяжелобольные наконец открывают глаза, приходят в сознание, трево­ги исчезают, возвращается счастье. Мне пришлось убе­диться: в жизни все сложней, жизнь бывает жестока! Доброта, терпимость, человечность, где вы?

Наступил день операции. Лежа на операционном столе, чувствую: главный хирург больницы АН СССР  {44}  вводит местный наркоз совсем не в то место груди, где находится моя опухоль. Пытаюсь помочь:

— Доктор, там, где опухоль, есть большой след от пункции онкологов.

Хирург Романенко заорал:

— Не мешать, не разговаривать, не вам меня учить, работаю по карточке, все знаю!

Ночью бинт сполз, и я легко обнаружила свою не­тронутую опухоль. Утром зашел Романенко:

— Как себя чувствуете после операции?

— Доктор, моя опухоль осталась при мне.

— Не может этого быть!

— Посмотрите, вот опухоль, на ней яркий след пункции онкологов.

— Да, и очень большая опухоль! А что же я вам вче­ра вырезал?

— Вам, доктор, лучше знать.

— Вы не возражаете, если я сейчас же возьму вас в операционную? Через полчасика за вами приедет ко­ляска.

За эти полчаса все хирургическое отделение высы­пало в коридор. Все знали: вчера удалили опухоль, а се­годня снова везут в операционную, следовательно, де­ла плохи! После операции пришла Майя, очень испу­ганная:

— Кора, я уже все знаю! Тебе делали повторную операцию и полностью удалили грудь!

— Откуда ты это взяла?

— Уже весь институт об этом говорит. Неужели это сплетня?

— Да нет. Вчера хирург ошибся. Сам не знает, что вырезал. А сегодня он сказал, что это настоящая опу­холь, и послал на анализ.

— Тебе сказали, когда будет известен результат ана­лиза?

— Сказали, но я не помню.

— Не боишься положительного анализа?

— Нет, всю жизнь хочу умереть раньше Дау. Майя, ты была у Дау? Как он?

— Все так же. Сказали: будет жить. Но в сознание не приходит.

— Майя, а что говорит Федоров?  {45} 

— А он не разговаривает. Ему говорить некогда. Он боролся со смертью. Он 14 суток не отходил от Дау, ел, спал на ходу, на 15-е сутки заявил консилиуму: «Теперь Ландау не умрет». После такого подвига наконец вы­шел из больницы, чтобы отоспаться за все две недели.

— Майя, но сейчас-то он бывает у Дау?

— Бывает — не то слово. Он отходит от Дау только спать домой.

— Теперь расскажи, как там Гарик?

— Гарик тоже неразговорчив. Оставляю ему про­дукты на утро и вечер, а днем прихожу готовить ему обед. Тебе что принести? Ты так исхудала и плохо вы­глядишь.

— Мне ничего не нужно. Сон я совсем потеряла. Ес­ли начинаю засыпать со снотворным, в мозг начинает звонить телефон. Когда мне Гращенков сообщил про мозговую операцию, я очень напряженно всю ночь ждала телефонного звонка, утром потеряла сознание. Так вот теперь только сомкну глаза, начинает звонить отсутствующий телефон. Маечка, как только снимут швы, обещали выписать из больницы.

Через несколько дней в палату вошла очень красивая врач-хирург Елизавета Казимировна. Она вся сияла:

— Я к вам с очень радостной вестью! Рывком вскочила с постели:

— Муж пришел в сознание?

— Нет, нет! Ваша опухоль оказалась доброкачест­венной!

Без сил опустилась на подушку.

— Как? Вы не рады?

— Спасибо. Просто я совсем забыла про свою опу­холь.





Глава 9


Так медленно тянется время в больнице, как угнетают больничные стены, как хочется увидеть Дау, уже не умирающего! Это уже так много!  {46} 

Когда отсутствующий телефон изводит меня свои­ми пронзительными звонками, я ночью тайком про­бираюсь в тот отдаленный конец больничного кори­дора, где есть окно, из которого видны верхушки де­ревьев парка нашего института. Так приятно на них смотреть, там наш дом, где спит мой Гарик. Надеюсь, он спит спокойно. Он тоже уже знает, что наш папка будет жить!

У этого окна было радостно встречать новый день, любоваться синевой рассвета, нестись к ярким, счаст­ливым дням прошлого! Когда счастье пропитывало, как аромат!

Время мчится в вечность, во вселенной все мчится, все находится в непрерывном движении. Только бы нежность и любовь оставались постоянными всегда! В этом лучшем из миров так много человеческого го­ря! Непонятно, за что чтут богов? Ведь животный мир бог сотворил ужасно, особенно человека. Устро­ил омерзительно его пищеварение, не по своему подо­бию. Сам-то изволит жрать «амброзию» и пить «не­ктар». Эта пища богов или полностью усваивается, или вырабатывает ароматный навоз. Об этом в еван­гелиях не сообщается. Вот растительный мир у него получился куда удачнее. Жить в неведении, не знать трагедий человечества, как деревья, трава, цветы. Прекрасен кусочек японской поэзии:


Луна посеребрила все вокруг.

О, как бы мне хотелось родиться вновь сосною на горе!


В нашем мире не все совершенно, так часто прекрас­ное и истина идут не в ногу.

Дау по своей человечности и по своей работе на на­уку мог олицетворять истину!

Моя любовь к нему была прекрасна. Это она, моя любовь, подняла меня в небывалую высь, поставила рядом с гением, заставила шагать по кривым дорогам жизни. Шагать с ним в ногу было немыслимо. И я ста­ла петлять.


 {47} 




Глава 10


Был такой чудесный бал. Наш курс праздновал окончание университета. Вдруг жгучий присталь­ный взгляд остановил меня. Передо мной как вкопан­ный стоял высокий, гибкий, стройный юноша с непо­корной, вьющейся шевелюрой и с ослепительно блестя­щими, огненными глазами. Нас кто-то познакомил. Он не отходил от меня весь вечер. Я танцевала только с ним. Он представился: «Дау».

— Дау, вы любите танцевать?

— Нет, я не музыкален, танцевать научился с боль­шим трудом. Уж очень заманчива была цель! Я вообра­зил, что если буду уметь танцевать, то на любом танце­вальном вечере смогу выбрать самую красивую девуш­ку и на глазах у всех буду ее обнимать. Поняв ложность этих объятий, бросил танцевать. С вами танцую — бо­юсь уведут. Когда я вас увидел — принял за фею!

Жила я в центре. Старый харьковский университет тоже находился в центре. В те годы центр Харькова был невелик. Шли пешком.

— Теперь вы химик?

— Нет, еще не совсем.

— Но ведь это был ваш выпускной вечер?

— Да, мы закончили учебный цикл университета, а теперь целый год отведен на диплом. Многие уезжают делать диплом на производстве, вот и решили отпразд­новать наш выпуск сегодня.

— А вы не уезжаете?

— Нет, я в военно-химическом институте буду де­лать свой диплом. Дау, у вас странное имя.

— Это не имя. Это моя кличка. Мое имя Лев, но по­смотрите на меня. Какой из меня Лев? Я, скорее, заяц! Мои друзья из фамилии Ландау взяли только оконча­ние «дау». Эта кличка лучше моего имени.

— Так вы Ландау?

— Да. А что?

— Я много слышала о вас.

— О, только всему не верьте. Все так все преувели­чивают!

— Я не думала, что вы так молоды.  {48} 

— Я молод?

— Конечно.

— Ну, от вас мне это приятно слышать, а в молодых ученых мне уже надоело ходить!

— Вас все студенты очень любят.

— Ну, далеко не все.

— Вот мы уже и пришли. Я живу в этом доме.

— Я бывал в этом доме, живу рядом, в Юмовском тупике, в физтехе. Живу в Харькове уже два года, пре­подаю в университете и в мехмате. Я очень люблю сту­денческую молодежь, не пропускаю ни одного студен­ческого вечера. Почему я вас сегодня встретил впер­вые? Вы нигде не бываете? Вас невозможно не заме­тить, Кора, вы очень красивы!

— Ну, а теперь преувеличиваете вы!

— Женщины ничего не могут понимать в женской красоте. Ценить красоту женщины могут только муж­чины и то далеко не все. Настоящая красота женщин — это очень редкий и очень ценный дар природы, поисти­не дар божий! Это больше, чем талант!

— Вы так цените красоту женщины?

— Да, и этим горжусь! А что может быть прекраснее красивой женщины? Самое интересное в жизни это, ко­нечно, наука, а самое прекрасное это красота женщи­ны. Кора, вы очень, очень красивы!

— Может быть, для первого знакомства хватит о женской красоте? Уже довольно поздно, а мне завтра рано вставать.

— Почему после выпускного бала надо рано вста­вать красивой девушке?

— Диплом я начинаю делать через два месяца, на эти два месяца поступила работать сменным химиком в шоколадный цех и завтра в восемь утра я уже должна быть в цеху. Мне очень хочется поскорее попасть к шо­коладу!

— А могу я завтра вас увидеть? Вы завтра вечером свободны?

— Да, вечером свободна.

— В котором часу можно зайти и скажите номер ва­шей квартиры?

— Квартира № 16. Вероятно, часов в семь буду уже дома.  {49} 

Мой отец умер от тифа в 1918 году. Мне еще не бы­ло и восьми лет! Убедившись в папиной смерти, мама потеряла сознание, у нее горлом пошла кровь. Она год пролежала без движения. У Веры начался процесс в легких, а Наде было четыре года. Соседки сказали мне: Кора, собери вещи отца, поедем с нами в деревню, за хлебом.

В те годы ездили без билетов на буферах и на кры­шах вагонов, чаще товарных. Вот так пришлось стать «кормильцем», оказавшись здоровей и жизнедеятель­ней всех в семье.

Однажды зимой, в рождественские морозы, заснула на открытой платформе. Чужие добрые люди откопали из-под снега и отогрели. А когда мое детство пересек двадцать первый голодный год, мама мне доверила де­лить крохи еды, попадавшие в семью. Стараясь накор­мить всех, про свою порцию нередко забывала! И в один прекрасный день вдруг я совсем ослепла. Тогда на одиннадцатом году жизни узнала, что человек мо­жет заболеть куриной слепотой, если нет еды!

Как-то возвращаясь домой с драгоценным узелком продуктов, продукты накрепко привязала к себе, сама примостилась на узкой ступеньке, с наружной стороны вагона. Была совсем еще ранняя весна, перед рассветом холод был нестерпим, руки окоченели, перчаток не бы­ло. Я их уже не чувствую, если руки сами разомкнутся, я свалюсь под колеса — продукты погибнут, а их так ждут дома! Еще только один пролет от Минвод, и я бу­ду дома!

Вдруг все стало розовым, еще солнце не взошло, но прорвались его вестники, алые лучи, весь кавказский хребет и Эльбрус со стороны востока лучи встававше­го солнца окрасили в сверкающий розовый цвет, а те­ни на снежных вершинах гор стали голубые. Над пла­менеющими снегами гор в алом прозрачном небе вы­зывающим алмазом поразительной красоты гордо сверкала Венера. Она своим фантастическим сиянием пронизывала весь небосвод, снопы ее сияющих лучей сверкали неправдоподобно. Мне было мало лет, но это запомнилось навсегда! Наблюдая это волшебное сия­ние утренней звезды, я поняла, что жизнь еще может быть прекрасной, что есть еще нечто великое, сверкающее,  {50}  вызывающее такой восторг! Затаив дыхание, лю­бовалась красотой Венеры, забыв о холоде, и руки не разжались.

Потом мне часто снилась эта сверкающая звезда! Дети часто летают во сне, много лет я летала на встре­чи со своей утренней звездой!

Стала студенткой Киевского политехнического ин­ститута, счастье казалось беспредельным. Первый мой студенческий год в Киеве был самым счастливым го­дом всей моей жизни! А сам красавец Киев был моей сверкающей утренней звездой.

Земли под ногами не ощущала целый год, ведь я ста­ла студенткой!

Счастливая засыпала, еще счастливей просыпалась, а учеба давалась легко. Потом, на втором курсе, нава­лилась беда, беда большая, нежданная и страшная. Мое детство было не похоже на детство Сент-Экса! Оно было труднее. Вероятно, лишения в детстве помог­ли мне пережить мою киевскую трагедию, не рисуюсь: я была близка к самоубийству!

Один великовозрастный студент нашего института, ходивший всегда «при нагане», решил на мне жениться. Его травлю, его преследования больше года вынести было невозможно! И я удрала в Харьков, поступив в университет. Через год от киевлян узнала: мой поклон­ник с наганом в пьяном виде застрелился.

На последнем курсе университета ко мне в Харьков приехал Петя — друг юности, многолетняя пламенная переписка, мы поженились. Через полгода я с трудом стала его выносить.

Внешне красив как молодой бог, но суждения, взгляды, характер! Полная аналогия с моим киевским поклонником, который ходил «при нагане».

С Петей расстались без трагедий, его поразительная мужская красота слишком ценилась женщинами, ну а меня уже подташнивало, когда он сам себе улыбался в зеркало.


Шоколадный цех меня поглотил, я от всего была в восторге, все в белоснежных халатах. На этой старин­ной кондитерской фабрике (Жоржа Бормана) все обо­рудование было французским, масса машин, все сверкает  {51}  изумительной чистотой, аромат в цеху сказочно вкусный и благородный, это запах какао-бобов.

После смены задержалась в комитете комсомола, домой пошла пешком, впечатлений было много, не хо­телось лезть в человеческое месиво трамвая. Сегодня знакомилась с производством, а завтра уже надо рабо­тать на этом производстве. Хотелось по дороге, не спе­ша, систематизировать весь технологический процесс этого цеха. Домой попала около семи вечера и тут только вспомнила о Ландау. Вдруг он не опоздает? Моя младшая сестра была дома.

— Надечка, вчера меня провожал домой этот Лан­дау.

— Как, эта знаменитость?

— Да. Он сегодня хотел зайти, я пошла в ванну. Ес­ли он явится, ты его, пожалуйста, займи.

Звонок в дверь раздался ровно в семь часов. Дверь открыла Надя. Мы с ней внешне очень похожи. Спустя год Дау рассказал мне:

«Когда мне ваша Надя открыла дверь, я опешил, хо­тел просто убежать, стал пятиться к лифту. Но она так приветливо улыбалась, приглашая войти, что я решил войти, но сразу смыться, а сам думаю: все говорят, что я псих. Псих и есть. Как она могла мне вчера так по­нравиться? Опять влип! Где были мои глаза вчера? И вдруг слышу: «Садитесь! Кора сейчас придет». Я был счастлив познакомиться с Надей — студенткой, тоже химиком, но уже с большой тревогой ожидал твоего появления. Ты появилась просто ослепительной. У ме­ня перехватило дыхание. Надечка благоразумно скры­лась.

— Кора, как вам удалось за такой короткий срок так еще похорошеть?

— Дау, не преувеличивайте! Просто я только из ван­ны, а потом я в восторге от шоколадного цеха, от тех людей, с которыми буду работать. Ведь я вернулась всего 20 минут назад. Так было интересно, даже не за­метила, что весь день провела на фабрике!


Вначале я не придавала значения встречам с Дау, как и его восторженным комплиментам. Он был мне непонятен, ни на кого ни в чем не похож. Все в нем было  {52}  ново. Поражало его душевное изящество. Я стала ощущать какую-то, только ему свойственную, трепет­ную индивидуальность. Такого, как Дау, я встретила впервые. Он ошеломлял непосредственной ясностью ребенка и зрелостью своего мышления, стремящегося разгадать тайны природы путем сложнейших матема­тических доводов, свойственных только ему одному, настоящему первооткрывателю в науке. Последнее я поняла много лет спустя.

Мое восприятие жизни стало меняться. Прозрачная голубизна неба поражала, алые закаты слишком восхи­щали, как будто окружающий меня мир заполнился чем-то необычным, значительным. Я была молода, беспечна, все давалось легко.

Вторая смена на фабрике заканчивалась в 12 часов ночи. Дау всегда встречал меня у фабричной проход­ной с розами или гвоздиками. Возвращения со второй смены почти через весь Харьков пешком превратились для меня в праздничные счастливые прогулки. Он был прост. Никогда — ни в те годы, ни много лет спустя — не упоминал о своей значимости в науке. Я забывала, что он знаменитый профессор, физик, который в 20 лет уже пытался объяснить сущность квантовой механики самому великому Эйнштейну.


— Кора, вы все еще так же очарованы своим шоко­ладным цехом?

— Дау, мое очарование цехом и шоколадом перехо­дит в глубокую постоянную любовь. Только что выра­ботанный шоколад, еще не потерявший своего непре­взойденного аромата, так вкусен! В продаже его не бы­вает, его срок хранения всего 10 дней при температуре не выше 10 градусов по Цельсию.

— Я тоже очень люблю шоколад, особенно молоч­ный с орехами. Когда я жил в Копенгагене, там я очень много занимался, иногда забывал про обед и ужин. Выйду часа в три ночи — все закрыто. Тогда подойду к шоколадному автомату, опущу монетку, и вкусный ужин обеспечен.

— А когда вы были в Лондоне, тоже ужинали шоко­ладом?

— Нет, что вы! В Копенгагене я жил на средства  {53}  международной рокфеллеровской стипендии, а в Лон­доне я был в командировке. Я не имел права тратить рабоче-крестьянские деньги нашего государства на шоколад. В Лондоне я даже не разрешал себе ходить в кино. Там я только купил вечное перо и к нему один флакон чернил. По пути домой в вагоне стал занимать­ся, открыл чернила, а пробка затерялась. Когда при­ехал в Ленинград, пришлось флакон чернил поставить в карман брюк без пробки, поэтому я был вынужден слишком медленно выходить из вагона и идти навстре­чу к маме. Она перепугалась, решив, что я болен.

— А на что-нибудь большее, чем чернила, у вас не хватило денег?

— Нет, деньги у меня остались, и немало. Я их сдал вместе с отчетом о поездке.

Этот рассказ Дау меня озадачил, потому что совсем незадолго до этого на городском партийно-комсо­мольском активе Харькова критиковали тех партий­ных работников, которые из-за границы привезли раз­ные дамские туалеты и, чтобы обмануть таможенный контроль, надели их на себя, а сверху — свои постоян­ные мужские костюмы. На таможенном пункте верхние мужские костюмы с них сняли. Нам показали кино­пленку этого маскарада. Все смеялись до слез. Рассказ Дау меня поразил. Он только подчеркивал, что он рас­тяпа, потерял пробку и смешно выглядел на ленинград­ском вокзале. Он просто не понимал, как можно быть иным, что можно на рабоче-крестьянские деньги не только ходить в кино, но и покупать женам наряды.

— Дау, это правда, что англичане предлагали вам навсегда остаться работать в Лондоне?

— Не только англичане, меня и американцы очень старались соблазнить роскошными условиями жизни. К роскоши я совершенно равнодушен. Я им всем отве­тил так: «Работать на акул капитала? Никогда! Я вер­нусь в свою свободную страну, у меня есть мечта сде­лать в нашей стране образование лучшим в мире. Во всяком случае я этому буду способствовать!». Кора, я об этом очень много думаю. Сейчас здесь, в Харькове, я уже стал создавать свою школу физиков. На Западе ученому работать нелегко. Его труд оплачивают в ос­новном попечители. В этом есть некая унизительность.  {54}  Проповедуют мораль со своих позиций, им свойствен­но ханжество, чтут религию. А как можно совместить религию и науку во всем мире?

— Дау, вы беспартийный?

— Да.

— И не комсомолец?

— Нет и не был. Я в 14 лет стал студентом, занимал­ся на двух факультетах: физическом и химическом. Мир устроен так интересно. Он таит столько загадок, и человеку все это дано познать, а без знаний, без упор­ного труда познать мир невозможно.

— А почему вы не вступаете в партию?

— Меня не любят. Меня не примут. Я говорю толь­ко правду, я не из племени героев, у меня множество не­достатков. С детства всегда восхищался народовольца­ми, декабристами.

Он стал читать стихи Рылеева, потом Пушкина о де­кабристах, с восхищением говорил о Перовской, о ее большой любви, о ее романе с Желябовым, как этот красавец-революционер был совсем случайно аресто­ван. Когда его вешали, Перовская сидела в той же тюрьме и после родов умерла. Все сопровождалось сти­хами, и какими! Стихи лились без конца.

— Вот какими были ваши революционеры! Какой из меня коммунист? Я просто никчемный трусливый заяц!

— Дау, кто ваш любимый поэт?

— Лермонтов. Я очень люблю стихи. У нас на курсе в университете была своя поэтесса. Она вышла замуж за иностранца, уехала за границу и погубила свой та­лант.

— Почему погубила?

— Настоящий поэт может писать стихи только на своем родном языке, находясь на своей родине.

— А ее стихи помните?

— Да, конечно. Вот, к примеру, когда наш профес­сор Иоффе женился на сокурснице своей дочери:


Иногда испанский замок

Вдруг спускается с небес.

В Иоффе вновь вселился амок

Или проще — русский бес.  {55} 

Натянувши нос Агнессе и послав развод жене,

В комфортабельном экспрессе

С Леей двинулись в турне.

Как приятно лет на склоне, с капиталом и в чинах,

Развлекаться в Барселоне, забывать о сединах.


Или вот, когда мы студентами совершали турне по побережью Черного моря:


На пляже пламенной Тавриды,

Лишившись средств, ума и сил,

Раздетый Боб у голой Иды

Руки и сердца попросил.

К чему условности салона?

Закатом вспыхнула вода.

И, надевая панталоны,

Она ему шепнула: «Да».










Глава 11


Начав работать над дипломом, я шоколадный цех не оставила, полюбив и цех и людей. Меня на фабри­ке тоже оценили. С утра до двух часов дня работала над дипломом. С четырех часов дня до двенадцати но­чи на второй смене или с двенадцати до восьми на тре­тьей смене. И еще встречалась с Дау. Он всегда меня провожал на ночную смену, а со второй смены всегда встречал. Гуляя через весь Харьков, мы много говори­ли, больше говорил он. С восторгом слушая его, я на­чинала понимать убогость своего университетского образования. Историю партии я преподавала в круж­ках и даже считалась неплохим лектором. А Дау, рас­суждая о любом политическом вопросе, цитировал Маркса, Энгельса, Ленина.

— Корочка, Маркс по этому поводу сказал... (Шли длинные цитаты). Ведь это прекрасно! Он знал исто­рию всего мира и каждого народа в отдельности. Он знал все, даже какие-то персидские иероглифы.  {56} 

О коммунарах Французской революции Дау гово­рил с таким восторгом, будто был им сам.

— Дау, вы должны обязательно вступить в партию. Такие люди, как вы, ей очень нужны.

— Кора, марксизм заинтересовал меня рано. В 11 лет я изучил «Капитал» и, конечно, стал марксистом, а вот в партию меня не примут. Вернувшись из-за грани­цы, я стал работать в Физтехе. Этот институт в Харь­кове меня привлек потому, что здесь работает выдаю­щийся экспериментатор Лев Шубников. Теоретики должны работать с экспериментаторами. Я очень мно­го работаю, увлеченно, забываю пообедать. Забываю и про собрания в институте. Вот последнее мне не про­щают! Поэтому меня в партию не примут. Но на вче­рашнее собрание не опоздал, к сожалению, и помешал всем проголосовать единогласно при обсуждении но­вого закона о запрещении абортов. Я выступил против этого закона: «Двое людей должны очень хотеть ребен­ка и только тогда его заводить. В свободной стране свободная женщина должна свободно располагать собственным телом. Она сама должна решать этот ин­тимный важный вопрос. Навязывать женщине этот преступный закон, заставлять ее насильно рожать! Как все это называется?». Все женщины меня поддержали. Голосование «за» провалилось. Секретарь парткома, спасая положение, стал сам себе противоречить. Он сказал: «Родить женщине не так трудно. А каково отцу целую ораву одеть и прокормить? Нет, мы должны го­лосовать за этот закон!».

Этот закон при сталинизме вошел в жизнь.


Во времена моего студенчества в Харькове от при­ятельницы я услышала о Евгении Лившице. Он коти­ровался как выгодный жених. Студентки, мечтавшие о замужестве, говорили о нем: «Он — сын знаменитого профессора-медика. У них такой шикарный особняк на Сумской. Они так богаты! У его матери такие брилли­анты! В их особняке каждая вещь — антикварная цен­ность!». А моя университетская подруга по курсу, харь­ковчанка, мне рассказала: «Наш дом примыкает к  {57}  особняку профессора Лившица на Сумской. Помню в детстве, когда братьев Лившиц гувернеры выводили гулять, их заграничная одежда была слишком броска для наших рабочих ребят. Мы гурьбой бежали за ними и кричали: «Обезьянок вывели гулять!».

Сейчас не помню, по какому поводу я попала в лив­шицкий особняк вместе с Дау. Когда вышли, Дау спро­сил:

— Как тебе понравился Женька?

— Почему он такой лысый? — спросила я.

— От природы.

— Очень плюгавый и ростом не вышел, острый нос, бегающие глазки, рот без губ, в улыбке что-то от ля­гушки.

— Как ты его раздраконила! А ведь он пользуется большим успехом у девиц! Во всяком случае больше, чем я!

— Этому я не могу поверить. Вот его брат гораздо симпатичнее. Только почему они назьтают его бабьим именем Леля?

— Его зовут Илья. Илья талантливее Женьки. Женька очень умен. Он практически, жизненно умен. Я по всем бытовым вопросам консультируюсь у Женьки.

— Даунька, милый, неужели ты мог консультиро­ваться у этой гниды, как нужно меня поцеловать?

— Коруша, в делах любви он гораздо опытнее меня. Ты явно недооцениваешь Женьку. Он так трудился, так старался, когда я по Харькову разыскивал красивых девушек. Он меня со столькими перезнакомил, я даже счет потерял. Но у нас с ним разные вкусы. Ни одна его красавица мне не понравилась. Я так горд, что тебя встретил сам, без помощи Женьки.





Глава 12


Да, в те далекие годы я искренне, настойчиво пыта­лась уговорить Дау стать коммунистом. Не ведая того, что в трагический момент медики, спасавшие  {58}  жизнь Ландау, посмотрят на этот факт со своей меди­цинской точки зрения, приведшей их к неправильному диагнозу. И это не парадокс — так было в жизни.

А тогда Даунька мне серьезно отвечал:

— Я только умею размышлять о науке, больше я ни на что не способен. В детстве мне отец настойчиво вну­шал, что из меня ничего хорошего выйти не может. Я так боялся, а вдруг он окажется прав! Этим он мне из­рядно портил детство. Я действительно очень одинок. Подростком был близок к самоубийству.

— Дау, а кто был ваш отец?

— Он — зануда. Он и сейчас есть!

— Как зануда?

— Ну, просто скучнейший зануда, он наводит тоску!

— А мама?

— Маму я очень люблю.

— Дау, а ужасное детство — это что? Пить молоко заставляли?

— Не только молоко. Еще хотели меня насильно на­учить играть на рояле!

Все это, слово в слово, было сказано очень серьезно человеком, которого в январе 1930 года у Паули в Цю­рихе заинтересовало квантовое движение электронов в постоянном магнитном поле. Решил он эту задачу вес­ной в Кембридже у Резерфорда. Так в истории физики наряду с парамагнетизмом Паули появился диамагне­тизм Ландау.

Эта работа поставила Ландау в один ряд с извест­нейшими физиками мира. Ему было тогда 22 года.


Меня удивляло, что Дау настойчиво вклинивался в мою жизнь. Каждый свой свободный час я была толь­ко с ним. На свидания он приносил много нежной ро­бости, трогательной застенчивости и охапки душистых цветов. Розы, розы... А как была душиста гвоздика тех счастливых лет! В моей комнате после знакомства с Дау все было пропитано этим ароматом. Он кружил голову, предвещал что-то волнующее, он пьянил. Впер­вые в жизни я была так засыпана цветами, и как ценны были эти цветы: их мне дарил Дау!

Я уже его полюбила, но не сразу это поняла. В один из выходных дней мы пошли в кино. Дау отправился  {59}  брать билеты. Я дожидалась его в стороне возле пожи­лой интеллигентной пары. Он, указывая на Дау своей спутнице, сказал: «Посмотри на этого высокого юно­шу. У него огненные глаза. У простого смертного тако­го взгляда быть не может». Я вся затрепетала!

После защиты диплома, отвергнув аспирантуру в военно-химическом институте, я осталась работать на фабрике в должности главного технолога. Как-то вече­ром Дау пришел ко мне домой. Шторы были закрыты. Я не знала, что пошел дождь. Открыв дверь и увидев его блестящего, мокрого, я воскликнула:

— Дау, это такой сильный дождь?

— Нет, дождя нет, погода прекрасная! — сказал он, снимая шляпу, с ее округлых полей струилась вода. С удивлением посмотрев на лужу в передней, он смущен­но сказал: «Да, вероятно, идет дождь». С роз струйка­ми стекала вода, омытые ливнем, они были прекрасны.

— Дау, обычно розы дарят штуками.

— А разве букеты вам не нравятся?

— Очень нравятся, но это даже не букет, это целая охапка роз. Каждое свидание вам дорого обходится!

— Вы очень выгодная девушка: вас не надо кормить шоколадом.

— А вы очень мокрый. Платок вам не помешает. Я сейчас принесу полотенце. А теперь садитесь сюда, на тахту.

С полотенцем в руках я повернула его голову к себе, его глаза ослепили меня, наши губы встретились. За­кружилась голова, на какие-то доли секунды я оторва­лась от земли, ничего не помню, открываю глаза — я на тахте. Дау стоит передо мной, а на лице — испуг и изумление. Он быстро произнес: «Кора, я люблю тебя!» и исчез. Вышла в переднюю — его нет. Повернув ключ в своей комнате, подошла к зеркалу. Из зеркала сверк­нули его пламенные глаза и исчезли. Стала рассматри­вать свое отражение. Он говорит, что я красива и даже очень. Раньше все называли меня хорошенькой. Вид слишком легкомысленный, глаза сияли счастьем, слишком яркий румянец, но рот действительно красив, зубы просто ослепительные. И потом в меня очень много парней влюблялись сходу.

Но Дау парнем не назовешь. Он не просто юноша.  {60}  В нем затаилась какая-то светлая человечность, вероят­но, потому что он сохранил непосредственность и чис­тоту ребенка. С детства его потянуло к науке. Поиску научных истин в физике он отдал всего себя. От приро­ды он был одарен математическим мышлением боль­шой силы. Эта сила в шесть лет вступила в противоре­чие с бессмысленным стучанием по клавишам рояля. Куда как интереснее спрятаться в сарае и углем на сте­нах решать задачи. Но отец преследовал, отцовской властью стремился усадить за рояль и заставить чинно гулять по дорожкам сада, не пачкаться углем в сарае. Так возникло у сына чувство отчуждения по отноше­нию к отцу, сохранившееся в течение всей жизни. Бед­ный родитель стремился воспитать сына культурно, не ведая, что дал жизнь гению.

«Упрямства дух нам всем подгадил, в свою родню неукротим, с Петром мой пращур не поладил и был за то повешен им!» Упрямство и любопытство почти все­гда сопутствуют гениям. В 10 лет Левушка (тогда он еще не был Дау) твердо решил, что причесываться и стричься — занятие отнюдь не для мужчины. Отец — горный инженер высокого класса — хорошо знал, что твердые породы сверлят еще более твердыми орудия­ми. Тогда между отцом и сыном встала мать, медик-физиолог, впоследствии профессор со своими трудами и именем в своей области науки. Женщина не только талантливая, но и умная. Она сказала мужу: «Давид, Левушка — добрый и умный мальчик, вовсе не сумас­шедший психопат. Насилие это не метод воспитания. Он только очень трудный ребенок, его воспитание я бе­ру на себя, а ты займись Сонечкой». В семье главного инженера нефтяных приисков города Баку Сонечка стала папиной дочкой, а Левушка всецело принадле­жал матери. Все это я узнала, когда познакомилась с Любовью Вениаминовной Ландау, став женой Дау.

А в тот счастливый вечер моей молодости, когда Дау впервые поцеловал меня в губы, я безотчетно при­няла его поцелуй мгновенной потерей сознания. Его клетки мозга хотели математическим путем вывести формулу любви к женщине! А это еще никому не уда­лось. Вот он и прибегнул к спасительному бегству.

Я тоже была озадачена тем, что он поцеловал меня  {61}  только один раз. Сон не сразу пришел ко мне. Переби­рая важнейшие события своей личной жизни, я зашла в тупик. Жизнь таит столько непонятного. Но и вторая любовь может стать первой, настоящей, неповторимой на всю жизнь.

Жизнь меня не обошла. Она подарила мне счастье полюбить Дау. Молодость всегда беспечна, в ту счаст­ливейшую из ночей мне казалось, что я стою на пороге огромного настоящего счастья. В древние времена лю­ди старались скрыть свое счастье от богов. Боги зави­стливы и склонны к злодеяниям. Они отомстили мне. За большую любовь, за беспокойное счастье, за встре­чу с Дау.


Дау восхищал тот факт, что мы живем почти рядом.

— Корочка, я вчера встречал восход солнца под тво­ими окнами. Много занимался, забыл пойти поужи­нать, у меня дома никаких продуктов не оказалось. По­надеялся на какой-нибудь поздний ресторанчик, но все оказалось закрыто. Ночь прошла, вставало солнце, и я помчался под твое окно, послал воздушный поцелуй. Увы, серенады я петь не умею, а ты в окно не выгляну­ла, бесчувственная.

— Дау, разве ты питаешься в ресторанах?

— Нет, я на полном пансионе у Олечки Шубниковой. Есть такой замечательный физик-эксперимента­тор Лев Шубников, а Олечка его жена. Живем мы ря­дом, вчера я просто заработался и забыл про еду. Ког­да ты при прошлой нашей встрече категорически отка­залась зайти посмотреть мою квартиру, за ужином у Шубниковых я был очень расстроен. Вдруг Олечка го­ворит: «Все это из-за несчастной корочки!». Я перепу­гался: откуда она узнала? Я так старался скрыть тебя от всех своих знакомых: «Почему Корочка несчаст­ная?» — спросил я испуганно. «Дау, что с тобой? Ты стал неузнаваем. Загляни под стол, посмотри, что вы­делывает наша собака из-за хлебной корочки».

— Почему ты скрываешь меня от своих знакомых?

— Понимаешь, с первого взгляда, с первой нашей встречи ты так много для меня значишь. Начнут под­шучивать, дразнить, а мне не до шуток. Я так в тебя влюблен.  {62} 

— А раньше влюблялся?

— Конечно, и не один раз! Первый раз я влюбился в беленькую Верочку в школе танцев. Тогда мне было шесть лет. Став студентом, я ее разыскал. Красивой она не была. Потом еще влюблялся в красивых деву­шек, но все по-настоящему красивые девушки нарас­хват. Они все замужем. Какое счастье, что я тебя встре­тил, когда ты уже разошлась со своим мужем.

— Я только собиралась это сказать тебе. Как ты уз­нал? Общих знакомых у нас ведь нет.

— О, я так старался разузнать о тебе все. Только очень боюсь: вдруг ты захочешь к нему вернуться. По­ехать за тобой в Ростов я не могу, там нет физиков, там я не смогу работать! Мне сказали, что этот Петя кра­сив, как молодой бог.

— Ты даже знаешь, что он в Ростове. Нет, к нему я не вернусь. Скажи, Дау, какие человеческие качества ты ценишь превыше всего?

— Доброта превыше всего. Конечно, еще и ум.

— А худшие?

— Хуже дурака придумать трудно, но жадность и жестокость — самые омерзительные человеческие ка­чества. Мой учитель Нильс Бор очень добрый человек. Доброта очень украшает человека! В Копенгагене у Бо­ра было очень интересно и очень весело. Бор любил шутку и всегда шел на нее. Как-то после возвращения в Ленинград приближалось первое апреля. Сотрудник нашего института опубликовал свой научный труд. Читаю — абсурд. Пишу Бору в Копенгаген, чтобы он дал телеграмму в наш институт на имя данного сотруд­ника с расчетом, чтобы телеграмма прибыла в инсти­тут первого апреля, с содержанием: Нобелевский коми­тет заинтересовался научным открытием такого-то. Срочно просят прислать четыре экземпляра работы, фото и т. д. и т. п. Несчастный «великий ученый» с ут­ра бегал фотографироваться, всем совал читать между­народную телеграмму Бора. Пьяный от счастья, с са­модовольной улыбкой он запечатывал огромный кон­верт, когда подошедший к нему Ландау объявил своей жертве о первоапрельской шутке.

— Дау, это очень злая шутка!

— Да, но такие работы очень дорого обходятся нашему  {63}  государству! Научные работники всегда должны помнить, что они сидят на шее у трудящихся. Наука — вещь дорогостоящая, ею должны заниматься только люди, приносящие пользу науке. Но, к сожалению, многие просто используют науку. Сколько липовых работ! И их авторы преуспевают.

— Дау, почему ты уехал из Ленинграда?

— Корочка, Харьков — лучший из городов! Здесь я нашел тебя. Ты сама не понимаешь, какой переворот сотворила в моей жизни!

— Ты удрал от жены?

— Я? Ха-ха! — он смеялся. — Так ты решила, что я женат?

— Не решила, просто подумала.

— Разве я выгляжу таким дураком? Жениться мож­но по глупости или из каких-либо мелко-бытовых или материальных соображений, на которые я совершенно не способен.

— А разве по любви не женятся?

— Только дураки. Ты выходила замуж за Петю по любви?

— Конечно.

— Сколько вы вместе прожили?

— Одну зиму. Дау, он оказался таким самовлюблен­ным дураком.

— Ты сама убедилась, что по любви может женить­ся только дурак. Как можно погубить такое великое чувство? В лучшем случае в браке страсть, влюблен­ность переходит в так называемую «любовь», а вернее в привычку. Когда собака привыкает к своему хозяину, все говорит, что собака любит своего хозяина. Вот та­кая собачья любовь-привычка возникает между супру­гами. Я так в тебя влюблен, ты моя мечта! Я счастлив, что нашел тебя, счастлив, что могу видеть и даже цело­вать! Это блаженство! Корочка, разве хорошую вещь браком назовут? Брак — это могила для страсти влюб­ленного. Моя сестра замужем. Как они грызутся! Я не способен повторять ошибки ближних! Из таких свя­щенных чувств, из великой любви — как много лет я мечтал вот так безгранично влюбиться! — и потом взять и открыть лавочку мелкой торговли, кооперативчик! Неужели такая девушка, как ты, хочет так мелко  {64}  разменяться? Сама с восторгом слушала о великой, са­моотверженной любви Софьи Перовской и Желябова. Ты меня просто не любишь. Вероятно, меня не за что любить по-настоящему.

— Главное — тебя не могут повесить, тебе ничто не угрожает, у тебя удачно сложилась жизнь, воюешь только с формулами. Разве ты не знаешь, что настоя­щая, великая любовь приходит, не учитывая, есть за что любить или нет?

Все это я быстро выпалила, не думая, что говорю. Обида клокотала во мне. Я убежала домой, даже не ог­лянувшись. Я трепетно ждала, что после многочислен­ных, пылких объяснений в любви он скажет, наконец, простые, естественные слова: «Будь моей женой». Если он меня любит, если я его люблю, если мы молоды и свободны, что может помешать? Но оказалось, что же­нитьба есть лавочка мелкой торговли, или «коопера­тивчик», который он облил таким презрением, несо­вместимый с его понятием великой любви. В ту ночь я много плакала, рано утром ушла на работу, твердо ре­шив не видеть его.

На телефоне лежала подушка, но он упрямо прихо­дил ко мне домой, очень грустный. Сиянье глаз, улыб­ка — все исчезло.

— Итак, ты решила заняться «кооперативным шан­тажом»?

— Я?! (Чуть не задохнулась от обиды.)

— Да, ты! А чем ты объяснишь, что не подходишь к телефону?

Говорили, объяснялись и не понимали друг друга, целовались, клялись друг другу в любви. Спорили, каждый из нас стремился доказать, что он любит силь­нее и по-настоящему.

— Нет, Дау, ты просто хочешь, чтобы я была твоей любовницей.

— Что ты! Я не просто хочу, я только и мечтаю об этом! Это заветная мечта моей жизни! Если это не осу­ществится, тогда я жить не стану. Ты совсем, совсем не хочешь понять, что ты для меня значишь!

«Свободная любовь», «любовница» — эти слова на­водили ужас, пугали.

— Если ты меня любишь, почему боишься стать моей  {65}  любовницей? Почему дальше поцелуев ты меня не пускаешь?

— Дау, да это просто стыдно!

— Стыдно? Прекраснейшее слово — «любовница». Он овеяно поэзией, корень этого слова «любовь». Не чета браку. Брак есть печать на плохих вещах!

Он цитировал классиков, читал стихи, и еще какие! Как меня тянуло к нему! Но переступить черту недозво­ленного мне было невозможно. Вся эта свободная лю­бовь, даже великая, вызывала большие сомнения. По­дошло время его отпуска. Он уехал в Ленинград. Писал он много. За два месяца я получила сорок писем. Ино­гда я получала по два письма в день.

Сколько счастья приносили его письма! Сначала я очень долго изучала конверт. Письма были длинные, но для меня они таили много глубочайшего смысла. Уезжая, он сказал: «Письма писать не умею и не люб­лю». А сам просто засыпал письмами.


6. VII.35

Дорогая моя девочка!

Спасибо за твое милое письмо. Я эти двенадцать дней только спал и читал книги. Больше ничего! Мне даже было лень выходить из дому. Никогда не думал, что я устал до такой степени! Только теперь я не­сколько отошел. По этому случаю завтра уеду куда-нибудь на юг.

Все время вспоминаю о тебе. Любимая моя девочка, ты сама не понимаешь, как много ты для меня значишь.

Целую 10n раз.

Дау.


Когда он вернулся, то я, конечно, пошла смотреть его квартиру. Щелкнул английский замок в двери, от­резав внешний мир. Мы остались только вдвоем. Вспыхнул свет. «Дау, потуши, потуши свет». — «Нет, ни за что, я хочу видеть тебя всю».

Еще мгновение, и он уже весь гол! Я окаменела, ста­ралась смотреть только в его глаза. В них не было и те­ни смущения и никакого ложного стыда. Он, видно,  {66}  считал, что ничего постыдного он совершить не может, а сам держался как голый король, как будто на нем бе­зукоризненный костюм. Это было так сверхъестествен­но и удивительно! Он принялся раздевать меня. Это ему далось не так легко. Женщин ему явно раздевать не приходилось. Целовались самозабвенно, долго и... все. Больше ничего не получилось.

— Корочка, ты сможешь когда-нибудь простить ме­ня за эту ночь?

— Даунька, не говори так. Так даже лучше!

— Завтра ты придешь?

— Да, приду.

— Вот, видишь, Коруша, ты боялась, что я изнаси­лую тебя, а, оказалось, я сам ни на что не способен. Те­перь я вынужден тебе признаться: ты ведь первая де­вушка, которую я поцеловал по-настоящему в губы. Помнишь, ты тогда на какое-то мгновение потеряла сознание? Как я растерялся, испугался и, как самый на­стоящий трусливый заяц, удрал. Потом теоретически, потихонечку расспросил и разузнал: если у девушки от поцелуя мужчины так кружится голова — это и есть жемчужина любви. Как я боялся, что ты увидишь во мне зеленого юнца и прогонишь. Позор! Первый раз поцеловать девушку в 26 лет, в 27 лет обнаружить еще более серьезный изъян в себе! Если завтра приговор врача будет безнадежен, жить я не буду! Это не слова!

— Даунька, милый, не смей так говорить! Я буду приходить к тебе, когда ты захочешь! Я люблю тебя, пойми, люблю по-настоящему, несмотря ни на что!

Назавтра он встретил меня жизнерадостный и сияю­щий. Потом он рассказал:

— Корочка, только дай мне слово, что это будет на­шей тайной. Это должно остаться тайной, пока я жив! О ней знаю я, ты и еще тот врач, который лишил меня девственности хирургическим путем. Легкая операция в виде укола, и, как ты убедилась, все мои страхи поза­ди! Оказывается, среди мужчин встречаются такие эк­земпляры, которых врачи лишают девственности.

— Даунька, с первой нашей встречи ты бесконечно меня удивляешь, поражаешь! Ведь ты учился в Ленин­граде, бывал в Москве, объездил уже всю Европу, чи­таешь лекции студентам, ты как-то необычно, изысканно  {67}  красив. Твоя манера себя поставить, жить, разгова­ривать, читать стихи должна покорять всех! В наш век, в житейском бурном океане, как мог ты уцелеть? Ты даже не умеешь врать!

— Врать? А зачем? Проще говорить правду, тогда никогда не собьешься. Многие пытались меня женить, но у них не хватало красоты. Я могу облизываться только на красивую девушку. Когда я был в Германии, как я облизывался на Ани Ондру! С какой жадностью я смотрел на нее. Она была так красива и так кокетлива. Как она кружила головы мужчинам, особенно своим кокетством. Корочка, у тебя один изъян — ты абсолют­но не умеешь кокетничать. Теоретически я был подго­товлен к тому, как надо осваивать женщин. Все утверж­дали, что красивые девушки очень кокетливы, а если им нравится субъект, они сами предоставят возмож­ность поцеловаться, но ты сокрушала все теории. Я очень страдал. Я каждую нашу встречу ждал, когда ты начнешь со мной кокетничать, и только много месяцев спустя понял, что ты лишена кокетства.

— А Ани Ондра с тобой очень кокетничала?

— Что ты! Она немецкая кинозвезда. Я ее в жизни не видел.

Наступила осень. Дау заболел. У него была очень высокая температура. Звонил ежедневно. На пятый день болезни попросил: «Корочка, зайди сегодня вече­ром, если сможешь. Я, вероятно, заразен, целоваться нельзя, но я тебя не видел целую вечность! Только бы хоть издали на тебя посмотреть».

Когда я поднялась на второй этаж его дома, у его двери на площадке сидел по-турецки на цементе лест­ничной клетки очень симпатичный мальчик. Он сосре­доточенно решал задачи. Когда я через него потяну­лась к звонку, мальчик растерянно вскочил, очень сму­тился, стал просить: «Умоляю, не говорите, пожалуй­ста, учителю, что я сижу у его двери, он рассердится! Но он болен, а вдруг ему что-нибудь понадобится. Он — один!».

Я пообещала хранить тайну. Это был Померанчук — один из первых его харьковских учеников, ставший впоследствии самым любимым и талантливейшим уче­ником Ландау. Своим поступком он покорил мое серд­це.  {68}  Образ мальчика Померанчука остался в моей памя­ти. Когда он назвал Дау учителем, в это слово было вложено столько преданности, обожания, преклонения и восхищения. Так вот он какой, мой зайчик! Им так восхищаются его студенты. Померанчук внес чувство гордости в мою любовь к Дау, которая потом совсем вытеснила ложный стыд, вначале сковывавший меня. Грешницей себя уже не чувствовала и даже испытыва­ла жалость к остальному миру!


Однажды осенью в 1936 году он сказал мне:

— А ты знаешь, возможно, нам с тобой придется по­жениться. И не просто жить вместе, как ты хотела, а да­же подвергнуться регистрации брака.

— Я испугалась: почему вдруг?!

— Меня очень приглашают в Сорбонну читать лек­ции. С тобой расстаться на длительный срок я не могу. И еще очень хочется побывать с тобой в Париже. Те­перь ты хоть ценишь, как тебя любят?

— А я кокетничать не умею.

— Для освоенной девушки это не важно. Кокетство женщины очень важно при освоении новой девушки, Коруша. Но ты правильно одеваешься. Я давно разра­ботал четыре принципа, как должна одеваться женщи­на: первое — одежда должна быть яркой; второе — одежда должна быть прозрачной; третье — одежда должна быть открытой; четвертое — одежда должна быть обтекаемой. Ты носишь очень правильную длину платья. У тебя едва закрыто колено. Сразу видно — стройные ноги.

— Ты любишь красивые женские ноги?

— Нет, я не ногист. И не рукист. Некоторые обожа­ют женские руки. Я чистый красивист. Я обожаю и преклоняюсь перед женской красотой в целом. Женщи­на должна быть красивая вся. Есть еще мужчины, кото­рые обожают женские фигуры. Эти мужчины называ­ются фигуристами. Есть еще такие странные мужчины, которые обожают женские души. Еще Леонардо да Винчи установил, что для души просто нет места в те­ле человека, а есть еще эклектики — это мужчины, ко­торым к красоте женщины нужна особая женская ду­ша. Я думаю, что эти душисты и эклектики просто раз­возят  {69}  замурение, оправдывая свою лень. Красивую де­вушку очень трудно найти. А осваивать еще труднее. Вот ты, Коруша, оказалась очень трудной, если бы не ценные теоретические консультации друзей, я бы не справился!

— Неужели ты консультировался?

— А как же, перед каждым свиданием. Ты как-то легко обходила все теоретические утверждения, но как я счастлив теперь. Даже когда меня не пустят в Париж читать лекции, я не расстроюсь, ведь у меня есть ты!

Чтобы избежать огласки нашего романа, я приходи­ла к Дау сама. На крыльях пролетала парк химико-тех­нологического института и, затаив дыхание, вступала на асфальтовую дорожку Физтеха, утопавшую в цве­тах. Он ждал меня у приоткрытой двери. Высокий, стройный, тонкий и очень нежный. Он сейчас же начи­нал поспешно раздевать меня. Я умоляла:

— Даунька, оставь хоть что-нибудь на мне!

— Нет, нет, ни за что! Ты так красива вся! Корочка, есть в Эрмитаже картина «Венера выходит из морской пены». Я ходил любоваться ею. А ты гораздо красивее ее. Если бы я мог, я бы издал закон: мужчина, оставля­ющий на своей возлюбленной какой-нибудь предмет туалета, подлежит расстрелу.

Я уходила на рассвете. Как-то мы проспали. Я вы­шла поздно. Выходя из низкой решетчатой калитки Физтеха, в парке наткнулась на своего сокурсника по университету. Он, видно, заметил меня еще на террито­рии Физтеха и поджидал.

— Кора, здравствуй.

— Здравствуй, Володя.

— Тебя нигде не видно. Теперь я знаю, почему! Это он увел тебя с нашего вечера, и ты все время только с ним?

— Да, — ответила я, гордо подняв голову.

— Кора, только в следующий раз не надевай платье наизнанку.

Я посмотрела на себя — все швы наружу. Вспыхну­ла, но потом мы оба расхохотались веселым молодым смехом. Он сказал:

— Ты не смущайся. Все всё знают давно. Кора, имей в виду, тебе многие завидуют. Я лично завидую только ему.  {70} 

Как быстро отлетели в вечность самые мои счастли­вые годы в Харькове, годы жгучего счастья и большой любви. Наступил 1937 год. Этот год многих зацепил. Ночной звонок телефона. Дау схватил трубку. Поблед­нел. Медленно опустился на постель: «Так, да, я дома». Ему сообщили сотрудники, что «черный ворон» увез Шубникова и Резенкевича.

— Дау, идем ко мне, пока поживешь у меня.

Дома у меня решили: днем я достаю ему билет на ночной поезд в Москву. В Москве начал работать ин­ститут Капицы. Петр Леонидович приглашал Дау ра­ботать у него.

Следующей ночью я одна провожала Дау в Москву. Расставались мы очень растерянные, очень расстроен­ные, очень подавленные. В нашу жизнь вторглось то, чего не должно было быть. Расставались мы не по сво­ей воле. Долго я смотрела вслед поезду, увозившему Дау. Воздух стал синеть. А там, куда ушел поезд, по­явилась розовая полоса рассвета. Нет, этот рассвет уже не мой! Грустно было возвращаться домой теперь, та­кой обездоленной, такой одинокой!





Глава 13


Наш роман продолжался в письмах.


25.II.37

Девуленька, моя любимая, только вчера написал те­бе и сейчас пишу опять. Вот уж, вероятно, мои скуч­ные письма надоедят тебе. Напишу точно о себе, о сво­ем здоровье и настроении.

Грустно как-то без тебя. Нельзя ни поцеловать твои ясные глазки, ни обнять тебя.

С кем-то ты флиртуешь? И главное, и так, и так плохо. Если мощно флиртуешь — то завидно, а если нет — то еще хуже, — скучаешь.

Бедная моя замученная девочка. Чувствую уже,  {71}  что не уломаю тебя на расстоянии поехать отдох­нуть. И сейчас ты, вероятно, такая усталая, груст­ная, а мне хочется, чтобы тебе было весело и хорошо на душе.

Как я люблю тебя, любимая моя. А ты еще, как на зло, не чувствуешь этого.

Числа 15-го Сессия Академии, на которой я должен докладывать.

Ну, всего хорошего, дорогая.

Дау.


* * *


Девочка, моя любимая,

из-за болезни несколько дней жил у Рума и не был в Институте, так что сразу получил два твоих письма. Как тебе не стыдно писать, что меня не радуют твои письма. Зачем ты меня дразнишь? А я так люблю чи­тать твои письма и много, много раз их перечиты­вать. И чем длиннее, тем лучше. Мне так приятно чи­тать каждое твое слово. Тогда мне верится, что ты все-таки любишь меня, а пишешь гадости только по злому характеру.

Очень беспокоюсь о твоем здоровье. Как следует не вылечили твое воспаление легких?! А то ведь ты из-за меня заболела — пустил тебя в холодный аэроплан.

Я все никак не могу выздороветь. Грипп прошел, фу­рункулы тоже, но желудочное отравление (?) не кон­чается. На днях была температура 39,8 и было ужас­но гнусно. Сейчас 37 и постепенно проходит. И когда ты пишешь злые письма, мне начинает казаться, что ты меня уже совсем скоро разлюбишь и полюбишь ка­кого-нибудь здорового, сильного, хорошенького. Я сей­час все время думаю о тебе, о том, какая ты замеча­тельная. Как хорошо было лежать вместе с тобой, крепко, крепко прижавшись друг к другу.  {72} 

Как ты проводишь время? Заводишь ли знакомых?! А то проработаю.

Пытаюсь звонить тебе почти каждый день, когда не валяюсь, однако обычно очень трудно дозвониться, а очень поздно будить тебя не хочется.

Крепко, крепко целую.

Дау.


* * *


31.V.37

Корунечка, моя любимая.

Наконец-то вчера дозвонился до тебя, а то тебя все нет дома (номер не отвечает, и я уже несколько забес­покоился). Ты не можешь даже представить себе, моя девочка, как мне прияяяяяяяяятно слышать твой го­лос. Надо обязательно устроить, чтобы мы виделись не с такими длинными перерывами, а то как тоскливо становится.

Что с твоим здоровьем? Чувствую, что оно не в по­рядке и ты опять не лечишься. Как тебе не стыдно?! Напиши подробно об этом!

Какой твой отпуск?! Хорошо, если не с 1-го июля, а то мне раньше конца июня не вырваться в Харьков. На днях опять позвоню тебе.

Крепко, крепко целую.

Дау.

Я так тебя люблю, Корунечка, а ты даже не чувст­вуешь.


* * *


18. VI. 38

Девочка моя любимая,

ты представить себе не можешь, как я люблю чи­тать твои письма. Я никогда не читаю их на людях, а всегда читаю один, сидя в уголке, чтобы можно было  {73}  представить себе твои серенькие глазки. Я читаю их так медленно, словно ем что-то очень, очень вкусное, но чего ужасно мало и сейчас вдруг кончится. Только жутко немного бывает, а вдруг ты написала, что ме­ня совсем разлюбила или разозлилась на меня. Ведь я так люблю тебя и мне так одиноко, что ты не веришь в мою любовь.

Мне и смешно и грустно слушать, когда ты жалу­ешься, что я не приезжаю. Ведь я, Корунечка, тоже на работе, и хотя мне легче разъезжать, чем тебе, но все-таки не так уже просто. Ты ведь, небось, даже не уверена, сможешь ли приехать сюда кроме ноябрьских и майских дней. Здесь в институте отпуск только с конца июля, и мне трудно уехать отсюда больше, чем на месяц раньше конца года. А сейчас еще Бор здесь.

Как твое здоровье, любимая моя? Я ужасно боюсь за тебя. Ты так плохо следишь за своим здоровьем и мне всегда страшно думать, что сейчас, когда меня нет, никто не следит за тем, ходишь ли ты к врачам или совсем забросила лечение.

Как с путевкой, ведь потом трудно будет до­стать?!


* * *


25.XII.37

Корунечка, любовь моя, от тебя ничего нет. Как я боюсь за тебя, моя деточка. Когда я думаю о том, что с тобой может что-нибудь случиться или ты меня разлюбишь, становится так жутко, жутко. Я как-то даже представить себе не могу, как я мог бы жить дальше, зная, что больше никогда не увижу моей Ко­рочки.

Не обращай внимания на унылый тон письма. Я про­сто беспокоюсь за тебя и немного скис, но, в общем, со мной все в порядке.  {74} 

Читала ли ты «Война 1938 г.» в № 8 журнала «Зна­мя» за 1937 г.? Немного жутко, но неплохо написано. Там же очень милые стихи об испанской интернацио­нальной бригаде. Вот это люди!

Когда я, наконец, увижу тебя, моя девочка? Мне ка­жется, что я буду целовать тебя два часа подряд. Ведь я должен заучить тебя всю наизусть, а то дета­ли как-то забываешь.

Дау.


* * *


23.11.38

Корочка, дорогая.

Вот и еще две шестидневки будут без тебя. А там опять еще что-нибудь помешает. Мне уже начинает казаться, что я никогда больше не увижу тебя, что ты, как сказочная фея, промелькнула, и исчезла.

Не сердись, Корунечка, на ноющий стиль писем. Но ведь я первый раз за все три с хвостиком года нашего знакомства не вижу тебя так долго. Жизнь кажется такой ненастоящей, никому ненужной. А когда поду­маешь, что а вдруг моей девушке и вовсе не хочется ме­ня видеть, то становится совсем кисло. Если письма наводят на тебя тоску, то можешь рвать их не чи­тая, но сама пиши обязательно, хоть изредка, хоть строчку. А то мне будет казаться, что я тебе уже совсем не нужен.

Крепко, крепко целую мои далекие серые глазки.

Дау.


* * *


24.11.38

Корунечка, дорогая, пишу тебе чуть ли не каждый день. Чувствую, что мои письма порядочно надоели тебе,  {75}  тем более, что таланта к письмам у меня нет, но удержаться не могу.

Постараюсь дозвониться до тебя: боюсь, впрочем, что ты скажешь, что и 6-го не приедешь, а только еще позже. Я всегда знал, что буду скучать, если долго не буду видеть тебя, но что станет так грустно — не думал.

Что-то с тобой, моя девочка? Как ты себя чувст­вуешь? Что делаешь, о чем думаешь? Много ли изменя­ешь мне и вспоминаешь ли обо мне иногда? Самое глав­ное, чтобы тебе было хорошо! Имей в виду, что даже если совсем, совсем разлюбишь меня, все равно должна приехать в Москву. Ведь ты сейчас не будешь, как ког­да-то, бояться, что я тебя изнасилую, а отдохнуть тебе во всяком случае совершенно необходимо.

Смотрю на твои карточки и облизываюсь. Неуже­ли эта девушка меня любит? Имей в виду, что когда ты приедешь, я совершенно зацелую тебя. Впрочем, когда это еще будет.


* * *


24.II.38

Корунечка, дорогая, как тебе не стыдно писать вся­кие глупости. Ведь ты прекрасно знаешь, что я всегда начинаю писать тебе через две шестидневки после тво­его отъезда, а что касается моей карточки, я ведь на­писал надпись; и притом ты вообще забыла карточку здесь.

Очень, очень люблю тебя и уже скучаю по моей се­роглазой девочке. Карточка твоя довольно маломощ­ная, ты просто гораздо лучше.

Крепко, крепко целую.

Дау.  {76} 


* * *


Наш роман перешел в письма, хотя мы иногда и ви­делись. Писал он много, я сохранила все письма.

Мои письма он также бережно хранил, но они заин­тересовали тех, кто увозил его в «черном вороне» но­чью в конце апреля 1938 года.

Даунька очень сожалел, когда, вернувшись через год, обнаружил исчезновение моих писем вместе с мои­ми фотографиями.

Некоторые его письма я привожу здесь полно­стью. Те сетования, которые он высказывает в пись­мах в отношении моего здоровья, возникли по следу­ющей причине. Дау, будучи в Москве, стал приоб­щать меня к настоящей культуре: человеческая лич­ная свобода неприкосновенна, я должна о нем по­мнить, но скучать мне запрещается. Я должна заво­дить новые романы для развлечения, просто от скуки, если ему представится возможность — он обязатель­но в Москве заведет романчик. У него, правда, боль­шая трудность, так как он чистый красивист, а сво­бодных красивых девушек почти нет, и только это его удерживает. А от побочного романчика он будет ме­ня любить еще сильнее, потому что все женщины про­игрывают в сравнении со мной! Я только в выигры­ше. И если я его люблю, я должна радоваться, если он преуспеет.

Вначале я расстроилась и загрустила. Вырвалась из Харькова на несколько дней в Москву, и вот такой сюрприз. Но он так восстал против ревности. Ревность несовместима с человеком. Это самое дикое, самое низкое, самое эгоистическое качество. Я испугалась, что у него глаза выскочат из орбит. Взгляд сделался жестким. «Успокойся, я просто плохо себя чувствую». Он сразу стал прежним Дау, в его глазах засветилась забота, нежность, любовь! Как только он начинал меня воспитывать, у меня возникали болезни. Только в этом было спасение. Не отвечала на письма после его воспи­тания — не могла, болела, воспаление легких и т. д. Бы­ла молода, здорова и никогда не болела. Ревновала ужасно. «Корочка, у тебя слезы на глазах, что с то­бой?» — «Даунька, страшно болит голова...» С утра до  {77}  поздней ночи была на фабрике, в цеху, все дежурства, все учеты, все переучеты, работала в выходные дни, ко­пила запасные выходные и уезжала в Москву.





Глава 14


30 апреля 1938 года было воскресенье. У меня билет Москву на 16 часов, а в 10 часов утра я получи­ла из Москвы телеграмму без подписи: «От приезда в Москву воздержитесь». Свет померк. После майских праздников, не использовав свои выходные дни, я вы­шла на работу. Ко мне в лабораторию зашел началь­ник цеха товарищ Сладкое. Закрыв дверь на ключ и убедившись, что мы одни, он спросил меня:

— Кора, ты с ним записана была?

— Нет.

— В партком не ходи, ничего никому не говори.

В тот год я была кандидатом в члены партии. В це­ху я встретила нашего парторга, была такая замеча­тельная женщина товарищ Осядовская. Она отвела ме­ня в сторону, спросила:

— Кора, ты с ним была записана?

— Нет.

— В партком не ходи, никому ничего не говори.

Я была потрясена благородством этих людей. Наш начальник цеха товарищ Сладкое был старый больше­вик, работал в подполье. Подумала: откуда все так бы­стро узнали? Но ко мне удивительно отнеслись, очень хорошо. В начале зимы пришла одна путевка на фаб­рику, на курсы повышения квалификации. Путевка в Ленинград на всю зиму. Эту путевку дали мне. Все зна­ли, молчали и хотели чем-то мне помочь. Так я это рас­ценила: с университетским образованием на фабрике я была одна, повышать квалификацию другим было нужнее.

В Москву поезд прибыл днем, на Ленинград поезд вечером. Поехала на Воробьевы горы, ходила возле Института физпроблем. Осмотрела окно спальни Дау  {78}  на втором этаже: штора спущена, форточка открыта. Взяли его ночью. Слезы застилали глаза, в ленинград­ский поезд села вся опухшая от слез.

В Ленинграде меня поселили в прелестном номере гостиницы «Московская» с Анечкой — москвичкой с фабрики «Большевик». Анечка была очень кокетлива, а серьезный поклонник появился у меня.

— Кора, ты долго будешь издеваться над Костей? Он глаз с тебя не сводит.

— Анечка, ты опять за свое.

— Да. Он меня просил, чтобы я поговорила с тобой. Почему ты не пошла с ним в кино?

— Аня, но в кино с ним пошла ты!

— Конечно, на твой билет и по твоей просьбе, а там в кино он мне рассказал, как он влюблен в тебя. Очень мне это интересно! А сейчас он спрашивает, не хочешь ли ты пойти в Мариинский театр?

— Неужели на «Лебединое озеро»?

— Да. Ты что, мечтала посмотреть «Пебединое озе­ро»?

— Анечка, как говорят, кошмар — не то слово. Вот представь себе, я совсем не музыкальна, балет смотреть могу, но не вечно же «Лебединое озеро». За всю свою студенческую жизнь в Киеве, Харькове, а потом в Москве, как только у меня билеты в оперный театр, там всегда идет «Лебединое озеро»».

— Кора, неужели ты сможешь отказать Косте пойти с ним на балет?

— Анечка, пойдешь опять ты.

— Кора, я серьезно тебя не понимаю. Живем мы вместе уже около двух месяцев, ты никуда не ходишь, никому не пишешь письма, не получила ни одного письма. У тебя никого нет. Тебе ни разу никто не по­звонил, мы же все время с тобой вместе. Костя не мо­жет не нравиться. Он красивый.

— Да, он красив.

— Он высокий?

— Да, он высок.

— Глаза у Кости синие?

— Да, глаза синие. Анечка, Костя — стоящий па­рень, он и красив и очень славный. Он тебе очень нра­вится?  {79} 

— Ну и что же, а влюблен он в тебя. Кора, я не по­нимаю, это у тебя тактика такая, что ли, хочешь его еще сильней привязать к себе? Он хочет жениться на те­бе, что тебе еще надо?

— Анечка, я говорю серьезно. Я очень люблю свое­го жениха. Он сейчас в заграничной командировке. Он мне писать и звонить не может, я ему тоже писать не могу. Он должен вернуться через два года.

— Почему писать не может? А, поняла, он наш раз­ведчик!

— Аня, я тебе этого не говорила!

— Кора, теперь я все поняла, почему ты такая груст­ная: ведь он в большой опасности.

— Анечка, не фантазируй, я тебе этого не говорила.

— Согласна, буду нема, как могила.

— Анечка, Костя — москвич, ты — москвичка, да­вай его женим на тебе, сама сказала: хочет жениться.

— Так он на тебе хочет жениться!

— Это не важно. Ты кокетлива, мне сказали: кокет­ство — сильное оружие у женщин. Я вижу, ты в него влюблена.

— Да, да. Я влюбилась в него с первого взгляда.

— Анечка, я тебе помогу. Билеты на «Лебединое озеро» на какое число?

— На завтра.

— Я завтра вечером заболею, а Костю попрошу — он пойдет с тобой. Он уже пригласил меня встречать с ним Новый год. Я согласилась при условии, если сто­лик на троих и третьей будешь ты. Он с радостью со­гласился. Я быстро смоюсь, ты останешься с ним, ко­кетничай вовсю, ты умеешь и тебе это идет. Я уеду в Харьков, а вы оба будете в Москве и поженитесь.

— Кора, это все неосуществимо, он влюблен в тебя.

— Аня, давай пари.

— Давай, на что?

— Хрустальная ваза для цветов, — сказала я. Летом 1939 года я получила телеграмму из Москвы: «Ваза за нами». Подпись: «Аня и Костя Андреевы».


Когда Анечка с Костей ушли на балет, я лежала и ры­дала. Еще один очень стоящий парень хотел на мне же­ниться. Еще в Киеве один подлец застрелился: я не хотела  {80}  быть его женой! А Дау — не захотел. Почему? Неуже­ли в браке гибнет любовь? Нет, нет! Дау неправ. Я ни­когда не смогу его разлюбить! Его никогда нельзя за­быть! А он в опасности. Даже Анечка, как пророк, ска­зала: он в большой опасности. Опасность была велика!

Здесь я должна остановиться, чтобы объяснить, по­чему мне было так одиноко, когда Дау не было рядом целый год.

Согласно философии, которую внушал Дау, я имела право ответить взаимностью желаниям Кости. В этом случае Дау мог только приветствовать мое поведение и радоваться, что я смогла скрасить свое одиночество. Со­мнений в искренности представлений Дау о человечес­ких отношениях у меня не было. Костя, как я писала, был красив, обаятелен, любил меня и мечтал видеть во мне свою жену, чему так противился Дау. Но, к сожале­нию, я не была вольна распоряжаться своими чувства­ми. Я бесконечно терзалась, я ничего не знала о Дау! Я его любила, и ни один мужчина мне не был нужен.

Это ощущение было тем острее, что я не верила в возвращение Дау. В то время ушедший не возвращался. Я не ждала его! Но в тот год я поняла: после Дау никог­да никого полюбить не смогу. Испытав силу большой, настоящей страсти, влюбленности, на «эрзац» пойти невозможно!

Но свершилось чудо!





Глава 15


30 апреля 1939 года ночью зазвонил мой телефон в арькове. Слышу голос Дау:

— Коруша, милая, ты есть? Ты меня не забыла?

— Дау, ты?!

— Я.

— Откуда звонишь?

— Из Москвы, из своей квартиры. Когда ты при­едешь?

— Сейчас, сегодня. Нет, наверное, завтра.  {81} 

Но завтра тоже не смогла, было много общественных дел и работа. Через несколько дней оформила отпуск. В Москве при встрече:

— Даунька, милый, как ты исхудал. Ты стал совсем прозрачный. А где мои черные, красивые локоны?

— Корочка, дорогая, это все такие мелочи. Я счаст­ливчик! Я еще увижу небо в алмазах! А, главное, я сно­ва с тобой! Я этот год жил мечтой о тебе. Представля­ешь, вдруг следователь показал мне твои фотографии, говоря: «Если подпишете, то за этими стенами есть вот какие девушки». — «Она в жизни гораздо красивее, — ответил я. — А подписать подтверждение, будто я — немецкий шпион, я не могу! Подумайте сами: всю свою жизнь я влюблялся только в арийских девушек, а наци­сты это преследуют».

— Даунька, а потом подписал?

— Нет, Коруша, я не мог этого подписать.

— Дау, скажи, там было очень страшно?

— Нет, что ты, совсем не страшно. Я даже имел не­которые преимущества.

— Какие?

— Во-первых, я не боялся там, что меня могут арес­товать! Во-вторых, я мог ругать Сталина вслух, сколь­ко хотел. Я занимался наукой и сделал несколько ра­бот. Коруша, я там даже немного развлекался.

— Там были девушки?

— Ну что ты, конечно, нет. Но там было много ослов-подхалимов. Я их дразнил, а дразнение — это своеобразное развлечение. Я очень люблю дразнить, когда есть за что!

— Как же ты их дразнил?

— Подхалимы, сидевшие со мной в одной камере, вваливаясь после допроса, выкрикивали: «Да здравст­вует Сталин!». А я им цитировал Ленина: «Никто не повинен в том, если родился рабом, но раб, который не только чуждается стремления к своей свободе, но при­украшивает и оправдывает свое рабство, есть внушаю­щий законное чувство негодования, презрения и омер­зения холуй и хам».

Все эти высокопоставленные чиновники, к которым я попал в компанию, очень плохо помнили учение Ленина и совсем не знали «Капитала» Маркса.  {82} 

— Даунька, что у тебя с руками? (Руки по локоть были как бы в красных перчатках.)

— Ты испугалась моих рук? Это мелочь, все прой­дет, просто нарушен обмен веществ. Понимаешь, там было пшенное меню. А пшено я не ем, оно невкусное. Когда пришел приказ прекратить мое дело, я уже не хо­дил. Только лежал и занимался тихонько наукой.

— Ты лежал, умирал с голоду, при том, что тебе по­давали готовую горячую свежую еду?! Даунька, а нор­мальные люди, когда голод, едят опилки и лебеду. Ты ведь хотел выжить?

— Еще бы. Очень. Мечтал выжить, чтобы увидеть тебя.

— Но ведь ты принимаешь лекарство. Разве оно вкусное?

— Нет, лекарства по своей идее должны быть невкусными. Я их принимаю по предписанию врачей.

— И пшено ты  должен был  принимать  как лекарство, по предписанию жизни, чтобы выжить!

— Корочка, какая ты умная, я не догадался так сделать. Пшено как лекарство я смог бы употреблять. Очень, очень хотелось выжить!

— Дау, ты всегда был для меня загадочно непонятен. С первой нашей встречи ты без конца меня удивлял и покорял. Вначале я решила, что ты человек не нашей эпохи. Родился на тысячу лет раньше. Но ты человек не нашей планеты!

— Нет, я просто счастливчик. Коруша, мне страшно повезло, понимаешь, наш Кентавр сделал эксперимент с гелием. Он считал свои результаты открытием. Но ни один физик-теоретик мира не может объяснить это зага­дочное явление природы. Капица считает, что это все смо­гу объяснить я один! Об этом Петр Леонидович Капица написал письмо в Центральный Комитет, и вот я с тобой.


А попал Дау в тюрьму по доносу П., одного харьковского ученика. Он был одним из пятерки его первых харьковских учеников. <...>*  {83} 

С историей этого доноса я забежала немного вперед. О нем мне рассказал Дау много позднее. Он был уже Ге­роем Труда, когда этот подлец явился к нему в Инсти­тут физпроблем просить прощения за свой донос.

— Коруша, он еще посмел протянуть мне руку!


В 1938 году, когда Дау был в тюрьме, я была пропа­гандистом. В те годы было принято беспредельно воз­величивать Сталина и его «знаменитую» речь. Это бы­ло выше моих сил. Вот и решила купить патефон и на­бор пластинок с речью Иосифа Виссарионовича. На свой участок я регулярно приносила патефон, заводила его и крутила пластинки. Успех превзошел все ожида­ния, явка стопроцентная! Никто не мог себе позволить не явиться и не прослушать эту речь до конца.

Меня стали хвалить на общегородских партийных активах Харькова и даже советовали всем агитаторам брать с меня пример. Думала: неужели поняли мой за­мысел? Или им всем действительно нравится речь? В те годы это оставалось тайной. В сталинские времена бы­ло много вопросов, но не было на них ответа.


Теперь возвращаюсь к очередным событиям моего приезда в Москву 1939 года. Вслед за мной примчался и Женька Лившиц. Его первые слова к Дау: «Вот те­перь-то ты понял, каким был ослом, что тогда вернул­ся из своей последней заграничной командировки. Ка­кие тебе роскошные условия предлагали англичане на­перебой с американцами, а ты вернулся в свою свобод­ную страну и получил тюрьму! Скажи честно: жалеешь, что вернулся в Советский Союз?».

Даунька удивленно посмотрел на Женьку:

— Ты что с луны свалился? Нет! Не жалею и никогда не пожалею! На свое тюремное заключение я смотрю   просто,   как   на   стихийное   всенародное бедствие. В Советском Союзе я встретил Кору. Свою жизнь я разделил на две эпохи: до встречи с Корой — первая и вторая — после встречи с Корой. И потом, несмотря на разные искажения в системе управления нашего государства, наш социалистический строй — самый справедливый на нашей планете. Пойми главное: марксизм отрицает все религии, а капитализм  {84}  поощряет слишком многоликую религию. Ты — научный работник. Попробуй совместить науку с рели­гиями. Наука и религии несовместимы в международ­ном масштабе! Религии есть обман трудящихся на всей планете.

— Дау, я вижу, тюрьма тебя ничему не научила. Скажи только, когда ты собираешься получать свою зарплату за целый год?

— Я?

— Да, ты. Разве ты не знаешь, что люди, вышедшие из тюрьмы чистыми, за вынужденный прогул получа­ют полную компенсацию от государства.

— Это я знаю, но грабить государство не собира­юсь. Я слишком счастлив, что все позади. Я ничего не желаю получать за свое освобождение. Я хочу жить и наслаждаться всеми благами жизни. Я еще увижу небо в алмазах.

— Дау, знаешь (уже изменив тон с наступательного на заискивающий), когда я узнал о твоем аресте, сразу взял отпуск в Физтехе, отпуск за свой счет. Друзья от­ца, медики, обеспечили меня справками, и я уехал в Крым. Как я боялся, что меня схватят за дружбу с то­бой! Я нигде не прописывался, исколесил весь Крым, из-за тебя я целый год не получал зарплаты и ощутил большой убыток.

— Так. И на радостях, что я свободен, ты еще что-то хочешь с меня получить?

— Нет, нет. Я понимаю: раз ты отказывается от этой крупной суммы, возмещение моих убытков отпа­дает.

Мне стало омерзительно, я хотела уйти в другую комнату.

— Коруша, ты куда? Не уходи! Слушай, Женька, Кора будет у меня еще только три дня. Вот когда она уедет тогда и приходи, а сейчас пошел вон.

А мне Дау сказал:

— Я как-то не замечал лишений в тюрьме. Много занимался, сделал четыре работы за год. Это не так уж мало.

— Тебе давали там бумагу?

— Нет, Корочка, я в уме запечатлел свои работы. Это совсем не трудно, когда хорошо знаешь свой предмет.  {85} 

При мне приходили его друзья, спрашивали: «Тебя пытали?».

— Ну, какие это пытки. Иногда нас набивали в ком­нату, как сельдей в бочку. Но в такой ситуации я, раз­мышляя о науке, не замечал неудобств.


Как все это объяснить?

Его лоб свидетельствует о том, что он мыслитель. Пребывание в тюрьме не нарушило процесса его мы­шления. В жизни он был выше мелочей быта, в тюрь­ме — выше тюремных неудобств. Он нашел в себе си­лы пренебречь жестокой жизненной ситуацией и тво­рить науку. Он был прежде всего физик, а потом чело­век. Он мог создать вселенную в собственной душе, пренебречь всем во имя поисков научных истин. По­гружаясь в неразгаданные тайны природы, в нормаль­ных условиях забывал обедать, ужинать и спать. Все знавшие его физики говорили: еще не было в мировой науке теоретика, столь виртуозно владеющего мате­матическим аппаратом. Для него не существовало пределов. Он мог все.

Он обладал поразительной способностью мгновенно от всего отключиться, вдумываясь в возникший вопрос. В Ландау поразительным образом сочетались молние­носная быстрота ума с глубокой образованностью, осве­домленностью, энциклопедичностью и универсализмом. С его смертью ушел последний физик-универсал. «Лан­дау знал все, потому что его интересовало все».

Главное оружие Ландау — его логика. Она ярко де­монстрировала его необыкновенную научную интуи­цию и силу научного воображения. Машина легендар­ной, железной логики, как и счетно-вычислительная машина, была самой природой запрограммирована в клетках мозга физика Ландау. Процесс его научного мышления не требовал никаких пособий: литературы, справочников, логарифмических линеек и таблиц. Эта виртуозность и изобретательность в применении ору­дий своего труда вызывали удивление у тех, кто мог в достаточной степени все это понять и оценить.

Огромный творческий потенциал, широчайший ди­апазон интересов, универсализм роднят Ландау с вели­кими людьми эпохи Возрождения.  {86} 

Ландау был прост и доступен всем, и если в семьях физиков случалась беда, он всегда помогал, чего никак нельзя сказать о Кентавре.

После смерти Ландау Петр Леонидович бывал мо­им гостем в памятные даты, но при посторонних бы­ло неудобно разводить канитель о воровских делах Е.М. Лившица. Уже 1980 год, а уворованные вещи все у Лившица.

Сейчас Петру Леонидовичу Капице уже 88 лет, его просто нельзя тревожить по мелким делам Лившица.

Когда наше правительство решило создать свою атомную бомбу, то Сталин во главе этого дела поста­вил Берию, заместителем по научной части был на­значен П.Л.Капица. Сознавая всю ответственность задания, он, однако, не мог начать работы, потому что на всех важных бумагах должна была стоять под­пись — Берия, который появлялся весьма редко. Кро­ме основной работы, у него было много наложниц. В конце концов Капица написал письмо самому Иоси­фу Виссарионовичу, в котором назвал Берию без­дельником, прохвостом и просил освободить его от занимаемого поста, а ему, Капице, предоставить пол­ную свободу действий, если нашей стране нужна атомная бомба.

Письмо подействовало почти мгновенно. На следу­ющий день со всех постов был снят Капица и даже вы­селен из специально построенного для него особняка. В опале на даче он прожил 8 лет, до самой смерти Ста­лина.

На даче Капицу посещали его друзья: Рубен Симо­нов, Любовь Орлова, Григорий Александров и многие другие. Сотрудники института тоже не забывали его. Будучи на даче, он узнал, что институт стал носить имя С.И.Вавилова, который ни к созданию, ни к работам данного института никакого отношения не имел. Это была рука Берии. В конце концов Берия от работ над атомной бомбой был отстранен, это очень серьезное дело успешно возглавил И.В.Курчатов.

Дау всегда восхищался своим директором — как ученым, так и талантливым инженером. Редко, когда два таланта сочетаются в одном человеке. Его способ получения жидкого кислорода вошел в промышленность  {87}  всего мира, а нашей стране дал огромную эко­номию.

После смерти Дау я попросила Петра Леонидовича подробно рассказать, как ему удалось вызволить Дау из тюрьмы при Сталине.

Он рассказал: «Когда мы охлаждали жидкий гелий до температур, близких к абсолютному нулю, он не становился твердым, как все жидкие вещества, а терял свою вязкость, переходя в состояние сверхтекучести. Эксперимент говорил об открытии, но ни один теоре­тик мира не мог объяснить это явление. Тогда я напи­сал письмо Сталину, что мои руки экспериментатора сделали открытие, а мозг института — физик-теоретик Ландау — по непонятным причинам заключен в тюрь­му. Если не освободят Ландау, я прекращаю все рабо­ты в институте. А вновь отстроенный институт с доро­гим импортным оборудованием только начал наби­рать темпы работы.

Вскоре мне позвонил Молотов. Он просил спокойно работать и сказал, что мне моего Дау отдадут. Только, предупредил он, «это» учреждение любит работать по ночам, поэтому я не должен волноваться, если меня по этому поводу побеспокоят ночью.

На следующий день, когда я был в своем рабочем кабинете, мне сообщили, что ко мне приехал человек из Госплана. Он вошел в кабинет в плаще с поднятым воротником и в кепке, надвинутой на глаза.

— Позвольте, почему вы не разделись? Раздевалка у нас на первом этаже.

Вошедший демонстративно снял плащ и кепку. Он оказался заместителем самого Ежова. (Да, да, кроваво­го Ежова!) Улыбнувшись, я спросил его: «Вы что, стес­няетесь своего мундира?». (Какова реакция! Не просто смело, а отважно смело! Петр Леонидович славился молниеносной реакцией ума и оригинальностью обо­ротов речи.)

Потом за мной заехали ночью и повезли на Лубян­ку. Благодаря звонку Молотова я понял, что уже есть решение об освобождении Дау. Просто в те времена в этом учреждении было принято стращать посетителей, особенно тех, кто осмеливался оправдывать «врагов народа».  {88} 

Со мной был тоже разыгран спектакль запугивания, так что к следователю по делу Ландау я попал часа че­рез три. Он подал мне папку, говоря: «Прочтите, за ко­го вы смеете заступаться». Папку я отодвинул в сторо­ну и сказал решительно: «Я это читать не буду, лучше вы мне скажите сами, зачем талантливому физику, так преуспевающему в своей профессии, менять ее на дея­тельность шпиона чужого государства?». Домой я вер­нулся в 4 часа утра».

Всем нам остается только преклоняться перед сме­лостью этого благородного человека!

— Анна Алексеевна, как вы провели эти страшные четыре часа?

— Я стояла у окна и смотрела вслед увозящей его машине и не отходила, пока эта машина не привезла его обратно.


Первым сотрудником «капичника» стал Александр Иосифович Шальников, или просто Шурочка Шаль­ников, о котором в студенческие годы были написаны такие стихи:


Не плечист, зато речист!

Сердцем нежен, духом чист.

Просто грех о нем злословить!

Шура Шальников.


Когда Шальников приехал в Ленинград, академик Алиханов его спросил: «Шурочка, скажи, твой новый шеф, кто он? Человек или скотина?».

— Он — кентавр. Не с того конца подойдешь, ляг­нет, да еще как!

Так молниеносно окрестил Капицу Шальников. Кличка прилипла. Все физики все эти годы, говоря меж­ду собой о Капице, называли его только Кентавром.

Из «Резерфорда» Данина мы знаем, что молодой Капица чудом был оставлен работать у Резерфорда. Ведь когда Иоффе стал просить великого ученого за­числить в штат своего очень талантливого ученика, Ре­зерфорд сухо сказал: «У меня в штате 30 мест, и все за­няты». Тогда его спросил сам Капица: «Профессор, скажите, какой процент ошибок вы допускаете в науч­ных опытах?».  {89} 

— Мы разрешаем себе ошибаться только на один процент!

— Почему же в штате не допустить ошибки тоже только на один процент?

— Оставайтесь! Вы зачислены в штат!

Резерфорд оценил ум Капицы. Он имел привычку громоподобным голосом распекать своих мальчиков. Видно, на Капицу этот зычный голос поначалу нагонял страх. В письмах к матери он своего шефа называл толь­ко «крокодилом». Через годы, став уже любимым учени­ком и признанным талантом, он эту кличку обнародовал в Кембридже, объяснив, что, мол, в России крокодилы в большом почете, они-де не поворачивают голову назад.

И на новом здании, построенном Резерфордом для лаборатории Капицы, справа от входа изображен ка­рабкающийся по стене крокодил, высеченный из кам­ня. За работу над скульптурой крокодила уплатил Ка­пица. Резерфорд, смотря на каменного крокодила, с улыбкой сказал: «Я знал, что вы меня прозвали кроко­дилом, и очень радовался, что не ослом». Бор снял ко­пию этого крокодила и поставил на камин.

Кентавр совсем не так добродушно отнесся к своей кличке. Своего «крестного отца» он продержал лиш­них два десятка лет в членкорах.

Да, Кентавр спас жизнь Ландау в эпоху сталинизма. Когда пришло освобождение, Дау уже не ходил, он ти­хонечко угасал. Его два месяца откармливали и лечи­ли, чтобы он на своих ногах вышел из тюрьмы. Но ес­ли бы сверхтекучесть гелия смог объяснить какой-ни­будь иноземный теоретик, Ландау не вышел бы из тюрьмы. Ведь о Ландау Кентавр вспомнил, когда все физики мира оказались в тупике. За теорию сверхтеку­чести гелия Ландау был удостоен Нобелевской премии, причем один, без компаньонов!

Это совсем не так часто встречается среди нобелев­ских лауреатов. Мало кто знает, что Кентавру за экспе­римент с гелием Нобелевский комитет много лет назад хотел присудить одну премию на двоих. Кентавр взвился на дыбы: ему — полубогу! И только полпре­мии! Он отказался ее получать. Десятки лет спустя, на восемьдесят пятом году жизни, он получил Нобелев­скую премию, но все-таки с компаньонами.  {90} 

Вот И.Е.Тамм, по «вине» Ландау, получил Нобелев­скую премию за счет Черенкова: Дау получил запрос Нобелевского комитета относительно «эффекта Черен­кова». В традициях комитета было награждать авто­ров технических усовершенствований, если они вошли в промышленность мира и не подвергались изменени­ям в течение 30 лет.

Дау объяснял мне так: «Такую благородную пре­мию, которой должны удостаиваться выдающиеся умы планеты, дать одному дубине Черенкову, который в науке ничего серьезного не сделал, несправедливо. Он работал в лаборатории Франк-Каменецкого в Ленин­граде. Его шеф — законный соавтор. Их институт кон­сультировал москвич И.Е.Тамм. Его просто необходи­мо приплюсовать к двум законным кандидатам.

Понимаешь, Коруша, Игорь Евгеньевич Тамм очень хороший человек. Его все любят, для техники он делает много полезного, но, к моему большому сожале­нию, все его труды в науке существуют до тех пор, по­ка я их не прочту. Если бы меня не было, его ошибки не были бы обнаружены. Он всегда соглашается со мной, но очень расстраивается. Я ему принес слишком много огорчений в нашей короткой жизни. Человек он про­сто замечательный. Соавторство в Нобелевской пре­мии его просто осчастливит.

Вот и Отто Юльевич Шмидт присылал мне на отзы­вы свои научные труды по математике, в которых, кро­ме математических ошибок, никакой науки не было. Я его очень уважал как великого и смелого путешествен­ника, старался в самой деликатной форме ему объяс­нить его ошибки. Он плевал на мои отзывы, печатал свои математические труды и получал за них Сталин­ские премии. После тюрьмы я из «язычества» перешел в «христианство» и разоблачать Шмидта уже не мог».

Впоследствии, еще при жизни Тамма, на одном из общих собраний Академии наук один академик пуб­лично обвинил его в несправедливом присвоении чу­жого куска Нобелевской премии.

В те дни я у Дау спросила:

— А ты согласился бы принять часть этой премии, как Тамм?

— Коруша, во-первых, все мои настоящие работы  {91}  не имеют соавторов, во-вторых, многие мои работы уже давно заслужили Нобелевскую премию, в-третьих, если я печатаю свои работы с соавторами, то это соав­торство нужнее моим соавторам.

Он умел все просто и спокойно объяснить.


Но вернемся к кентавризму. Человеческая половина в Кентавре была высокого качества: блестящий ум, большой талант и беспредельное самолюбие (как быс­тренько он поставил на место самого Резерфорда, сам зачислил себя в штат!). Когда он достиг высот, то стал считаться только с именитыми и полезными ему людь­ми. К моей беде, я не принадлежала ни к тем, ни к дру­гим. Лившиц ему доложил, что Ландау к науке не вер­нется из-за потери ближней памяти. Капица сразу поте­рял к Ландау интерес, распорядился меня не прини­мать, все связанное с Ландау возложил на Лившица. Так ему было проще.

Так что Шальников, окрестив Капицу Кентавром, только констатировал факт: раз лягается, есть копыта. Кличка прилипла как банный лист.

Капица, конечно, знал историю своего перерожде­ния, но добродушием Резерфорда не обладал.

Приближался пятидесятилетний юбилей Кентавра. Институт собирался торжественно отметить это собы­тие.

Очень часто физики института собирались у нас на квартире. В один из таких моментов к нам зашла Оль­га Алексеевна Стецкая, заместитель Капицы. Физики ее не любили, прозвали Стервецкой. Она на почве рев­ности написала Сталину донос на собственного мужа, который был расстрелян. Стецкая сказала: «Дау, я зна­ла, что все физики у вас, а мне необходимо посовето­ваться. Отпущены средства на достойный подарок Пе­тру Леонидовичу. Я не знаю, чем его обрадовать». Вскочил Шальников: «Как чем? Естественно, бронзо­вым кентавром на мраморном пьедестале!». Растерян­ная Стецкая воскликнула: «Вы надо мной издевае­тесь!». Тут все физики с серьезными лицами стали ее уверять, что кентавр божественного происхождения. Кентавр олицетворяет саму мудрость. Мудрейший кен­тавр Хирон обучал сына бога Аполлона Асклепия  {92}  искусству врачевания. Да сам великий бог Зевс покрови­тельствовал кентавру. И потом — выше пояса он сов­сем как человек! Дау добавил: «Ольга Алексеевна, сре­ди ученых есть традиция, любя, давать клички. Ведь Капица очень уважал Резерфорда, а окрестил его Кро­кодилом. Кстати, и меня все называют Дау. Это ведь тоже кличка!».

Бедная Стецкая, улыбнувшись, поблагодарила и сказала: «А я-то думала, что вы все его так дразните».

Я уже упоминала, что Дау никогда никуда не опаздывал. Мы и пришли на этот юбилей, как все­гда, первыми. Следом за нами пожаловал сам Кен­тавр. Только мы его поздравили, вошла Стецкая с очень тяжелой ношей, упакованной в тонкую белую бумагу. Развернула свой сверток (подарок): торжест­венно сверкнула золотом бронза на черном мраморе, круп коня взвился ввысь на задних ногах, передними потрясая в воздухе, тело получеловека с лицом Пет­ра Леонидовича сверкало красотой мышц и позоло­той. Кентавр, созданный скульптором, был велико­лепен! А Капица в тот момент совсем этого не оце­нил. Его лицо налилось кровью, глаза засверкали бессильным гневом, язык от бешенства стал запле­таться, он нечленораздельно произнес: «Как вы по­смели!» и выбежал из зала, сильно хлопнув дверью. Стецкая безнадежно скисла. Мы же с Дау восторга­лись шедевром искусства.

Прошли десятилетия, молодость и зрелые годы без­возвратно ушли, бронзовый кентавр вышел из подпо­лья. Свою старость он встречает, сверкая золотом, пол­ноправным хозяином на письменном столе кабинета Алиханьяна.

На мой взгляд, кентавр благороднее крокодила, жадного и ненасытного, а великий Резерфорд этими недостатками отнюдь не обладал. По капризу судьбы попав в Англию из голодного Ленинграда, Капица просто боялся, что великий ученый отошлет его на ро­дину. Мы, русские, перед крокодилом испытываем страх, а не восхищение. То ли дело кентавр!..


Кентавр не оценил шутку физиков, свою же шутку ценил очень. Ему все можно, а другим — нет!  {93} 

Вышедший из тюрьмы Дау в 1939 году стал умолять Кентавра:

— Петр Леонидович, спасите Льва Шубникова, для науки спасите! Только вам это по силам!

— Но, Дау, тогда я должен взять его работать к се­бе в институт!

Беда была в том, что Лев Шубников мог в экспери­менте легко переплюнуть самого Кентавра!

Капица из Англии приезжал в Харьков к Шубнико­ву, он очень интересовался его работами. Резерфорд, оставив работать у себя молодого Капицу, выхлопотал для него повышенную стипендию, заботясь о его мате­риальном обеспечении, а Кентавр на старости лет ре­шил всех молодых физиков, докторов наук, держать на ставках младших научных сотрудников. Я-де настоль­ко велик, я создал такой институт, им всем достаточно той чести, что я их оставил у себя работать.


Когда с Ландау стряслась беда, обезглавленным фи­зикам-теоретикам пришлось непосредственно столк­нуться с самим Кентавром. Тут он во всем великолепии продемонстрировал им свой кентавриный «ндрав».

Сверходаренные теоретики, ученики Ландау, орга­низовали новый Институт теоретической физики и уш­ли из «капичника». Встретив Алешу Абрикосова, я спросила, почему они ушли из института.

— Понимаете, Кора, бесконечное ляганье Кентавра выносить невыносимо.

Но Е.М.Лившиц остался при Кентавре, он работает на Кентавра. Ведь Капица только считается редакто­ром журнала «Экспериментальная и теоретическая фи­зика». Всю редакторскую работу ведет Женька. Это его настоящее призвание, как и роль технического сек­ретаря при Ландау. На этой работе Женьке не нужно творчески мыслить, проявлять инициативу, индивиду­альность, так необходимые для науки! Полную непри­годность к науке Е.М.Лившица Кентавр знает прекрас­но, тем не менее он его в 1979 году протащил в акаде­мики, потому что он ему полезен, умеет стоять по стой­ке «смирно» и, кроме того, надо проучить слишком та­лантливых, но строптивых теоретиков, таких, как Аб­рикосов, Халатников и др. В итоге бездарь Женька  {94}  стал академиком раньше, чем такие таланты, как Гри­бов, Абрикосов, Халатников, Андреев и др.

Кентавр есть кентавр! Получеловек, полускотина. С этим давно согласились все ведущие физики Советско­го Союза.

Когда Капица писал статью о Ландау для сборника биографий Лондонского королевского общества, он даже написал, что Дау не владел французским языком, только на том основании, что сам им не владеет, а ме­ня наделил образованием пищевика, хотя я окончила университет.


Когда был расстрелян Н.И.Вавилов, ученые, затаив дыхание, ждали, кто будет следующей жертвой. И в один «прекрасный» день в «Известиях» был напечатан подвал, в котором физик Л.Д.Ландау обвинялся в тех же самых грехах, в которых был обвинен Николай Ва­вилов. Громили физика Ландау и всю его школу физи­ков (ныне очень ценимую). Я прочла этот злобой ды­шущий подвал и ничего не поняла. Сплошная ахинея! Автор — некий Соколов из племени физиков-«иванен­ковцев».

Над Ландау навис дамоклов меч. У Дау погасла улыбка, но глаза сверкали гордо и гневно. Мне он очень серьезно и добро сказал: «Коруша, сейчас ты должна меня бросить, я очень боюсь, как бы тебе не пришлось жалеть, что ты стала моей женой».

— Нет, нет! Никогда не пожалею! Просто, Даунька, мы сейчас с тобой вместе стоим у пропасти.

Каждый день ждали. Ждал и затаился в немом ожи­дании весь институт. Дау шутил: «Осталось только мо­литься». Так он говорил всегда в самых безнадежных ситуациях.

Не молились, но пронесло! Это было то время, ког­да Берию отстранили от руководства работами над атомной бомбой и возглавил эти работы Курчатов. Он обладал могучим талантом организатора. Первое, что он сделал, составил список нужных ему физиков. Пер­вым в этом списке значился Л.Д.Ландау. В те годы только один Ландау мог сделать теоретический расчет для атомной бомбы в Советской Союзе. И он сделал это с большой ответственностью и со спокойной совестью.  {95}  Он сказал: «Нельзя допустить, чтобы одна Амери­ка обладала оружием дьявола!». И все-таки Дау был Дау! Могущественному в те времена Курчатову он по­ставил условие: «Бомбу я рассчитаю, сделаю все, но приезжать к вам на заседания буду в крайне необходи­мых случаях. Все мои материалы по расчету будет к вам привозить доктор наук Я.Б.Зельдович, подписы­вать мои расчеты будет также Зельдович. Это — техни­ка, а мое призвание — наука».

В результате Ландау получил одну звезду Героя соцтруда, а Зельдович и Сахаров — по три.


Телефонный звонок управляющего делами Совнар­кома Малышева. Слышу, Дау по телефону отвечает: «За звание Героя Соцтруда я очень благодарен, а вот новая семикомнатная квартира мне не нужна, я от нее катего­рически отказываюсь. Нет, нет! С женой советоваться я не буду, она всегда согласна со мной. Дача в Барвихе с кирпичным гаражом? Но, позвольте, у меня уже есть од­на дача. Я вас благодарю, но мне эти подарки совсем не нужны, семья у меня всего три человека. Да, категориче­ски отказываюсь! Подумать? Посоветоваться с женой? Нет, нам с женой просто ничего не нужно, а за герой­скую звезду я вас еще раз благодарю!».

— Коруша, слыхала, хотели меня купить, чтобы я оставил науку и переключился на технику.

Техникой, да еще военной, после создания атомной бомбы настоящие деятели науки не занимались: ни Нильс Бор, ни Роберт Оппенгеймер, ни Отто Фриш, ни многие другие, в том числе Ландау.

Военной техникой занялся А.Д.Сахаров, и у него получилась первая водородная бомба на гибель чело­вечества! Возник парадокс — автору водородной бом­бы была присуждена премия Нобеля за мир! Как чело­вечеству совместить водородную бомбу и мир?

Да, А.Д.Сахаров — очень хороший, честный, доб­рый, талантливый. Все это так! Но почему талантли­вый физик променял науку на политику? Когда он тво­рил водородную бомбу, в его дела никто не вмешивал­ся! Уже во второй половине семидесятых годов я гово­рила с одним талантливым физиком, академиком, уче­ником Ландау: «Скажите, если Сахаров — один из  {96}  талантливейших физиков-теоретиков, почему он никогда не бывал у Ландау?». Мне ответили: «Сахаров — уче­ник И.Е.Тамма. Он, как и Тамм, занимался технически­ми расчетами. У Тамма был только один талантливый ученик-теоретик — Гинзбург. Вот Гинзбург от Тамма и перешел в ученики к Ландау. А Сахарову с Ландау не о чем было говорить, он физик-техник, в основном рабо­тал на военную технику».

Что же произошло с Сахаровым, когда у него полу­чилась эта злополучная бомба? Его добрая, тонкая ду­ша надломилась, произошел психологический срыв. У доброго, честного человека получилась злая дьяволь­ская игрушка. Есть от чего полезть на стенку. И еще умерла его жена, мать его детей. <...> Но я до сих пор не могу понять, как может здравомыслящий ученый-фи­зик стать на защиту религии? Все религии несут наро­дам только зло. Вспомните Варфоломеевскую ночь, резню армян, еврейские погромы! Еще совсем юным, в первую заграничную командировку Ландау говорил религиозным физикам: «Если вы верите в бога, это ва­ше личное дело, но причем тут физика?». Ведь науку и религию совместить невозможно, как невозможно сов­местить марксизм и религию.





Глава 16


Возвращаясь от Дау из Москвы, я была безгранично счастлива. Дау, Дау! Какое счастье, ты опять есть! Его обаяние, его любовь, его беспредельное восхище­ние моей женственностью. Еще звучали его слова: «Ты стала еще красивее! Ты прекрасна, как мечта!».

Окруженная облаком настоящего счастья, я сияла и даже излучала заметное сияние для посторонних глаз. Мой сосед по самолету явно хотел уделить мне внима­ние. Я полулежала в кресле самолета с закрытыми гла­зами, возвращаться к жизни не хотелось. Кусочек сти­хов, которые Дау на прощанье мне прочел, я запомни­ла и все время повторяла их:  {97} 


Тот, право, не дурак,

Кто видится с женой пореже,

Пусть прочен приходящий брак,

Еще прочнее брак приезжий!


— Корочка, мы с тобой уже пережили и приходя­щий брак, и приезжий. А сейчас я не могу жить без те­бя, поскорее заканчивай все свои дела и переезжай в Москву, мы с тобой женимся.

Подлетая к Харькову, мой сосед спросил меня:

— Вы не спите?

— Нет.

— Мы уже подлетаем к Харькову.

— Как быстро промчалось время.

— Я не нахожу. Вы не спали?

— Нет.

— Я так и думал. Все время изучал вас. Простите мое любопытство. Видите ли, я писатель. Я перебрал все специальности, но для вас ни одна не подошла. Кто вы? Ваша специальность?

— Кондитер, вырабатываю шоколад,

— Вот оно что! Теперь мое любопытство удовлетво­рено. Так это шоколад придал вам такое ослепитель­ное сияние?!

Я ничего не придумываю. Все было так. Была моло­дость, была любовь, был Дау.


Потом в Харьков полетели письма, письма, письма...


Около Севастополя. 30.V.39

Корунечка, милая. Еще дня не прошло с того прошлого письма, а я уже опять надоедаю тебе. Когда я вижу тебя, мне всегда кажется, что ты в самом деле любишь меня, а когда тебя нет, мне начинает казаться, что ты просто привыкла ко мне и тебе лень заводить новые романы. Ведь ты такая красивая, и, наверное, все мужчины на тебя облизываются. А во мне совсем ничего особенного нету.

Напиши, Корунечка, о себе. Как ты проводишь время, как развлекаешься. Вообще пиши все мелочи; мне интересно все, что касается тебя, а изменять тебе все равно можно, и я от этого нисколько не буду меньше тебя любить.  {98} 

Обязательно пришли, Корушка, свою фотографию, а то я в суматохе не взял их с собой из Москвы и мне не на что глядеть и утешаться. Только письмо перечиты­вать.

Крепко целую твои глазки.

Дау.


* * *


Гаспра. 1.VI.39.

Корунечка, любимая. Здесь очень хорошо. Ем уже по три вторых блюда за обедом и ужином и собираюсь перейти на четыре. Зато с любовницами дело обстоит прескверно. Правда, здесь состав постепенно меняется (уже 40 человек из 80 сменилось), но приезжают все жуткие рожи. Исходил весь берег моря, но тоже ничего кроме дряни не обнаружил. Просто хоть плачь. От скуки осваиваю одну особу явно недостаточного класса (3-го). Она, впрочем, тоже послезавтра уезжает.

Все время вспоминаю мою бедную девочку, которая уже два года не отдыхала, потом еще немного поволновалась из-за меня, а теперь работает с утра до вечера в душном городе.

Корунечка, а вдруг тебе очень плохо?! И развлекаться, вероятно, вовсе не развлекаешься. Напиши, Коруша, об этом, а то я буду очень беспокоиться о тебе.

Крепко, крепко целую.

Дау.


* * *


Гаспра. 1. VI. 39

Корунечка, дорогая, как хорошо, что ты дала мне с собой такое милое, милое письмо, а то сейчас мама пе­реслала мне твое письмо из Ленинграда — такое злю­щее, что просто жуть. Ну прямо совсем, как 3,5 года назад, с той только разницей, что тут ты утверж­даешь, что я хоть раньше тебя любил, а тогда говори­ла, что я вообще никогда не любил тебя. Ну зачем ты все глупости выдумываешь. Или я мало ласкал мою дорогую  {99}  девочку. Правда, в конце перед поездом, но ведь тут уж так получилось. И еще пишешь, что злая те­леграмма. Я, можно сказать, просто гордился, что такую нежную телеграмму придумал, в особенности фразу «вот ты какая». Неужели она в самом деле по­лучилась сухая?!

Когда я получаю такие письма, мне так грустно ста­новится (а ты еще спрашиваешь, почему «бедный Дау») и кажется, что я очень плохой любовник; что моей бед­ной девочке от нашего романа только одни неприятнос­ти, и ты опять жалеешь, что познакомилась со мной.

Корунечка, ну как сделать, чтобы ты была веселой и счастливой?

Крепко целую.

Дау.

P. S. Мне очень понравилось выражение, что я «рас­сердился» на твои письма. Неужели ты думаешь, что я могу «сердиться» на тебя?

Гаспра. 3. VI. 39

Корунечка, золотая моя. Вот уже 5 дней прошло с того времени, как я видел тебя. И даже без поцелуев (мгновенные — не считаются). Я так ждал этой встречи, но 20 минут это даже не мало, а вовсе ниче­го: просто словно промелькнула перед глазами как фея в сказке и потом опять исчезла. Ты знаешь, что когда ты рядом, со мной и целуешь меня, тогда мне кажется, что ты в самом деле любишь меня, а когда тебя нет, то всегда кажется, что это ты просто от скуки.

Я здесь перешел уже на четыре вторых и чувствую себя неплохо, но начинаю скучать. Хорошеньких девушек совершенно не предвидится. Даже полухорошенькая, ко­торую я освоил, примерно, наполовину, сегодня уезжает. Впрочем, так как она только полухорошенькая, то и удовольствие от нее весьма умеренное. Не то что ты!!!!!.

Крепко целую.

Дау.  {100} 


* * *


Гаспра. 4.VI.39

Корунечка, дорогая моя девочка. Вот стараюсь не на­доедать тебе скучными письмами, но не могу удержать­ся. А от тебя ничего нет. Может, ты уже забыла сво­его Дауку или вспоминаешь о нем, как жена о муже — с заботой, но без страсти. А вдруг правда, то, что ты мне тогда говорила, и твоя былая влюбленность давно перешла в «любовь», то есть в очень теплое дружеское отношение, но лишено пьянящего угара влюбленности.

Я ем 4 вторых и уже собираюсь переходить на 5. Ку­паюсь мало, т. к. вода холодная. Все мало-мальские при­годные девушки и хорошенькие и полухорошенькие уеха­ли, и постепенно становится скучно. Измышляю, где бы поискать что-нибудь, а то все килограммы зря пропа­дут.

Крепко целую далекую девушку.


* * *


Гаспра. 9.VI.39

Корунечка, дорогая. Ты не представляешь себе, как грустно каждый вечер спрашивать о письмах и полу­чать в ответ то же вежливое НЕТ. А ты еще гово­ришь, чтобы не было других любовниц. Тогда я бы хоть немного утешался письмами от них. Бедный Даука!

Я так люблю тебя, Корунечка, всю, всю, всю. И глаз­ки, и пальчики, и волосы (и те и другие), и грудь, и плечи, и голос, и поцелуи, и все остальное. А вдруг я уже надоел тебе и ты не бросаешь меня только потому, что тебе лень искать других любовников.

Как с путевкой? Ты обязательно должна получше от­дохнуть и поразвлечься.

Вспоминаешь ли ты меня, Корунечка, хоть иногда, а то мне кажется, что когда меня нет, ты совсем, совсем забываешь обо мне, словно меня «не было», как и Петеньки.

Достаточно ли развлекаешься?

Крепко целую.

Дау.  {101} 


* * *


Москва. 11.IV.39

Корунечка, дорогая моя. Все время перечитываю твое письмо (ведь фотографий ты мне так и не дала). Оно такое миленькое. Особенно про то, как начальник цеха не учитывал твоих обстоятельств. Но, Корунечка, не­ужели он такой нахальный, что может вовсе не отпус­тить тебя?! Имей в виду, Корунечка, что мужчины все­гда слушаются хорошеньких девушек. В крайнем случае делай ему побольше глазки, и тогда он, наверное, раста­ет.

Не знаю, как быть с билетами? Боюсь, что потом их трудно будет достать и ты соскучишься со мной (мне-то неважно, потому что я всегда могу гладить и цело­вать тебя).

Я здесь веду очень тихий образ жизни. Ем мороже­ное, играю в теннис, занимаюсь наукой и ожидаю Короч­ку. Стал гораздо лучше спать.

Крепко целую.

Дау.


* * *


Гаспра. 16.VI.39

Сейчас получил два твоих письма от 14-го. Неужели ты так совсем всерьез решила «страдать»? Уже оказы­вается, что ты не сможешь приехать, если Женя с Ле­лей будут жить у меня. Я уже не говорю о том, что мы не раз раньше говорили с тобой по этому поводу. Твое первое письмо я, кстати, получил с запозданием, проис­шедшим не от адреса, а от того, что его занесли в дру­гую комнату, а ее обитатель был хам, который не видел необходимости передавать чужие письма обратно; раз­ве ты не получила моего ответа на него? Кроме того, ты знаешь, что я вовсе не верю в твои сомнения в моей любви. Кстати, весьма замечательно, как это я «ни­сколько не думаю о тебе» и в то же время пишу тебе страстные письма; и это при моей любви к писанию пи­сем. Для тебя все это, конечно, только повод для «стра­дания».

Знаешь что, Корунечка, давай я умру. Тогда всякие  {102}  основания для «ревности» исчезнут (в моем распоряже­нии останутся в лучшем случае ангелы), а с другой сто­роны появятся факты гораздо более убедительные, чем те, которые ты с таким трудом находишь, и в каждом письме принуждена менять.

Имей в виду, что это пишется совершенно серьезно, и мне совсем, совсем не трудно это сделать, в особеннос­ти, если это сделает тебя менее несчастной. Ты не представляешь себе, Корунечка, как я устал. Помнишь, как я мечтал раньше отдохнуть хотя бы несколько ме­сяцев подряд, в течение которых меня бы никто и ничто не мучило. Ведь уже 13 лет подряд я живу в постоянном нервном напряжении. Но ты знаешь, что из моей мечты так ничего и не вышло. Сначала переезд в Москву, потом непрерывное боление, потом Шуб, потом этот жуткий год. Когда ты была у меня в Москве, я старался дер­жаться веселее, и ты, вероятно, не видела, до какой сте­пени я сейчас устал. Меньше 1,5 месяцев отдыха в полу­больном состоянии это, конечно, слишком мало. Судя по твоему письму, ты, очевидно, считаешь, что я должен быть благодарен тебе за любезное предложение «бе­жать» и «не нарушать моих новых увлечений унылыми письмами», но, к сожалению, потеря любимой девушки меня мало устраивает, а для того, чтобы разлюбить тебя, мне надо было бы заниматься самоистязанием в течение многих месяцев, а на это я сейчас совершенно не способен.


* * *


Гаспра. 16. VI.39

Корунечка, золотая моя. Ну разве ты не жулик? Ока­зывается, ты не можешь быть счастлива, так как я, де, не могу любить тебя, как ты. Надо же иметь такое на­хальство!

Конечно, если влюбленность измеряется всякими «не надо», «нельзя» и всевозможными мучительствами, то здесь тебе первое место обеспечено. Но что мне делать, если мне не доставляет никакого удовольствия мучить тебя. Единственное, чего мне хочется, это чтобы ты была счастливой и хоть немного любила меня. А о том, насколько ты меня любишь, я всегда могу судить по тoму,  {103}  как ты ласкаешься и целуешься. Мне абсолютно без­различно, сколько и каких романов ты заводишь, но ког­да я почувствую, что ты целуешься без энтузиазма и мои ласки наводят на тебя скуку, я пойму, что твоей любви ко мне пришел конец.

Но счастливой ты должна быть обязательно, все равно, хочешь ты этого или нет. И то, что ты всячески саботируешь счастье, пытаясь быть несчастной под всяческими жульническими предлогами, меня необыкно­венно возмущает.

Кстати, ты так ничего и не пишешь о путевке, ко­торую ты должна достать в первых числах ию­ня???!!!!

Крепко целую нахальную сероглазую девочку.

Дау.


* * *


Гаспра. 18.VI.39

Корунечка, девочка моя. Ну как мне приструнить тебя, чтобы ты обязательно была счастливой. Уж как я ни объяснял тебе, что ты вообще моя и никто и ни даже ты сама не имеет права обижать тебя, ниче­го не помогает. А еще утверждаешь, что будто бы сильно меня любишь. Попробуй расскажи кому угодно, что субъекта выпустили из тюрьмы, а его девушка по этому поводу не обрадовалась, а стала выискивать предлоги для того, чтобы быть несчастной, и спроси — можно ли такое отношение называть любовью! Уж какой я был 1,5 месяца назад измученный и несчастный, а когда я целовал и обнимал тебя, мне казалось, что счастливее меня никого на свете нет. Да и сейчас, если нет от тебя злобных писем, я мечтаю о том, как буду целовать тебя со всех сторон, и мне кажется, что жить очень хорошо. Впрочем, потом ты сразу присы­лаешь что-нибудь такое злобное, что веселое настрое­ние сразу пропадает. Я, конечно, вымарал на нем воз­мутительные надписи.

Как ты себя чувствуешь??!! Что с путевкой???!!

Крепко целую.

Дау.  {104} 


* * *


Гаспра. 22.VI.39

Корунька, любимая. Очень обрадовался, получив от тебя миленькое письмо. Не вздумай только теперь на­чать волноваться о моем здоровье. А для того, чтобы я не нервничал, самое главное, чтобы тебе было хорошо, и даже не просто хорошо, а очень хорошо и притом все время.

Почему ты ничего не пишешь про сочинскую путев­ку? Я чувствую, что ты там что-то жульничаешь. Вообще ты, воспользовавшись ревностью, так ничего и не написала о себе. А мне так хочется знать, что с тобой.

Еще целых шесть дней осталось ждать, пока я уви­жу тебя. Впрочем, увидеть — это пустяки, я должен почувствовать тебя всем своим телом, и глазами, и гу­бами, и руками и т. д.

А пока остается целовать на словах.

Дау.


* * *


Гаспра. 24. VI.39

Корунечка, чудненькая моя. Обидно, что уже так и не получится ни одной настоящей ночи, поскольку ты 30-го работаешь. Придется в Москве дорабаты­вать.

Но самое главное это — как объяснить тебе, что ты не имеешь никакого права не заботиться о своем здоровье (я уже не говорю о счастии) и переутомля­ешься. Говоришь, что любишь меня, а обращаешься с моими вещами так небрежно. Ведь и серенькие глазки, и губки, и груди, и каждый волосок — все это мое и ты вовсе не имеешь права неосторожно обращаться с чу­жой собственностью, даже если ты и не очень любишь меня.

Крепко целую нахальную и лживую (жульничаешь с путевкой) девочку.

Дау.  {106} 


* * *


Гаспра. 23.VI.39

Корунечка, моя сероглазенькая. Сейчас я уже ни о чем другом почти не думаю, только рвусь к тебе, мечтаю о том, как буду гладить и целовать тебя со всех сторон, чувствовать тебя всем своим телом. Вот как я люблю тебя, а ты, когда меня выпустили, даже счастливой не стала.

Жди меня 28-го, поезд №10, вагон № 6. Приходит он вечером, часов около семи (точно здесь узнать невоз­можно). Женьке я писал, чтобы он и другие никоим об­разом не встречали меня. Если он спросит тебя, то по­втори ему, чтобы не приходил. Разве только ты не смо­жешь меня встретить и захочешь что-нибудь передать через него. На случай, если это письмо пропадет, я напи­шу о поезде еще пару раз.

Люблю, люблю, люблю.


* * *


Теберда. 13.VII.39

Корунечка, дорогая.

Очень рад был, получив твое письмо. Карточки, впро­чем, очень посредственные: не то, что те. Не телегра­фирую тебе, т. к. сейчас ты, вероятно, уже получила мое письмо (это, кажется, 6-е или 7-е).

Здоровье мое в прекрасном состоянии. Сердцебиений нет никаких.

Напрасно ты, Корунька, стараешься узнать, что я хочу. Во-первых, я действительно сам не знаю. Во-вто­рых, для тебя этот вопрос настолько более сложен, что здесь ты одна должна решать. Мне важно только, что­бы ты была счастлива.

Когда получишь это письмо, телеграфируй, пожалуй­ста, день своего отъезда и Н. Афонский адрес, а то я не буду знать, куда писать.

Смотри, Корунечка, отдыхай как следует. Бояться тебе теперь нечего и можешь развлекаться как угодно. Ты ведь знаешь, что я от этого не буду меньше тебя лю­бить.  {106} 

Пиши мне, Корунечка, почаще. Я так люблю полу­чать твои письма. Крепко целую. Дау.

В этом письме его слова: «Для тебя этот вопрос на­столько более сложен, что ты одна должна решать. Мне важно только, чтобы ты была счастлива». По сво­ей человеческой честности и наивности ребенка он мог думать, что я, дав слово не ревновать, смогу это выпол­нить!


* * *


Теберда. 18.VII.39

Корунечка, любимая.

Получил сегодня два твоих письма сразу. Боюсь я все-таки за тебя. Что ты-де сама виновата, это не утеше­ние. Если кто-нибудь нечаянно разбил драгоценную вазу, то разве можно оправдываться тем, что она неудобно стояла. С драгоценными вещами надо обращаться осто­рожно, а что может быть драгоценнее красивой жен­щины. Ведь я отвечаю не только за то, чтобы у тебя не было неприятностей, а чтобы ты была вообще счастли­вой.

Очень хорошо делаешь, что осторожно обращаешься с путевкой. Что бы ты в конце концов ни надумала, но отдохнуть ты должна обязательно. Я буду в Харькове 3-го в 12 час. 45 мин. и уеду, очевидно, 5-го вечером. Я бы, конечно, приехал раньше, если бы ты была в это время в Харькове, но, к сожалению, билеты надо заказывать за­долго, а торчать в Харькове без тебя мне ни к чему.

О моем здоровье не беспокойся. Никаких сердцебие­ний и в помине нет.

Крепко целую бедную сероглазую Корочку.

Дау.


* * *


Теберда. 20.VII.39

Корунечка, дорогая.

Так приятно, просматривая письма на букву Л, увидеть  {107}  твой почерк. Если бы я только знал, что нужно, чтобы сделать тебя счастливой. Но кто тебя разбе­рет, и потому я даже советовать тебе боюсь. В коопе­ративное твое счастье при моем развратном стиле я тоже не верю. В результате я даже не могу отплатить тебе за то счастье, которое для меня связано с тобой. Ведь когда я думаю о счастливых минутах моей жизни, то я вспоминаю прежде всего те, когда я обнимаю тебя, а ты прижимаешься ко мне и я всем телом чувствую те­бя.

Я здесь прекрасно развлекаюсь и чувствую себя очень хорошо, только в весе никак не прибавляю.

Чтобы ты обязательно хорошо отдохнула на курор­те!!!

Крепко целую серые глазки.

Дау.


* * *


Москва. 1.Х.39

Корунечка, родная. Ну какие ты чудные письма ста­ла писать. Когда их читаешь, все становится как-то ве­селее и лучше.

Как с твоим приездом? Как твое здоровье? Я сейчас все думаю, что тебе плохо, вероятно, в результате утомления. Приезжай, Корунечка, скорее, тогда мы об­судим, что с этим делать. Ведь я очень, очень люблю те­бя, и когда думаю, что тебе плохо, мне тоже становит­ся грустно.

Крепко, крепко целую бедную девочку.

До скорого свидания.

Дау.


* * *


4.Х.39

Корунечка, дорогая моя.

Мне очень, очень жалко мою бедную девочку. Приез­жай поскорее сюда, и мы все обсудим и придумаем, что делать. Имей, кстати, в виду, что если ты, как ты пи­шешь, «не хочешь причинять мне неприятности» — то не пиши, что твой приезд «не очень сильно интересует меня».  {108}  Ведь ты прекрасно знаешь, что это явная неправ­да. Неужели я все это время так плохо обращался с то­бой, что ты имеешь основания, когда тебе плохо, писать мне такие фразы. Я так сильно люблю тебя, Корунечка, и когда я знаю, что тебе плохо, я вообще не могу жить спокойно.

Приезжай, Корунечка! Я так жду тебя, а ты теперь вдруг пишешь, что вообще приедешь неизвестно когда. Ведь даже если тебе уж не так хочется видеть меня, ты хоть сможешь отдохнуть здесь. А ведь теперь же ты уже не боишься, что я могу изнасиловать тебя.

Крепко, крепко целую. Жду телеграммы о приезде.

Дау.


* * *


27.X.39

Корунечка, дорогая.

Ну зачем ты умствуешь о всякой ерунде? Что я ми­моза какая-то, что ты боишься, что я переволновался при твоем отъезде. Все это ерунда! Ведь я очень, очень люблю тебя и возиться и волноваться для тебя я всегда готов (уже не говоря о том, что вся история была ерун­довая).

Ты бы лучше написала о том, как ты там в вагоне с субъектом любезничала (который тебе вещи втаски­вал). Мои дела в этом направлении обстоят прескверно. Просто хоть плачь!

Крепко целую дорогую девочку.

До скорого свидания.

Дау.


* * *


23 ноября, 1939 г.

Корунечка, любовь моя. Звонил тебе на прощание еще несколько раз с вокзала, так хотел услышать твой чуд­ный голосочек, но так и не дозвонился. Очень смешно чи­тать твои письма, в которых ты волнуешься по поводу моей любви к тебе. Ведь я просто по временам с ума схо­жу от любви к тебе, ведь ты такая изумительная, те­бя вообще трудно не любить. А о других ты зря  {109}  волнуешься. Подумай, Корунечка, ведь мы живем всего толь­ко один раз и то так мало, больше никакой жизни не бу­дет. Ведь надо ловить каждый момент, каждую воз­можность сделать свою жизнь ярче и интереснее. Каж­дый день я с грустью думаю о том, сколько неиспользо­ванных возможностей яркой жизни пропадает. Пойми, Корунечка, эта жадность к жизни ничем не мешает мо­ей безумной любви к тебе.

Напиши, что тебе сказали в поликлинике.

Крепко целую серенькие глазки.

Дау.


* * *


25.XI.39

Корунечка, любимая. Как жалко, когда от тебя нет писем, чтобы перечитывать их. Те письма, которые пришли за время моего отсутствия, к сожалению, сов­сем для этого не годятся. Ты не думай, Корунечка, что это оттого, что они «плохие»; дело просто в том, что когда я читаю их, то мне кажется, что тебе очень пло­хо, и от этого становится очень грустно. Ведь я так люблю мою чудную сероглазую блондинку, которая хит­рым образом ни за что не хочет быть счастливой.

Дела мои в смысле любовниц в довольно жалком со­стоянии. Сижу у моря и жду погоды. А сколько можно было бы за это время пережить интересного! Без любви к тебе я как-то даже не могу себе представить своей жизни, но ведь она должна быть такой яркой и интерес­ной, что дальше некуда.

В Ленинград решил пока не ехать — боюсь, что устану. Как с твоим лечением?! Снималась ли уже без трусиков? Ведь ты такая чудная, что всякому, имеющему аппарат, естественно хочется все пленки извести на тебя.

Что у вас делается?

Крепко целую всю Корочку.

Дау.


* * *


Москва, 30.XI.39

Если ты приедешь сюда, то это письмо может не  {110}  застать тебя в Харькове. Поэтому пишу на всякий слу­чай. Может, тебе действительно трудно разбирать мои каракули. Ведь знаешь, Корунечка, я все-таки ни­как не могу себе представить, что ты можешь очень сильно любить. Ведь даже если бы ты любила меня хоть совсем немного, только разрешая мне любить те­бя — это уже было бы неплохо, а то, что ты еще сама любишь меня — это так хорошо, что этому как-то трудно поверить. Если бы я сам не чувствовал, как ты всем телом прижимаешься ко мне, я бы вообще считал это абсурдом.

Корунечка, дорогая, почему от тебя ничего нету? Са­мо по себе это неважно и я ничего не вижу в том, что у тебя не было настроения писать, но когда от тебя вовсе ничего нет, мне начинает казаться, что тебе очень пло­хо живется, а это самое плохое, что вообще может произойти.

Прошло ведь всего 10 дней, как мы были вместе, но мне кажется, что прошел уже целый месяц, и так силь­но хочется почувствовать мою чудную Корочку. А ты еще болтаешь, что я меньше люблю тебя, чем 4 года на­зад.

Временами мне хочется, чтобы ты уже жила здесь, но потом я вспоминаю, что других любовниц еще нету и что вместо яркой жизни может получиться скука, от которой мы быстро разлюбим друг друга. Вот когда все устроится как следует, мы с Корунькой заживем как боги.

Крепко целую всю Корочку.

Дау.


* * *


Москва, 6.ХII.39

Корунька, дорогая. Ну и нахальная же ты. Не отве­тить на две телеграммы в расчете на письмо, написан­ное 1.XII. Вообще это, конечно, закономерно для особы, но поскольку недавно ты учинила болезнь и у меня не бы­ло со времени отъезда из Харькова ни одного твоего письма, я у же в самом деле взволнован. И еще имеешь на­хальство сомневаться в том, что я тебя люблю гораздо сильнее.  {111} 

Насчет лечения это возмутительно. Почему это у тебя нет времени лечиться. На всякие дела у тебя есть время, а чтоб заботиться о моей самой любимой вещи — нет. И нисколько ты меня не любишь.

Фотокарточка очень чудненькая. Я представляю се­бе, как на тебя там субъекты облизываются. Кстати, прочел недавно замечательную фразу для тебя. Когда мадмуазель де Соллери была поймана своим любовником на месте преступления, она храбро это отрицала, а по­том заявила: «Ах, я прекрасно вижу, что вы меня разлю­били, вы больше верите тому, что вы видите, чем тому, что я говорю вам». Мои дела в этом смысле пока в до­вольно посредственном состоянии.

В Ленинград пока не собираюсь.

Целовать тебя, принимая во внимание твое обраще­ние с моим телом, не следовало бы, но разве можно удер­жаться!

Дау.


* * *


Москва, 15.XII.39

Корунечка, родная.

Следовало бы похвалить тебя за чудненькие пись­ма, но нельзя, потому что из тех же писем выясняет­ся, что ты много работаешь, чего тебе никогда не разрешалось. На твои две открытки, очевидно, со­блазнился кто-нибудь на почте, а маленькую (которая действительно очень чудная), как я тебе уже писал — получил. Что ты кроме меня никем не интересуешься, отнюдь не доказывает, что ты сильно любишь меня; отсюда только следует, что, во-первых, ты слишком много работаешь; во-вторых, отсюда можно было бы заключить, что ты рыбьего нрава, но так как опыт показывает, что это не так, то отсюда только вид­но, как ты любишь приврать, что, впрочем, и так из­вестно (вспомни хотя бы лживую телеграмму об ан­гине, в каковом отношении, в отличие от собственных ситуаций, тебе, как известно, вовсе не разрешалось врать).

Очень хочется увидеть тебя. Так приятно чувство­вать, что такая прелесть любит меня. Ведь письма ты  {112}  все равно такие же будешь писать и когда разлюбишь меня, а всем телом соврать гораздо труднее. Крепко целую со всех сторон.


* * *


10.I.40

Корунечка, любимая. Вот уже восемь дней как ты уе­хала и ничего не знаю о тебе. Главное чувствую, что ты хитрым образом по какой-либо причине все-таки не сча­стливая. Напиши, Корушка, что-нибудь, а то, когда от тебя ничего нет, мне становится как-то немного груст­но. Ведь если ты меня разлюбила, то я просто не знаю, как я смогу жить дальше.

Здесь все время очень холодно — 20—30. Поэтому я никуда не хожу. А когда торчишь дома, вспоминаешь все грехи в смысле серости жизни. Адка мощно обхамила — условились с ней по телефону зайти около 4-х, а в пол пя­того ее не было дома — не дождалась. Так что я даже не видел ее. Танька держит себя весьма неопределенно. Других даже не пытался увидеть.

Крепко целую тебя, хотя и «характерную», но совер­шенно чудную девочку.

Дау.


* * *


30.I.40

Корунька, родная. Ну как тебе было не стыдно гово­рить мне такие вещи по телефону. Я уже узнал у Лет­ного отца все подробности. Оказывается, ввиду трудно­стей с транспортом, выдают билеты в Москву только командировочным. Само собой, что это не означает ни­какого запрещения въезда в Москву. Что касается во­проса по существу, то не говоря о том, что это несо­мненно временная вещь (которая кстати уже раз бы­ла), я убежден, что мне всегда разрешат привезти в Москву мою жену (хотя бы через Академию Наук). В общем, по этому поводу можешь не беспокоиться.

Но самое главное — это вопрос о твоем здоровье. Имей в виду, Корунька, что я совершенно всерьез  {113}  никогда не прощу тебя, если ты сейчас будешь трепать свое здоровье, и так достаточно подорванное. Я дей­ствительно очень виноват в том, что в свое время ог­раничился одними уговорами, а не заставил тебя по­ехать полечиться и отдохнуть. Правда, не думаю, чтобы ты по этому поводу имела основания писать (хотя бы и зачеркивая потом), что я больше думал о чем-либо другом, чем о твоем здоровье, но факт оста­ется фактом, а то, что ты сама ничего не хотела де­лать, конечно, для меня плохое оправдание. Тебе во что бы то ни стало надо поехать на курорт и всерьез полечиться.


* * *


Корунька, любимая. Как я соскучился по тебе, по всей Корушке от волос до кончиков ног. Не вздумай, впрочем, из-за этого раньше приезжать. Перед тем как приедешь сюда, твое лечение в харьковской поликлинике должно быть полностью закончено. Отсюда ты должна сразу же поехать на курорт. Спишись об этом с Верой, если Сергей сможет достать тебе путевку. Лучше всего бу­дет, если ты проведешь здесь недели две. Тогда можно будет в последний раз пообращаться с тобой как с лю­бовницей и вводить кооперативный стиль уже после твоего возвращения с курорта. Как с перевозкой твоих вещей?

Мои дела в довольно жалком состоянии. Танька ве­дет себя довольно кисло. Единственным утешением бы­ла одна ленинградка, которую я слегка осваивал в Тебер­де и которая мило держала себя. Но, во-первых, она бы­ла здесь всего два дня и уехала в Ленинград, а, во-вторых, я не уверен, что она 2-го класса.

Корунька, дорогая. Временами мне кажется, что хо­рошо, что ты будешь рядом под руками (во всех смыс­лах), но с другой стороны — а вдруг ты застрадаешъ. Смотри!

Крепко целую тебя, Корушка;

Дау.

P.S. Никаких твоих писем после первых двух не бы­ло. Сколько моих писем ты получила?  {114} 


* * *


23.II.40

Корунька, родная. Получил два твоих «красных» письма. Ты спрашиваешь меня, в какой мере я сам хочу твоего приезда? Должен сказать, что я все-таки очень скучаю по тебе, и мысль иметь Корушку под руками со­блазнительна. Надо бы только с самого начала хорошо организовать нашу совместную жизнь. Поэтому мне и хочется, чтобы ты сначала приехала как любовница и только после возвращения с курорта уже жила бы в сво­ей новой профессии. Тем более, что любовница такая хо­рошая, что жалко терять. Напиши по этому поводу!

Очень смешно читать, когда ты спрашиваешь, ску­чаю ли я по тебе. Я просто мечтаю о возможности крепко обнять свою чудную Корушку. В моих делах с другими девушками ничего нового. Килечка в Ленинграде, пишет мне милые письма, но чтобы освоить ее дальше, надо ехать в Ленинград, что сейчас весьма сложно. Та­нечка ведет себя несколько лучше, но все-таки неопреде­ленно и даже слабых достижений пока не имеется. Ад­ки — не видел.

Хотя ты и по телефону утверждала, что соскучи­лась, но я как-то не очень этому верю. А то ты привык­ла к моему кроткому нраву и, вероятно, думаешь, что со мной всегда можно потом договориться. Имей в виду, Корунечка, что все это тебе писалось по этому поводу совершенно серьезно, и лучше не пробуй легкомысленно относиться к своему телу.

Крепко целую это чудное тело.

Дау.


* * *


19.IV.40

Корунька, дорогая.

Насколько я понимаю твой характер, ты, исходя из того, что я долго не писал тебе, уверена в моих успехах. В действительности в этом случае я, вероятно, писал бы каждый день. В настоящий же момент говорить о каких бы то ни было успехах не приходится. Из Катьки  {115}  ничего сделать невозможно, но что касается Кирки, то освоить ее было бы в общем нетрудно, но, к сожалению, она все-таки недостаточно красива, и делать ее своей постоянной любовницей мне не хочется. Если же осво­ить ее просто так, то, принимая во внимание, что она, по-видимому, сильно влюблена в меня, мороки не оберешь­ся. Поэтому ограничиваюсь изучением фигуры.

В общем, очень трудно. Когда подумаешь, просто удивляешься, как это такая чудная особа, как ты, мо­жет любить меня.

Крепко целую самую любимую Корочку.

Дау.


* * *


Ленинград, 21.IV.40

Корунька, золотая моя. Не знаю, успеешь ли ты уже получить это письмо до моего приезда, но мне очень хо­чется написать тебе. В первую неделю, когда не видишь тебя, то как-то тоже лень писать, а потом начинает тянуть к тебе, и сейчас мне очень приятно думать, что приедешь в Москву и опять будет Корушка под руками (и в буквальном и в переносном смысле слова).

Мои дела не особенны. Изучаю Килечкину фигуру, ко­торая, к сожалению, далеко уступает твоей, но осваи­вать ее полностью не собираюсь. Вообще я какой-то не­удачник.

Крепко целую дорогую девочку, которая даже не мо­жет вообразить, как я сильно ее люблю.

Дау.


* * *


Москва, 21.IV.40

Дорогая моя девочка.

Еще только шесть дней, как от тебя нет писем, а мне уже кажется, что прошла целая вечность. Когда я облизываюсь на какую-нибудь особу, я всегда вспоминаю про Корушку, например, что у ней грудь лучше или про серые глазки. А ты, когда прижимаешься к субъекту, то вовсе и не думаешь о Дау. Вообще вся разница между на­ми в отношении к «другим» — это то, что я честно  {116}  говорю, а ты хитро привираешь. А твою любовь ко мне и сравнить нельзя с моей любовью к тебе. Ведь если бы ме­ня не было, то ты сразу нашла бы сколько субъектов.


23.IV.40

Письмо задержалось, так как я несколько прихвор­нул. По-видимому, объелся чем-то. Сейчас уже лучше, и завтра-послезавтра надеюсь быть в полном здравии. От тебя все ничего нет, а уже 8 дней прошло.


* * *


10.VII.40

Корунька, любимая моя девочка. Мои дела что-то не­сколько улучшились, и меня стало еще сильнее тянуть к тебе. Ведь ты такая чудная, что на свете не может быть ничего равного тебе. Когда прикасаешься к какой-нибудь другой особе, то потом ярче вспоминаешь твое чудное тело. А ты, вероятно, уже понемногу забываешь меня. Бог с тобой, конечно, что не пишешь, если бы я только мог быть уверен, что с тобой все хорошо, но раз­ве с тобой можно хоть в чем-нибудь быть уверенным. И иногда мне становится вдруг очень страшно, что мо­жет быть ты больна. Это, конечно, глупо, но я так люблю тебя, что страх потерять тебя мелькает у ме­ня в голове.

На прощание вот тебе еще отрывок стихотворе­ния:

И промолвил так Саади лукавый пророк:

Если солнце восходит, иди на восток,

Если солнце заходит, на запад иди,

Будет солнце всегда у тебя впереди.

Ты солгал нам, о Саади, лукавый пророк,

Если солнце любя и о солнце скорбя.

Ты за солнцем пойдешь без путей, без дорог,

То на западе солнце взойдет для тебя

И от запада солнце пойдет на восток.

До свидания, моя самая, самая любимая.

Дау.  {117} 


* * *


14.VII.40

Дорогая моя девочка. Как мне хочется получить что-нибудь от тебя. Но сейчас я уже 4 дня не в Теберде, а в отделении Дома отдыха наДомбае, куда письма не пере­сыпают. Завтра мне обещано привезти письма, и я с ра­достью думаю, а вдруг будет письмо от Корушки. Впро­чем, вероятнее всего, ни черта не будет. В Москве я оче­видно буду двадцать девятого, т. е. через приблизитель­но 15 дней. А вдруг выяснится, что ты разлюбила меня. Ведь какая ты ни хитрая и лживая, в этом вопросе те­бе все-таки никогда не удастся обмануть меня. Как ты ни будешь стараться, но без одежды я чувствую каж­дую часть твоего тела, и тебе не удастся вытрениро­вать его так, чтобы оно все лгало.

Вообще все это очень глупо. Всю жизнь, как ни хоро­шо я относился к людям, я никогда не чувствовал себя за­висимым от кого-либо, а сейчас я так сильно завишу от тебя. Ты знаешь, как я облизываюсь на хорошеньких и как мало я при этом преуспеваю, но если бы явился сата­на и предложил, мне мощнейший успех с условием, что тебя не будет, я сразу отказался бы.

Мне здесь (если не считать беспокойства о тебе) очень неплохо. Гуляю, меру и, правда, с неопределенным успехом, увиваюсь за в общем неплохими особами. Если бы я только мог быть уверен, что ты совсем, совсем сча­стлива!

Крепко целую такие далекие и такие любимые серые глазки.

Дау.


* * *


12.VI.41

Корунька, любимая. Как я люблю тебя! Когда ты ря­дом со мной, это кажется мне чем-то самоочевидным, и только когда тебя нет, я чувствую, до какой степени ты мне нужна; тогда я вспоминаю каждый изгиб твое­го тела и мечтаю о том, как буду целовать тебя всю.

И как хорошо, что я могу болтать с тобой о «дру­гих», а не как с другими придумывать всякую чепуху. От  {118}  этого ты становишься мне такой родной и близкой. И когда мне, увы, в ограниченной степени удается изучать чужие фигуры, я всегда с гордостью вспоминаю, что у меня есть еще Корушка. Ведь ты сейчас правда не жале­ешь бедному зайчику немного разнообразия.

Только дня приезда еще не знаю. Все мои дела на­столько посредственны, что не знаю, как их и кончить. Когда решишь окончательно, телеграфируй.

Развлекайся побольше, но не забывай своего нежного зайца. Ведь я все-таки всегда боюсь, что ты заметишь, наконец, какой я неинтересный, и разлюбишь меня.

Крепко целую.

Дау.





Глава 17


— Коруша, я не изменил свои взгляды, но ведь я не видел тебя целый год. И сейчас каждый день без тебя — это потерянный день! А оправдание браку — мы были любовниками пять лет — солидный срок. А я влюбляюсь в тебя все больше и больше. Скорей устра­ивай свои дела и приезжай ко мне в Москву, уже как жена!

Но здесь он тщательно разработал свою самую «блестящую» (так он говорил) теоретическую работу и назвал ее «Как правильно жить», или «Брачный пакт о ненападении». Этот «пакт» предоставлял полную сво­боду, как он понимал ее, для себя и меня. Я не могла сказать «нет». Его нервы, его сон, его здоровье надо было беречь! Тогда я не принимала этот «пакт» всерьез и была согласна на все. Я уже не могла ему бросить: «У тебя слишком удачно сложилась жизнь». Его здоровье было подорвано, его надо было беречь.

Но иногда закрадывалось сомнение, я боялась, что тот самый зверский, злостный человеческий предрассу­док — ревность — сидит во мне! А вдруг в самом деле на моих глазах он будет волочиться за бабами? Даже когда он в письмах воспитывал меня, я неделями не  {119}  снимала трубки с телефона, когда звучал междугород­ний длинный звонок. Я не отвечала на письма, а потом начинала врать о своих болезнях.

Кроме того, была еще одна неприятность: тот са­мый Женька, к которому, кроме презрения, нельзя пи­тать иных чувств, женился и нахально поселился у Дау в Москве, в его пятикомнатной квартире. Вместе с же­ной и домработницей. Правда, Дау что-то говорил, когда я была у него.

Но он был такой хрупкий, ему противоречить было невозможно. И, по-моему, говорилось о временном проживании. Но на меня все обрушилось сразу, и моя мечта — быть женой Дау — казалась, неосуществимой. Тогда, в первый год нашей встречи, было пролито столько слез. Я так его умоляла, рыдала и говорила: «Дау, так нельзя, так стыдно, нам надо пожениться». Как я плакала! Мое лицо распухало от слез. Я говори­ла ему: «Я подурнела от слез, ты можешь разлюбить!». Но он находил и в этом прелесть: «Что ты, Корочка, ты очень красиво плачешь, беззвучно, только обильно льются слезы, а глаза из серых становятся бирюзовы­ми», — говорил он зачарованно. А сейчас к женитьбе появился брачный пакт о ненападении! Готовить меня к этому пакту он начал еще в 1937 году, когда переехал из Харькова в Москву.

Ну, ладно, был бы пакт, но как переварить такой до­весок к женитьбе, как Женька с его женой и домработ­ницей? И я откладывала свой приезд по разным, несу­ществующим причинам. А когда врешь, всегда запута­ешься. Соврала и забыла что! А потом по этому пово­ду соврала другое. В конце концов я запуталась. Нео­жиданно Дау нагрянул в Харьков сам все выяснить. По каким-то причинам в Харьков он прибыл поздно и ос­тановился в лившицком особняке на Сумской. А но­чью зазвонил входной звонок в моей квартире. Я испу­галась, вскочила. Часы показывали два ночи.

— Кто здесь?

— Я, Корочка, открой.

Открываю: в сумерках ночи стоит Дау в трусах, ту­фли на босой ноге, скомканные брюки — в руках.

— Даунька, что случилось? За тобой гнались?

— Кажется, нет.  {120} 

— Что же случилось?

— Какое счастье, что ты так близко живешь от Женькиной квартиры.

— Расскажи, как ты появился в Харькове?

— Я решил остановиться у Женьки. Его мама при­готовила мне комнату. Ночью я вскочил, включил свет — о ужас! — вся простыня усеяна огромными длинны­ми клопами. Их было несметное множество. Я так ис­пугался, схватил брюки и бегом к тебе.

— Почему ты мне не позвонил?

— Корочка, я только слышу голос телефонистки: номер не отвечает. Почему у тебя появилось столько причин откладывать свой приезд в Москву? Ты уже не хочешь выходить за меня замуж?

— Очень хочу, но без Женьки.

— Корочка, без твоего согласия я не решился бы его пустить. Ты разве забыла? В один из твоих приездов я получил твое согласие, и, как мне показалось, ты этому не придала никакого значения.

— Я не могла себе представить, что это навечно, да еще с женой и домработницей.

— Я совсем не узнаю свою Корушу. Была такая пре­данная, добрая, а сейчас изводишь меня. У меня совсем мало осталось жизненных сил, сжалься, брось бузить. Я не могу сейчас выгнать Женьку, я не могу менять свое слово! Кстати, они заняли низ, а мы с тобой будем жить наверху. Верх и низ, сама хорошо знаешь, изоли­рованы!

Квартиры в так называемом «капичнике» (так Дау называл Институт физпроблем), здание института и личный особняк Капицы были точной копией институ­та Резерфорда в Кембридже. Петр Леонидович Капица приехал работать в Россию и, по его желанию, инсти­тут был построен именно так. Все зарубежные физики ахнули, когда Резерфорд свое блестящее по тем време­нам уникальное оборудование продал Советскому Со­юзу. Резерфорд отвечал так: «Петр Капица должен продолжать научные изыскания, начатые у меня, ему это оборудование необходимо, он работает на науку».

Квартиры для сотрудников были отделаны на анг­лийский манер. Вход в каждую квартиру отдельный со двора, внизу очень большая гостиная и столовая, из  {121}  передней полувинтовая лестница наверх — там три спальни.

Внезапный приезд Дау в Харьков — и все мои со­мнения исчезли. Теперь он настаивал: «Корочка, мы должны быть каждый день вместе, я не могу жить боль­ше без тебя! А насчет Женьки договоримся так: если те­бе не понравится, что они у нас живут, тогда у меня бу­дет причина их выселить. Это будешь решать ты, но уже после приезда в Москву. А пока они мне очень по­лезны, они меня кормят. Когда я углубляюсь в науку, я забываю все: я теряю время, забываю поесть, а сейчас это мне противопоказано, ведь я только по-настояще­му начинаю выздоравливать. У меня к тебе очень боль­шая просьба, очень серьезная просьба, очень жизненно важная просьба. Даже, вернее, это не просьба, а усло­вие: это будет фундаментом нашего брака — личная человеческая свобода! Несмотря на проверенную и без­граничную влюбленность в тебя, даже твоим рабом я никогда не смогу быть! Никогда, Корочка! Запомни: никогда ни в чем мою личную свободу стеснять нельзя! Я врать не умею, не хочу, не люблю, чего не могу ска­зать о тебе! Пока все мои разговоры о любовницах но­сят, к сожалению, только теоретический характер. Ты на моем пути встретилась такая, ну просто женское со­вершенство! В литературе о тебе сказано так: бог со­творил и форму уничтожил. Запомни одно: ревность в нашем браке исключается, любовницы у меня обяза­тельно будут! Хочу жить ярко, красиво, интересно, вспомни «Песню о Соколе» Горького — ужом я жить не смогу. Смотри, на мою свободу покушаться нельзя! В детстве меня угнетал и подавлял отец какими-то уродливыми взглядами на жизнь, я был близок к само­убийству. На ногах устоял только потому, что сам по­нял, как правильно жить. И запомни: ревность это по­зорный предрассудок. По своей природе человек сво­боден!».

Не сознавая, я пошла на преступление. Я дала ему слово и клятвенно заверила своей любовью — ревно­вать не буду, не посмею, живи свободно, красиво, инте­ресно! Так, как жил ты на своей далекой звездной пла­нете. Ты слишком чист и необычен для нас, землян! И сверкающие глаза твои так красивы, необычны, они  {122}  излучают сияние, так, наверное, сверкают самые драго­ценные черные бриллианты, и сам ты какой-то хруп­кий, как редчайшая драгоценность!

А много лет спустя друг Дау, поэт Николай Асеев, когда наш сын из детства вступал в юность, написал о Дауньке стихи. Они мне очень дороги тем, что Нико­лай Асеев не знал и не мог знать, что еще до заключе­ния нашего брака с Дау я самостоятельно решила, что Дау — человек не нашей планеты.


Вы как будто с иной планеты

Прилетевший крылатый дух:

Все приметы и все предметы

Осветились лучом вокруг.

Вы же сами того сиянья

Луч, подобный вселенской стреле,

Сотни лет пролетев расстоянье,

Опустились опять на Земле.





Глава 18


В Москву я совсем переехала только в 1940 году. В Москве за Старой Калужской заставой нашла я счастье и большую любовь. Даунька, нежно воркуя, вызывал во мне нежность и снисходительность, кото­рую может вызвать только любимый ребенок. Его го­рячий влюбленный взгляд был прикован только ко мне. Он возил меня по Москве: «Посмотри, Коруша, это здание 1-й градской больницы, здание прошлого века, умели строить. Как они чувствовали красоту. Эти величественные колоссальные каменные колонны ка­жутся воздушными, невесомыми. Имей в виду, это од­но из красивейших зданий в Москве!».

В театре он усаживал меня на наши места, а сам ис­чезал, появлялся с последним звонком, восторженно счастливым шепотом сообщал: «Обежал весь театр, ос­мотрел всех девиц, ты самая красивая. Таких, как ты, нет».  {123} 

— Даунька, ты помнишь, в Харькове обещал мне, когда я приеду совсем в Москву, мы один раз с тобой сходим в Большой театр на «Спящую красавицу».

— Помню, но я решил просить тебя поменять эту одну «спящую красавицу», тем более она совсем не красивая, на десять посещений настоящих хороших те­атров: МХАТ, Малый, Вахтангова. Я очень, очень люблю драматический театр. На сцене театра должно происходить реальное действие яркой жизни, осмыс­ленной деятельности, интересной, захватывающей от­дельные моменты жизни человека или даже эпохи. Но когда на сцене вокруг собственной оси долго и бес­смысленно вертится балерина — очень скучно смот­реть. Опера еще бессмысленней балета. Какой-нибудь баритон поет, как он нежно любит, целует и обнимает свою возлюбленную, а сам стоит как пень и ограничи­вается собственными трелями, а партнерша вторит ему тоже о безумной любви, ограничиваясь только завыва­нием. Только музыковеды находят в этом смысл. Эта профессия простительна только женщинам, а я физик, мне все это невыносимо скучно! Скука самый страш­ный, просто смертельный человеческий грех. Жизнь коротка, я счастлив сейчас. Ты со мной и больше не уе­дешь.

Концерты Утесова не пропускали. Дау очень любил Утесова: «Он очень талантлив и очень артистичен. На его концертах очень весело», — так Дау говорил об Утесове. Ну, а когда Даунька вел меня на выступления Аркадия Райкина, он был даже как-то необычайно тор­жественен. Он еще предвкушал, что может показать мне такой шедевр артистического искусства. Райки­ным я, конечно, была покорена навек, он уже тогда до­стиг зенита славы. Так удивительно счастливо, удиви­тельно беззаботно и безмятежно складывалась моя жизнь с Даунькой в Москве.

— Коруша, у меня завтра с утра ученый совет. Ка­кие у тебя планы?

— Я поеду в ЦУМ.

— Туда я тебе не попутчик. Терпеть не могу магази­нов. Как у тебя с деньгами? Возможно, тебе понадобят­ся деньги?

— Нет, у меня много своих.  {124} 

— Я все время хотел спросить: как ты умудрялась на фабрике в месяц получать до трех тысяч рублей, гораз­до больше, чем я. Все, кто работает на производстве, жалуются на низкую заработную плату.

— Это смотря как работать. Это лодыри жалуются. На фабрике я была одна с университетским образова­нием, я много читала лекций пищевикам по пищевой химии.


В Харькове, встретясь с Дау, я слушала с открытым ртом от удивления: как я красива! Придя в шоколад­ный цех, я увидела: все работающие в цехе, даже моло­дые, женщины давно потеряли талию. По роду своей работы я должна была дегустировать массу очень вкус­ных вещей. Я очень испугалась за свою талию. В те го­ды она была 63 см, и мне пришлось ввести в свою жизнь жесткую утреннюю гимнастику с 6 до 7 часов ут­ра. Достав старинную брошюру Мюллера «Как сохра­нить молодость и красоту», я усовершенствовала ее по своему усмотрению. С тех пор утренняя гимнастика на­всегда вошла в мою жизнь.

А когда на фабрике я стала зарабатывать уйму де­нег, то, собираясь к Дау в Москву на любовные свида­ния, тщательно обдумывала свои туалеты. Модели я придумывала сама. В те годы быт советских граждан не засоряли ультрамодные европейские журналы мод. А наши шелковые чудесные ткани всех оттенков были в большом выборе. Особенно я любила шифоны все­возможных расцветок. Этот прозрачный шелк вмещал в себя все четыре принципа Дау, как должна одеваться женщина. В Москву я привезла богатый гардероб кра­сивой одежды. Где бы я ни появлялась с Дау, все обо­рачивались, рассматривая меня, вслед неслись компли­менты: какая прелесть. Пламенные глаза Дау сияли гордостью, счастьем. Он шептал мне: «А если бы они увидели тебя раздетой!».

Особенно к лицу мне были летние яркие солнечные дни. Волосы, не тронутые перекисью, золотились коро­ной. В сквере у Большого театра девочки-дошкольни­цы с восторгом провожали меня глазами, с детской не­посредственностью восклицая: как невеста! это фея! чур моя! принцесса из сказки! Вот эти комплименты  {125}  приводили меня в восторг. Нет, я никогда не считала себя красивой. Производимое мною впечатление отно­сила за счет своих туалетов, за счет умения одеваться. Только Даунька ставил меня в тупик, утверждая, что без одежды я гораздо красивее. Но у Дау на все были свои экзотические взгляды.


Из поездок в центр я возвращалась счастливая, все­гда в приподнятом, веселом настроении. Садились обе­дать все внизу у Лившицев в столовой. В одной комна­те Леля и Женя сделали спальню, вторая осталась сто­ловой. Мы с Дау там завтракали, обедали и ужинали. Леля вела все хозяйство, выясняя отношения со своей домашней работницей. Дау только оплачивал тот счет, который ему предъявлял Женька. В этот счет входило половинное содержание домашней работницы, что особенно восхищало Женьку. «Как выгодно, как эко­номно жить вместе! При своем переезде в Москву я да­же представить себе не мог, что у нас с Лелей будет так мало уходить на жизнь».

Привычку копить деньги Евгений Михайлович унаследовал от своего отца-медика. Когда сыновья подросли, их отец сказал так: «Раз «товарищи» уничто­жили у нас, врачей, частную практику, сделав в Совет­ском Союзе медицинскую помощь бесплатной, мои сы­новья станут научными работниками». С большой гор­достью об этом рассказывал сам Женька, восхищаясь прозорливостью своего отца. «Действительно, папа оказался прав, ведь самая высокая заработная плата у нас, у научных работников». И, как ни странно, млад­ший сын медика Лившица Илья тоже вышел в физики.

— Ну, как, — говорил Дау, — Коруша, будем высе­лять Женьку?

— Нет, Дау, с Лелей легко ладить.

— Коруша, я очень рад. По-моему, ты даже к Жень­ке стала относиться лучше.

— Даунька, к его манере держаться привыкнуть трудно.

— Почему?

— Твой Женька без конца гладит то место в брюках, где застежка.

— Наверное, проверяет: застегнул ли он все пуговицы.  {126} 

— Это можно делать без многочисленных свидете­лей. Потом он за столом все куски перетрогает руками, прежде чем выбрать себе.

— Согласен, Женька очень плохо воспитан.

Если Женька находился у нас наверху и вдруг слы­шал, что в кухне зашумело масло на сковородке, он стремительно бросался вниз с воплем: «Леля, Леля! Я сколько раз говорил: нельзя столько масла расходо­вать. Вот, смотри, я половину масла сливаю со сково­родочки, и вполне достаточно. Леля, ты должна сле­дить за домработницей, чтобы она не расходовала лишние продукты». Леля кричала снизу: «Дау, бога ра­ди, забери Женьку из кухни, он мешает готовить обед».

Иногда перед ужином Женька продолжительное время сидит у нас наверху. Спускается вниз только ког­да Леля всех нас приглашает к ужину в столовую. Как правило, там уже всегда находится Рапопорт — Лелин научный руководитель: она в те годы была аспирант­кой патолого-анатомической кафедры.

— Коруша, как тебе понравился Лелин шеф?

— Он никому не может понравиться. Он очень ры­жий, еще и лопоухий.

— А Леле он очень нравится, ведь пока Женька на­ходится у нас наверху, Леля внизу в это время отдается своему научному руководителю.

— Этого не может быть, он старый и очень, очень страшный. Он даже хуже Женьки!

— Коруша, у Женьки и Лели очень, очень культур­ный брак. Без  ревности и без всяких предрассудков. Это я научил Женьку, как надо правильно жить. Он оказался способным учеником, только  не по физике. Да, звезд с неба по физике Женьке не суждено доста­вать. Но жизнь тоже серьезная наука. Женька очень оценил мою теорию и с помощью Лели осуществил и экспериментально подтвердил мои теоретические вы­воды! В этой любовной троице только любовник и вве­ден в заблуждение, а муж в большом выигрыше. Леля знакомит Женьку с усовершенствованиями, достигну­тыми большим опытом ее шефа в делах любви. Все дер­жится в большом секрете от шефа!

— И твой мерзкий Женька, вероятно, считает, что натянул нос любовнику своей жены?  {127} 

— Да, в какой-то степени это так и есть. Здесь в ду­раках сам любовник. Когда тебя не было в Москве, по­сле ухода Рапопорта Леля рассказывала много инте­ресного! Все интимные подробности.

— Дау, прекрати, я не хочу этого слышать. Это не любовь, это отвратительный секс. Леля так скромна на вид, так прилично выглядит. Раньше я только слыхала, что медички бывают очень развратны. Дау, все-таки твой Женька удивительно омерзителен!

Вскоре наедине Леля меня спросила: «Кора, как вам понравился мой научный руководитель? Я Дау разре­шила сказать вам про мои интимные отношения с ним. Это знает даже Женя».

— Леля, неужели он может нравиться?

— Что вы, Кора, я безумно в него влюблена. Он не­отразим. Звук его голоса приводит меня в трепет. Он пользуется очень большим успехом у женщин, все сту­дентки нашей кафедры влюблены в него.

Когда наступил очередной ужин с Рапопортом, на­верное, мои взгляды, которые он ловил, были красно­речивы. Сощурив свои белесые глаза, окаймленные красными ресницами, он сказал: «Вот Коре я не смог бы понравиться как мужчина». — «Да, вы не той мас­ти». Все рассмеялись. Искренне и весело смеялся и Ле­лин шеф. Дау о нем говорил: он замечательный человек и очень крупный специалист в своей области. Часто, очень часто Даунька шутил: «Яков Ильич, вот когда я умру, вы по всем правилам науки вскроете меня!».

Прошли годы. Прошли десятилетия. Дау был на­много моложе Рапопорта. Первая фамилия протокола вскрытия тела Ландау: Рапопорт.


После окончания университета я получила диплом химика-органика. Устраиваться на работу решила по возможности ближе к месту жительства. Когда я уже оформилась и пришла на собеседование к своему шефу, он меня спросил:

— Вы кончали Харьковский университет?

— Да.

— А почему, переехав в Москву, вы решили рабо­тать у меня?

— Я живу рядом.

— О, святая наивность! — воскликнул он.  {128} 

Я не поняла, причем здесь наивность.

— Даунька, почему этот членкор так сказал?

— Неужели ты не понимаешь?

— Нет.

— Коруша, ты должна была ему ответить: ваши ра­боты всемирно известны, как только я появилась на свет, у меня была одна мечта — работать под вашим руководством!

— Дау, я раньше о нем ничего не слыхала.

— Это не важно, в системе Академии наук очень лю­бят лесть.


Вместе с Женькой и Лелей мы прожили около года. Женька съездил в Харьков, привез кое-что из своей харьковской мебели. Дау ему говорил: купи здесь но­вую. Он отвечал: «Дау, ты в этом ничего не понимаешь. Новая мебель плохая и дорогая, а перевезти из Харько­ва стоит гроши. Я не люблю тратить зря деньги».

Когда харьковская мебель пришла, через некоторое время испуганный вопль Дау разбудил меня ночью. «Коруша, смотри, это та самая порода лившицких харьковских клопов. Как они жалят! Посмотри, какие они огромные, а форма у них продолговатая. И убе­жать теперь от них невозможно!».

Еле дождавшись утра, Дау побежал в институт, при­шли рабочие, вынесли Женьку с заклопленными харь­ковскими вещами. Капице было доложено о бедствии Ландау в связи с нашествием лившицких клопов из Харькова. Капица разрешил поселить Женьку в госте­вой квартире. Вот так без малейшей интриги с моей стороны Женька был выселен.

Хозяйственный отдел института быстро организо­вал бригаду, и Женька вместе со своим скарбом был тщательно обработан во дворе института на виду у всех, прежде чем ему разрешили поселиться в гостевой квартире. Все испугались, нельзя было заклопить ин­ститут, выстроенный на английский манер! Потом Женька прибежал к Дау, отчаянно, визгливо рыдал: «Дау, как ты мог так меня опозорить в институте». — «Женька, ты меня прости, я не думал вызывать такой шум, просто я очень боюсь клопов, их не было даже в  {129}  тюрьме. Как ты и вся ваша семья их переносите? Вы что, привыкли к ним с рождения? Ты что, плачешь по своим потомственным клопам? Тебе жаль, что их унич­тожили?».

В квартире я выжигала клопов газовой паяльной го­релкой. Особенно их было много в лившицкой спаль­не.

— Даунька, а Женька упер с окон нашей квартиры рамы металлических сеток от мух, которые нам недав­но сделали.

— Не может быть.

— Да, да, правда, пойди, проверь сам.

— Да, Женька не растерялся, сетки он упер. Я пой­ду к нему, скажу, чтобы он их вернул.

Вернувшись от Женьки, он сказал:

— Коруша, Женька обнаглел и нахально заявил, что он наши сетки от мух не вернет, так как ему такие сет­ки делать никто не будет, а мне по моей просьбе могут сделать еще раз. Корочка, мне пришлось с ним согла­ситься.


Когда я полностью привела квартиру в порядок, Дау решил пригласить свою маму. Она очень хотела познакомиться со мной. Я уговорила Дау устроить зва­ный большой вечер человек на двадцать, нечто вроде нашей запоздалой свадьбы. Маму Дау я заочно уважа­ла и даже преклонялась. Она дала жизнь такому чело­веку!

Тщательно готовила ей комнату.

— Коруша, ты что здесь все время усиленно трешь? Ты думаешь, мама это оценит? Она к бытовым мело­чам безразлична.

Я знала, мама Дау была профессор, имела печатные труды, заведовала кафедрой, читала лекции студентам. Но когда она прожила у нас неделю, я была покорена. Так вот откуда у Дау это очарование, это обаяние. Нет, это был не профессор в преклонном возрасте, это была комсомолка, комсомолка 20-х годов. Так она воспри­нимала жизнь, такие передовые были у нее взгляды. Так она была молода не по возрасту, а по своей сути.

Свадебный подарок она не забыла привезти. Она подарила мне старинное столовое серебро. О таких  {130}  свадебных подарках я только читала в романах. Она была очень рада, что ее сын, наконец, женился.

— Дау, почему мама приехала одна? Твой папа за­болел?

— Нет, он здоров. Я просто его не приглашал. Он зануда, он разводит скуку, я его не выношу!

Когда наступил наш первый званый вечер, стол был накрыт, Дау весь светился и сиял. В порыве восторга он обратился к маме: «Мама, ну, наконец, скажи прав­ду. Может быть, я все-таки дитя любви? Неужели ты такому скучнейшему типу, как мой отец, ни разу не из­менила? Я все-таки надеюсь: ты просто не хочешь при­знаваться. А на самом деле я есть «дитя любви».

Еще гостила у нас Любовь Вениаминовна, вдруг но­чью меня как током подняло с постели. Неясная трево­га. Тихонечко, приоткрыв дверь в спальню Дау, увиде­ла — постель не смята и пуста, осмотрела всю кварти­ру — его нигде нет. Накинув легкий халат, понеслась в институт. Дау появляется спокойный, сияющий в две­рях института, освещенный алой зарей встающего солнца.

— Ты почему не спишь? Что тебе здесь надо?

— Дау, ты вчера так и не лег спать? После ужина ты сказал: «Коруша, ложись, я на минутку зайду в библи­отеку института».

— Коруша, но моя минутка несколько затянулась. Смотрю, уже светло, взошло солнце.

Его мама встретила нас на пороге.

— Что случилось, почему Кора плачет? (Видно, я ее разбудила, когда искала Дау по квартире.)

— Коруша плачет по глупости. Я с вечера засиделся в библиотеке, она перепугалась, решила, что меня ук­рали!


После 1968 года ученики Ландау не раз писали, что Дау на семинарах, слушая их доклады, узнавал о новых работах зарубежных физиков. У Дау просто был ключ от библиотеки института. Нередко он проводил там долгие неурочные часы. Кроме того, зарубежные уче­ные присылали ему на домашний адрес свои новые ра­боты еще до их публикации.  {131} 

Уложив Дау спать, я спустилась в кухню. Любовь Вениаминовна не спала, мы решили выпить чаю и очень хорошо, сердечно поговорили. Не знали мы, что это наш первый и последний разговор: вскоре она умерла. Удар случился на лекции, которую она читала студентам. Так красиво ушла из жизни мать Дау.

В то утро мы проговорили несколько часов. Она ме­ня спросила:

— Кора, скажите, вы согласились стать женой Левы — вы согласны с его взглядами на брак?

— Что вы, с этим согласиться невозможно! С этим можно только примириться. Особенно сейчас. Его здоровье подорвано. Я так счастлива, что выселился Женька с женой, они очень любили соблюдать эко­номию. Прошло мало времени, а Дау уже так попра­вился. Мне удалось ликвидировать его фурункулез. В Харькове я читала курс лекций по пищевой химии и очень слежу за его питанием. Работаю я рядом, с утра готовлю обед и в перерыв прибегаю кормить его.

— Кора, почему вы не возьмете себе домашнюю ра­ботницу?

— Я с ними не умею обращаться, а потом я сама очень люблю домашнюю работу: заботиться о Дау, ухаживать за ним — это не работа, это большое на­слаждение. Я так давно мечтала стать его женой и пе­редать свои функции постороннему человеку не могу. Дау очень нравится, как я готовлю, он тоже считает, что без посторонних жить уютнее.

— Кора, Лева со мной очень откровенен. Он в вас влюблен с 1934 года. И пока все его любовницы суще­ствуют только теоретически?

— Да, пока это так. Когда он переехал в Москву, он стал меня «воспитывать». Я сначала взбунтовалась. Потом в этот страшный год я поняла, что бывают в жизни вещи пострашнее ревности и любовниц, особен­но любовниц, существующих теоретически. Он более, чем другие, восприимчив к женской красоте, и это не порок!

«Колоссальная сила — любовь любимого». Не по­мню, где писал об этом Бальзак, но суть в том, что си­ла любви прямо пропорциональна значимости личности.  {132}  После смерти Дау его назвали гением. Сила его любви к женщинам была велика, а пока всех женщин олицетворяла я одна.





Глава 19


После выселения Женьки наше счастье стало поис­тине безоблачным. Дау по субботам решил устра­ивать нечто вроде вечеринок. Собиралось очень много интересных, веселых, остроумных людей. А Женька еще с харьковских времен усвоил привычку подшучи­вать над Дау, выставляя на смех его неловкости. Все эти подшучивания Женьки над Дау мне ужасно не нра­вились.

В одну из суббот он, выпив лишнего, здорово «пере­гнул палку» в своих паясничаниях. Проводив гостей, я бегом поднялась наверх: спешила выплеснуть свое не­годование. Женька был с Дау. Подлетев к Женьке, я надавала ему звонких пощечин, приговаривая:

— Не сметь из Дау строить шута!

Даунька, улыбаясь, наблюдал эту сцену. Сдачи Женька мне дать боялся, он возопил:

— Дау, скажи, я ведь шутил! И Дау сказал:

— Кора права. Мне эти твои дурацкие шутки давно надоели. Теперь ты усвоил, надеюсь, больше они по­вторяться не будут?

Женька ушел. Я повисла на шее у Дау и разрыда­лась:

— Даунька, ненаглядный мой, как он посмел так из­деваться над тобой?

— Успокойся, Коруша, у тебя это очень красиво по­лучилось. Я бы не догадался отучить его таким путем. А потом ты ошибаешься: я не «ненаглядный», я — на­глядный, я — квантово-механический!

Как-то были у нас физики и математики. Все с вос­хищением говорили о сверхъестественной работоспо­собности Дау и о той счетной машине, которая находится  {133}  у него в мозгу. Тогда я впервые узнала, что Дау никогда в своих расчетах не пользуется ни логарифми­ческой линейкой, ни таблицами логарифмов и никаки­ми справочниками. Все эти сложнейшие математичес­кие расчеты он производит моментально сам. И я ре­шила: те клетки мозга, которые у нас, смертных, зани­мают ревность, зависть, корысть, злобность и разные другие низменные черты характера, этих клеток у Дау нет, его мозг составляет мощная машина железной ло­гики и еще счетно-математическая машина. Хорошо, что осталось место для клеток любви к женщинам, в том числе и ко мне.


— Даунька, посмотри, какой я тебе купила кожаный красивый портфель.

— Да, красивый, только он мне не нужен. Я в баню не хожу. Предпочитаю домашнюю ванну.

— Разве портфели нужны только для бани?

— А зачем они еще?

— Ты в МГУ читаешь лекции студентам, разве у те­бя нет конспектов к лекциям?

— Конечно, нет. Никогда у меня нет никаких тези­сов. У меня все в голове. Даже когда я на заседании Академии наук докладываю о своей новой работе, она у меня только в голове. Портфель — обременительная вещь, я никогда не пользуюсь «шпаргалками».


— Даунька, ты сегодня вечером свободен?

— У меня сегодня лекция докторам физико-матема­тических наук.

— Но ведь на прошлой неделе ты мне сказал, что чи­таешь последнюю лекцию.

— Да, та лекция должна была быть последней. Но они меня так просили, они только начали кое-что по­нимать, материал оказался для них очень трудным, я согласился повторить цикл лекций.

— И этот трудный цикл лекций докторам наук ты тоже читаешь без шпаргалок?

— Ну конечно. Я просто хорошо знаю предмет, ко­торый читаю.


Как прекрасна была весна 1941 года, счастливая поpa  {134}  моей жизни. Пошел второй год, как я стала женой Дау. Он все так же в меня влюблен, все так же обещает, что скоро заведет новых любовниц, а сам не может от­вести своих пламенных глаз от меня. Я таю в его объя­тиях, и кажется, что могу вся раствориться и улететь.

Сегодня выходной день, в который пришлось отме­нить утреннюю гимнастику. По выходным дням я должна крепко спать, пока не проснется Даунька. Он тихонечко начнет открывать дверь в мою спальню — сначала появится голова — убедившись, что сплю, весь засияет. Ему надо дать возможность разбудить меня поцелуем. Оказывается, это было его заветной мечтой много лет. Я живу в каком-то сказочном сне, как толь­ко выселился Женька со своей женой и домработницей. «Коруша, какой я был дурак, я не замечал, что они так нам мешают. В любви свидетели излишни. Какое счас­тье, что ты каждый день со мной. А женитьба мне при­несла выгоды: ты теперь сама покупаешь себе цветы, сняла и эту заботу с меня».

Любовь. Дау. Москва. Я живу в Москве с Дау. И, наконец, я его жена. Все введенные Женькой экономии выброшены вон. В выходной день, пока Дау принима­ет ванну, я готовлю завтрак. Чашку шоколада к завтра­ку Дау приготовляла по науке, ведь я стала еще и кон­дитером. Столовая на первом этаже, огромное окно выходит во двор. Яркий солнечный день.

— Коруша, смотри, какие красавцы. Целых два офицера. Откуда эти военные взялись у нас в инсти­туте?

— Дау, это они меня вчера провожали из центра, когда я ехала к портнихе на примерку. В центре у меня была пересадка, и они меня проводили до самого по­рога моей Муси. На примерке я была больше часа. Вы­шла, а они не ушли. Опять безмолвно последовали за мной через всю Москву до самых ворот нашего инсти­тута.

— «Безмолвно». Как тебе не стыдно! Почему сама не заговорила, почему не пригласила их к себе? Они действительно кого-то ищут.

Дау быстро выскочил на порог, подошел к воен­ным, пригласил их, говоря: «А я знаю, кого вы ищете. Пойдемте, я вас с ней познакомлю».  {135} 

Смущенные офицеры представились. Дау очень гос­теприимно усадил их завтракать. Очень весело погово­рил с ними, а потом заявил, что у него срочная работа в библиотеке института на несколько часов и быстро смылся, оставив меня с моими «поклонниками». Яр­кость, доброжелательность, приветливость, искрен­ность Дау, видно, поразили моих гостей. Они в один голос спросили:

— Кто это?

— Он же вам сказал, что он Дау.

— Этого мало.

— Он мой муж, физик.

— Ваш муж?

Оба как по команде вскочили, стали извиняться.

— Вы так молоды и уже замужем. А почему ваш муж сразу ушел?

— Он даже поставил нас в известность, что будет от­сутствовать несколько часов, предоставив вам возмож­ность флиртовать со мной.

Озадаченные и несколько испуганные гости стали пятиться к выходу. Видно, испугались какой-то запад­ни. Я с удовольствием пошла их провожать. Остановка автобуса № 10 тогда была у наших ворот, но ходил он редко. Скованность прошла, на прощание они спроси­ли:

— Вы со школьной скамьи и прямо замуж?

— О, нет. Сколько мне дадите лет?

— Восемнадцать.

— Беру с восхищением, — сказала я. Дау восторженно встретил меня.

— Какого ты выбрала? Надеюсь, ты назначила сви­дание?

— Даунька, у них, вероятно, были серьезные наме­рения. Как только узнали, что ты мой муж, они удрали.

— Коруша, ты все врешь! Ты должна заводить по­клонников, должна флиртовать! Помни, «от белого хлеба и верной жены мы бледною немощью зараже­ны».

— А ты, конечно, уже сбегал к Женьке и сообщил ему, что ко мне пришли целых два «Рапопорта». Нет, Даунька, тебе не придется отсиживаться у Женьки.

— Как? Ты не будешь заводить любовников?  {136} 

— А где твои обещанные любовницы?

— Коруша, я стараюсь, я ищу, но мне трудно найти. Ведь я чистейший красивист. Я в девках засиделся до 27 лет! Позор! Коруша, по-настоящему красивых женщин очень мало. Все время удивляюсь: как мне еще повезло с тобой. Главное, ты обладаешь поразительным свой­ством: с годами все время хорошеешь. Когда в течение года я вынужденно не видел тебя, при встрече ты пре­взошла все мои мечты. Я понял, почему у сказочных красавиц во лбу звезда горит: от тебя исходит сияние. Но я не лодырь, я ищу! Ада по-настоящему красива, Танька — стерва — тоже, но я явно не в их вкусе. Они отпадают. Еще я встречал очень хорошеньких офици­анточек, но они с большим презрением отвергали меня. Между прочим, я провел статистику: самый большой процент хорошеньких девушек среди официанток, но, увы, я им не импонирую. Женька обещал помочь, я с ним договорился так: если он меня познакомит с краси­вой особой, независимо, освою я ее или нет, он получа­ет премию в 500 рублей.

— И он согласился?

— Он уже заработал 1500 рублей.

— Даунька, мягко выражаясь, твой друг оригина­лен.

— Корочка, но тебе ничего не стоит завести любов­ников. За тобой пойдет любой мужчина. Вот этот офи­цер синеглазый. Я в мужской красоте плохо разбира­юсь, но Леля его видела в окно и сказала: «красавец».

— Дау, Петя тоже был красавец, а вот такой взбала­мученный Даунька только один на всей планете! Мой наглядный, квантово-механический. Скажи, можно без любви заводить любовника?

— Нет, без любви нельзя.

— А вся моя любовь, вся моя влюбленность захваче­ны, как вихрем, тобой, на долю любовников не остает­ся ничего!

— Так мало у тебя такого великого чувства? Хвата­ет только на одного законного мужа? Это, Коруша, чушь! Было простительно, когда мы были любовника­ми. Я и сейчас до чертиков влюблен в тебя, но я очень хочу еще хотя бы одну любовницу. Послушаешь тебя, придешь просто в ужас. Что бы делали бедные мужчи­ны,  {137}  если бы все жены были верными?! Но мужчины из­меняют своим женам с чужими женами, этого не следу­ет забывать! Ты помнишь мой любимый анекдот о женской логике: «Мне мой муж так изменяет, так изме­няет, что я не знаю, от кого у меня дети!».

Воздушная легкость характера. Как с ним было лег­ко! Даже упреки воспринимал с сияющей улыбкой.

— Дау, ты опять из ванны вышел мокрый, босой, ис­портил весь паркет, — говорила я, ликвидируя изящ­ные следы его босой ноги. Кисти рук тоже были трога­тельно изящны. Все безгранично покоряло, в нем не было изъянов.

Его яркая личность озарила всю мою жизнь. Все ос­вещалось его присутствием, его любовью. Но где-то таилась тревога: а вдруг за этот величайший источник счастья, неземной радости придется расплачиваться жесточайшими страданиями? Боги злы, завистливы и очень коварны!





Глава 20


Грянула Великая Отечественная война. В прекрасное его, в прекрасное утро грянул гром страшнейшей из войн. Институты Академии наук СССР имели бро­ню. Секретарь парткома нашей партийной организа­ции, где я работала, сказал мне: «Кора, у тебя сейчас одна очень серьезная партийная нагрузка — береги му­жа. Ландау очень нужен нашей стране».

Значимость Дауньки меня поразила, но не оправда­ла. Моя совесть была нечиста. Правда, военной специ­альности у меня не было, мобилизации я не подлежала, но была молодость, было здоровье, была война, был фронт. Особенно, когда я встречала раненых, было очень стыдно. Но был еще и Дау. Опасность обострила любовь. Добровольно уйти на фронт, оставить Дау — это было выше моих сил. Я стала предательницей пе­ред лицом моей комсомольской юности. Партийное поручение секретаря ревностно выполняла, особенно в  {138}  эвакуации в Казани. Выполняла еще много партийных поручений. Даже была зачислена в штат инструктором райкома партии в Казани в 1943 году, но мы уже уезжа­ли в Москву, домой.

В 1943 году Дау получил свой первый орден «Знак Почета». Этой первой награде Родины во время войны Дау радовался более всех наград, полученных им по­том. Счастлив он был тем, что его работы в военной области заслужили награду.

Сейчас, сопоставляя отдельные факты из казанской жизни, я думаю, что Дау имел какое-то отношение к со­зданию знаменитых «катюш». Он тогда много работал над техническими расчетами. Он молниеносно решал и исправлял военные математические задачи.

Осенью 1942 года в Казань из Харькова приехал Илья Лившиц, хотя их институт был эвакуирован в Ал­ма-Ату. Вечером от Женьки Дау вернулся очень воз­бужденным:

— Коруша, какую массу золота я видел у Женьки! Первый раз видел золото царской чеканки. Продемон­стрировав мне свое золото, Женька и Илья стали меня уговаривать сейчас под шумок пробираться к персид­ской границе, а когда немцы возьмут Волгу, перейти границу и пробираться в Америку. Золото-то поможет до Америки добраться.

— Дау, а причем здесь ты? Пусть бегут со своим зо­лотом в Америку.

— Коруша, им необходимо мое имя в пути и особен­но в Америке. Нет, ты не бойся, я никуда бежать не со­бираюсь, но я никак не мог доказать Лившицам, что немцы Волгу не перейдут и что Россию завоевать не­возможно! Почему-то забывают историю. Армия Гит­лера погибнет, как погибла армия Наполеона.

— Дау, а ты не посоветовал Женьке сдать свое золо­то в фонд победы?

— Коруша, мы победим без Женькиного золота, но про золото ты знать не должна. Я дал слово о золоте тебе не говорить. А главнейшее — я сейчас нужен стра­не, я ведь тоже работаю на Красную армию.

Об этом говорит еще и тот факт, что в 1945 году в докладах Академии наук появились три статьи Дау о детонации взрывных веществ. В справочниках наряду с  {139}  адресом Института физических проблем был еще адрес Инженерного комитета Красной армии.

Илья с семьей уехал в Алма-Ату, а Женька остался при Ландау. Уговаривать меня бежать в Америку Женька не решился. Когда же в 1943 году мы вернулись в Москву, опять пришлось поселиться в одной кварти­ре с Женькой.

Учитывая ценность продуктов питания во время войны, Женька перестал мыть посуду после еды: он тщательно вылизывал языком все тарелки, ложки, вил­ки и даже сковородки, только не горячие.

Дау ему говорил: «Женька, как ты здорово лижешь! Твоя посуда совсем чистая». Такие эксцессы очень ве­селили Дау.

Рубашки Женька носил два срока. Когда воротник и манжеты становились грязными, он выворачивал и носил наизнанку, утверждая, что этим он удлиняет их жизнь, считая, что белье в основном изнашивается только в стирке. Чем реже стирать, тем оно дольше бу­дет служить. Чем не Плюшкин?

Пайки по карточке у нас были более чем прилич­ные. Женьку поразила разница твердых цен по карточ­кам и цен на черном рынке. Он решил обогатиться. Продавал все, даже мыло. Вскоре заработал чесотку. Ходил забинтованный, промасленный дегтем. Теперь ему уже мыться было нельзя. Я боялась, что он заразит Дау. Но, к счастью, вскоре из институтских квартир вы­селили всех временно проживавших. Даунька меня спро­сил: «Коруша, какую ты хочешь занять квартиру?» — «Дау, я мечтаю жить в квартире № 2. Дверь квартиры № 2 в нескольких шагах от входной двери в институт. А ты зимой бегаешь раздетый много раз в день». Мы за­няли квартиру № 2. А Женьку отселили и, наконец, уже навсегда. От чесотки мы убереглись.

— Коруша, имей в виду, мой — верх, а ты занима­ешь низ. Будем жить, как до войны. На разных полови­нах, война кончится, мы еще увидим небо в алмазах. Будем жить ярко, весело, интересно! Надо наверстать упущенное. Моя комната будет бывшая Женькина, там хороший стенной шкаф. Вторая большая комната на­верху будет гостевая, а в маленькой балконной комна­те наверху поставим телефон. В ней очень плотно  {140}  закрывается дверь, когда я буду разговаривать со своими девицами, ты не будешь слышать. И когда ты будешь разговаривать со своими поклонниками, можешь не опасаться, никто не услышит.

Высокие стены маленькой балконной комнаты, ставшей впоследствии библиотекой, слышали все ин­тимные разговоры физиков нашего института. Все зна­ли: только у Дау по телефону можно поговорить без свидетелей с другом, с женой, с подругой. Самым ак­тивным гостем был Аркадий Мигдал, а самым верным мужем — Яша Смородинский: он никогда не пользо­вался нашим телефоном. Дау очень гордился телефон­ной комнатой, особенно когда ею пользовались не чле­ны нашей семьи.

С ремонтом я справилась одна. Побелить стены и потолок с добавлением синьки и охры было нетрудно. Но в комнате Дау надо было соорудить очень тяже­лую, задергивающуюся шнурами штору, смягчающую шум с улицы. Дау всегда очень плохо спал. Во время эвакуации кому-то понадобились клыки над окном у Дау, на которые вешают шторы, и их вынули вместе с кирпичами. По моей просьбе слесарь института выко­вал два добротных костыля, и я вмуровала их в стену цементом с кирпичами.


Прошли годы, отгремела война. Лившицу дали верх первой квартиры, три комнаты. Ему понадобились клыки — повесить штору. Я готовила обед, слышу — наверху грохот. Я решила: вероятно, ремонтируют крышу. Но Дау зашел в кухню и сказал: «Коруша, там Женька наверху в моей комнате забирает свои гвозди, очень стучит, я позанимаюсь у тебя внизу». — «Так это он выколачивает мои клыки, их вынуть невозможно!».

Через несколько секунд я была в комнате Дау. Со­рванная штора валялась на полу. Женька в ботинках на письменном столе Дау пытался выбить клыки при­несенным молотком. Объясняться было некогда. Я столкнула его со стола, он упал. Увидев меня разъярен­ной, он на четвереньках быстро пополз к лестнице. При помощи ноги я помогла ему преодолеть спуск в один миг. Дау вышел на шум в коридор, Женька рас­пластался у его ног.  {141} 

— Коруша, в чем дело?

— Твой Женечка ошибся, эти гвозди мои, я их заде­лала цементом и кирпичами после эвакуации, выбить их невозможно. Дау, как он посмел сорвать штору и учинить такое свинство?

— Женька, так эти гвозди не твои? Виноват ты. Проси прощения у Коры.

— Его извинения мне не нужны. Как ты можешь, Дау, терпеть эту тварь возле себя?

— Коруша, я согласен, Женька очень плохо воспи­тан. Я стараюсь его перевоспитать, но он бывает заба­вен. Ведь он по-настоящему терзается, когда ему нужно разменять рубль.





Глава 21


Когда я собралась родить, я оставила работу. Дау тоже очень хотел ребенка. Его нежность и заботы обо мне возросли. Он выяснил, что по этому профилю лучший врач страны — Сперанский, родственник Пет­ра Леонидовича Капицы. Дау сам повел меня на прием к Сперанскому. Сперанский его успокоил: все в норме, ваша жена здорова, сложности и опасности исключа­ются. Он гарантировал, что у нас родится дочь.

— Даунька, дочку назовем Леночка.

— Я не возражаю. Но, Коруша, имей в виду, у на­шей Леночки будет мой нос.

Когда я услышала слова: «У вас родился мальчик, посмотрите на него», меня захлестнуло счастье. Маль­чик, мальчик! Такое гордое, такое безбрежное счастье я испытывала впервые. Впилась глазами в лицо малы­ша — крутой лоб и рот Дау. О таком счастье я даже не смела мечтать. «Доктор, а почему он так кричит?» — «Это самое лучшее, что он сейчас умеет». Я так хотела Леночку, почему же я так гордо затрепетала, когда ска­зали «мальчик»? Я стала более высокого мнения о са­мой себе!

Произошло это событие 14 июля 1946 года.  {142} 

— Коруша, как ты умудрилась родить сына в такой знаменательный день — вся Франция празднует эту да­ту!

Дау был горд и счастлив, он сам дал сыну имя Игорь.

— Коруша, а дома будем звать его Гарик.

— Даунька, а нос у нашего мальчика — мой.

— Все равно, Коруша, он у нас гибрид. Мы в разум­ном возрасте завели ребенка, все выдающиеся люди, по статистике, рождались от поздних браков или были младшими детьми в семье. Конечно, в большинстве случаев от довольно талантливых родителей. Коруша, возможно, ты родила гения! Я достаточно талантлив, чтобы быть отцом гения?

Дау не предполагал, что после смерти его именно так и назовут. Но у гениальных отцов, по статистике, гении не родятся, и у их сыновей, даже одаренных, очень трудная жизнь. Тогда я тоже этого не знала. Вся ушла в бытовые мелочи: пеленки, кормление сына. Когда мальчику исполнился месяц, я слегла от просту­ды. Болеть было некогда, белый стрептоцид не прини­мала: боялась испортить молоко. Через три дня все прошло.

А некоторое время спустя на ноге в области вены обнаружилось странное вздутие, безболезненное, и я не обратила на него внимания. На той же ноге, опять на вене, появилось еще одно безболезненное вздутие. По­казала врачу: диагноз серьезный — послеродовой тромбофлебит. Лечения никакого, только строгий по­стельный режим. Если тромб оторвется — моменталь­ная смерть. К счастью, приехала моя мама. Дау очень испугался, созвал всех знаменитых врачей ко мне. При­шли профессора медицины, возле моей кровати увиде­ли младенца. Да, это послеродовой тромбофлебит. Аб­солютный покой, лечения никакого. Но потом эти за­гадочные шарики выступили повсюду, уже не на венах, раздулись колени, ноги отекли, вся плевра легких покрылась эритематозными узлами. Оказалось, конси­лиум профессоров ошибся.

Выяснилось, что после ангины у меня возникло ос­ложнение — системное заболевание — эритеманозо­зум, или узловой кожный ревматизм. Думаю, что если  {143}  бы я обратилась в простую районную поликлинику, мне бы дежурный врач прописал аспирин три раза в день, на пятый день я была бы совсем здорова. А так я в течение года не могла ходить. Потом два раза в год Мацеста. Я кое-как встала на ноги. Но навсегда запом­нила: медицина несовершенна. Врачам надо верить с опаской и не всегда.

Когда волею судеб трагедия дорожного происшест­вия с Дау ворвалась в мою жизнь и столкнула с профес­сорами медицины, мне было трудно найти с ними кон­такт, я им очень мало верила, сомнения терзали меня, но с этим никто не считался, ни медики, ни физики. Я оказалась права: так произойдет, что именно тромбоф­лебит после насильственной выписки Дау из больницы (как я протестовала!) станет причиной рокового исхо­да.





Глава 22


После войны жизнь набирала темпы. Все наслажда­лись обретенными миром и трудом. Послеродовой тромбофлебит приковал меня к постели. Узлы кожно­го ревматизма спустились в коленные суставы.

Как-то вечером Дау вошел ко мне в спальню, торже­ственный, сияющий:

— Коруша, можешь меня поздравить с избранием в академики!

— Но ты не был членом-корреспондентом?

— И тем не менее я уже академик. Сейчас Абуша Алиханов мне сообщил интересные подробности. Пе­ред голосованием за мою кандидатуру выступил сам президент Академии С.И.Вавилов. Он сказал: «Я не знаю, как остальным физикам-академикам, но лично мне стыдно, что я академик, а Ландау нет!». Еще, Ко­руша, мне очень приятно было услышать, что за меня при тайном голосовании проголосовали все сто про­центов. Я избран единогласно, а это не очень часто бывает.  {144} 

Приняв шутливую театральную позу, он произнес: «Вот какой у тебя муж!».

И я вспомнила, как еще далеко до рождения Гарика Даунька с радостью сообщил мне:

— Коруша, ученый совет нашего института выдви­нул меня в членкоры Академии наук.

— И ты согласился?

— Да, конечно.

— А если я не хочу, чтобы ты был членом-коррес­пондентом?

— Это почему?

— А хотя бы потому, что я выходила замуж за само­го благородного профессора в нашей стране!

— Верно, из профессоров я самый благородный!

— Понимаешь, Даунька, я выросла в провинции, и в моем простом понимании профессор это очень мно­го, а самый благородный профессор во всем Советском Союзе — мой муж! Дау, пойми, я говорю серьезно, очень серьезно. Ты — моя гордость. А что такое член-корреспондент Академии наук СССР? Во-первых, это очень длинный титул, но, главное, я не понимаю, что он значит. У нас в институте вечный членкор Дерягин. Но ведь тебя и Дерягина разве можно поставить в один ряд?!

— Коруша, что ты, конечно, нет! Но учти, членкор это три тысячи к зарплате.

— Нет, нет, нет! Я не хочу. Пойди и откажись.

— Коруша, ты это серьезно?

— Да, Даунька, наглядный, квантово-механический! Очень, очень прошу, пойди откажись.

Я была счастлива, когда Даунька отказался от член­корства. Я опасалась: высокие звания слишком ценит слабый пол, а Даунька слишком ценит красоту слабого пола. В те времена Дау ни в чем мне не отказывал. А сейчас он мне сообщил, что он академик. Радости я не почувствовала. Впервые я испытала страх его поте­рять. Кругом столько молодых, красивых девушек, а у меня болезнь — мои ноги не ходят. Кожные эритемные узлы поразили мои коленные суставы. Что поделаешь! Так лечат именитые профессора.

— Коруша, ты совсем не радуешься, что я пролез в академики?  {145} 

— Зайка, милый, у меня так болят ноги, — сказала я вслух. А про себя подумала: «Вот, вот, только этого мне сейчас и не хватало. Красивые девушки так падки на академиков, а я? Я уже не Юнона!».


Дау много работал, был очень весел, очень жизнера­достен, часто забегал ко мне, без конца наклонялся над сыном. Клацкая зубами, говорил:

— Я сейчас его съем, он очень круглый, очень аппе­титный и, наверное, очень вкусный. Коруша, ты толь­ко посмотри, он сосет на ноге большой палец. Ужас, Коруша, ведь он сломал палец, у него сгибается боль­шой пальчик там, где нет сустава.

— Как нет? Ну, Дау, ты меня пугаешь, нормальный пальчик, нормально сгибается.

— Что ты, Коруша, вот посмотри!

Дау быстро сел на пол, снял туфлю и носок и, дей­ствительно, большой палец на ноге Дау сгибался толь­ко в ногтевом суставе.

— Даунька, так это у тебя патология.

Я продемонстрировала, как работают суставы боль­шого пальца на ноге у меня. Дау был очень удивлен.

А медики в своем диагнозе приписали этот врожден­ный, ничего не значащий физический недостаток пара­личу каких-то мозговых центров. Недоумение профес­соров, обнаруживших это явление, фотокорреспонден­ты зафиксировали на снимке, который свидетельствует о том, какое важное значение придали этому явлению медики. Неудивительно, что младенческая кроватка у моей постели дала возможность медикам наградить меня послеродовым тромбофлебитом.

С прибавкой в весе, на отечных ногах я пробовала ходить, было нестерпимо больно. Физическую боль преодолеть можно, но как преодолеть ту внутреннюю неистовую щемящую боль в сердце, которая вызвана ревностью. Я все время твердила себе: я не имею права ревновать, особенно сейчас, когда заболела, разжире­ла! А Даунька все тот же: легок, изящен, беспредельно жизнерадостен. Он имеет полное право любоваться красотой молодых, здоровых женщин. А как он может восхищаться и любить прекрасное молодое женское те­ло — это я знаю!  {146} 

Он стал систематически один раз, реже — два раза в неделю тщательно одеваться с помощью Женьки. В этих случаях командовал Женька: «Нет, Дау, к этому галстуку только осел может надеть такие носки. Надень вот эти, а эта рубашка подойдет к тому костю­му».

Уходя, Дау нежно целовал меня, говоря: «Корочка, я сегодня ужинаю не дома, вернусь, вероятно, поздно». А в огненных глазах ясность и безупречная чистота че­ловеческой души и сиянья луч, тот самый, который по­корил меня, когда я впервые заглянула ему в глаза. Ему и в голову не могло прийти, что эти пять-шесть часов его отсутствия превращаются для меня в мучительные, бесконечно длинные часы пыток. Он совсем не знал, что такое ревность. Работал он напряженно, много и целеустремленно! Но мозг должен отдыхать, он не пил, не курил, не был гурманом, был абсолютно равноду­шен к роскоши. Был только властно захвачен пробле­мами науки, еще не разгаданных тайн природы, ведь он первооткрыватель!

А вся красота природы для него сливалась в образ прелестной женской красоты! Тем полноценней отдых, тем плодотворней труд! Я поднялась до понимания этого, но как с этим смириться? Был сын — это ли не богатство? Да, это счастье, а слезы текли очень горь­кие. Этих слез он не видел, очень трудно было скры­вать приступы преступной ревности, необходимо ско­рее выздоравливать и вернуть себе прежнюю форму.

Гимнастика, лежа на спине — 40 минут, лежа на жи­воте — 20 минут, жесткий самомассаж 1 час, горячие ванны два раза в день, тяжелая погоня за красотой и молодостью! Что поделаешь, если у тебя такой неза­урядный муж.

Стала искренне все оправдывать величием его ду­ши, открытым благородством, его пылкой натурой, без страсти не бывать гениальности!

Дау был прав: ревность — это злобная жестокость, зависть и мстительность без предела, ревность была в противоречии с «Брачным пактом о ненападении». Личная свобода настоящего человека начинается у се­бя дома!

Все, что веками приписывалось сердцу, находится в  {147}  голове, ум, постигающий действительность, требует абсолютной свободы!

Дау есть настоящий сын природы, она наделила его гениальным мышлением, только гений видит невиди­мое и может осязать еще не существующее!

Как-то, еще в харьковские времена, я прочла в газе­те «Известия» небольшую заметку о том, что Л.Д.Лан­дау предсказал что-то о нейтронной звезде, эту его но­вую теорию в астрономической науке назвали «изящ­ной работой».

При встрече я упомянула эту заметку, лично меня поразило, что о Дау пишут в центральной прессе. «Ко­рочка, я не астроном, это незначительная моя работа, только годы могут указать на ее ценность». Прошли десятилетия, и в 1983 году в «Неделе» № 8 опубликова­на статья


ОТ НЕЙТРОНА К НЕЙТРОННОЙ ЗВЕЗДЕ

Я.Зельдович, академик, трижды Герой Социалисти­ческого Труда

И.Халатников, член-корреспондент АН СССР, директор Института теоретической физики имени Л.Д.Ландау


В этом году мы отмечаем семьдесят пять лет со дня рождения Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской и Государственных премий, лауреата Нобе­левской премии, академика Льва Давидовича Ландау. Это был человек необычайно насыщенной и яркой судьбы.

В двадцать лет — мировое признание.

В пятьдесят четыре года Ландау попал в тяжелей­шую автомобильную катастрофу, борьба за его жизнь стала примером солидарности ученых всего мира.

В шестьдесят лет его не стало... Однако сегодня мы еще и еще раз убеждаемся, сколь велик его вклад в совре­менную науку: от физики твердого тела до астрономии. Остается непревзойденным задуманный и вдохновлен­ный им «Курс теоретической физики», переведенный почти на все языки мира. Активно действует созданная им научная школа. Идеи Ландау живут и развиваются. Один из примеров тому — нейтронные звезды.  {148} 

Человеку, далекому от физики, порой трудно пред­ставить, сколь фантастична и сколь неразрывна связь микро- и макромира — мира элементарных частиц и мира Вселенной. Достаточно вспомнить хотя бы тот факт, что открытие таких фундаментальных положе­ний, как скорость света и закон всемирного тяготения, было основано на астрономических исследованиях Солнечной системы!

Поэтому неудивительно, что, когда пятьдесят лет назад учеником Резерфорда Дж. Чедвиком был открыт нейтрон, это произвело настоящую революцию в ас­трономии. Однако не будем торопиться...

Итак, было известно, что при облучении бериллия альфа-частицами радия получается излучение со стран­ными свойствами, которое легко проходит через сви­нец и вызывает сильную ионизацию в водороде. В 1932 году удалось доказать, что оно состоит из нейтральных частиц с массой приблизительно такой же, как и масса атома водорода...

...Сохранился рассказ о том, как молодой (24 года) Лев Ландау, находившийся тогда в Дании у Нильса Бо­ра, уже в день получения известия об открытии нейтро­на сделал вывод о существовании нейтронных звезд. Представьте себе Солнце, сжатое до размеров в 12—30 километров, Солнце, в котором почти все вещество превратилось в нейтроны, — это и есть нейтронная звезда.

На чем же основано замечательное предсказание? В 1932 году теория электронов уже была достаточно хо­рошо разработана. Ученые знали, что электроны могут двигаться с большими скоростями даже в том случае, когда температура низка. Если в каком-то объеме два электрона находятся в состоянии покоя, то уже следую­щая пара обязана двигаться с определенной энергией, следующая за ней — с еще большей энергией и так да­лее. Короче, две пары не могут находиться в одинако­вом состоянии — это фундаментальное свойство элек­тронов, так называемый принцип запрета. Отсюда важнейшее следствие: в сжатом веществе обязательно должны присутствовать электроны с высокими энерги­ями. Если одну тонну вещества сжать в объем, равный одному кубическому сантиметру, то энергия электронов  {149}  станет настолько большой, что их масса удвоится. Однако для этого понадобится давление в миллиард атмосфер.

В земных условиях подобное невозможно. Только звезда, такая, как Солнце, может после исчерпания ядерной энергии остыть и сжаться до размеров Земли. Но это еще не нейтронная звезда, а лишь первый шаг на пути к ней. Такова теория звезд-карликов, которую независимо развили Л.Д.Ландау и американский аст­рофизик С.Чандрасекар.

В февральский вечер 1932 года Ландау пошел даль­ше. Он поставил вопрос о том, что произойдет со звез­дой тяжелее солнца. Простой ответ: вещество сожмется еще сильнее, энергия электронов еще увеличится. Принципиально новая идея Ландау состояла в том, что следствием этого обязательно должно быть еще и пре­вращение обычного вещества в нейтроны. Таким обра­зом на последнем этапе эволюции должны рождаться нейтронные звезды. При массе больше массы Солнца плотность вещества такой звезды достигает сотен мил­лионов тонн в кубическом сантиметре.

Более того, превращение обычной звезды в ней­тронную, то есть сильнейшее сжатие звезды, согласно теории, сопровождается выделением огромнейшей энергии и сбрасыванием внешней оболочки звезды, другими словами — взрывом. Именно так теперь объ­ясняется появление «сверхновых» звезд, которые ино­гда — несколько раз за тысячу лет — вспыхивают так ярко, что видны даже на дневном небе. Упоминание об этом встречается в древних летописях.

Долгое время казалось, что вскоре после своего бур­ного рождения нейтронная звезда должна остыть и превратиться в мертвое тело, не представляющее инте­реса для астронома-наблюдателя. Положение измени­лось лишь в начале шестидесятых годов, когда совет­ские теоретики начали целеустремленный поиск мето­дов обнаружения сверхплотных небесных тел, и в част­ности нейтронных звезд.

Самый простой, но ненадежный способ — обнару­жить и следить за движением обычной звезды, рядом с которой находится сверхплотная. Можно, конечно, оп­ределить массу второй звезды, но трудно доказать, что  {150}  она действительно сверхплотная. Но есть и другая идея. Нейтронная звезда после своего образования еще настолько горяча (температура поверхности достигает миллионов градусов), что должна обязательно испус­кать рентгеновские лучи. Однако она остывает быстро, за несколько месяцев, и становится невидимой. Значит, надо искать такое излучение или сигналы, которые продолжались бы многие тысячи лет.

В 1967 году были открыты пульсаторы — своеоб­разные источники пульсирующего, периодически ме­няющегося радиоизлучения. Сейчас можно утверж­дать: пульсары — это не что иное, как нейтронные звезды. Так подтвердилось блестящее предсказание Ландау. Однако, как часто это бывает в науке, задача постепенно обрастала все новыми и новыми сложнос­тями. Например, поначалу думали, что нейтронная звезда — некий «спокойный», то есть невращающийся шар, который к тому же и не имеет магнитного поля. А ведь оказалось, именно эти два ее свойства, написан­ные нами с частицей «не», ответственны за радиоизлу­чение, которое удается наблюдать.

Так появился вопрос: почему нейтронная звезда бы­стро вращается и почему ее магнитное поле велико? Ответ заключен все в той же причине ее рождения — сжатии обычной звезды. А увеличение угловой скоро­сти вращения при сжатии — хорошо известное явле­ние, которым, кстати, часто пользуются балерины и фигуристы, прижимая руки к телу. Аналогичный закон имеет место для магнитного поля. При сжатии магнит­ное поле возрастает в той же пропорции, что и угловая скорость вращения, и возникает поле, в миллион мил­лионов раз больше поля Земли и Солнца.

При быстром вращении и при наличии магнитно­го поля электроны разгоняются до чудовищной энер­гии и вступают в действие особые свойства сверх­сильного магнитного поля: заряженные частицы ис­пускают фотоны — кванты электромагнитного излу­чения, те в свою очередь рождают пары электронов и позитронов. Именно их колебания и дают то направ­ленное радиоизлучение, которое воспринимается ан­теннами астрономов. Теряя энергию вращения, пуль­сар, естественно, постепенно замедляется. Но внутри  {151}  пульсара находится сверхтекучая нейтронная жид­кость, которая не сразу воспринимает изменения в скорости вращения. Поэтому при анализе этих явле­ний понадобилась теория сверхтекучести — замеча­тельного свойства квантовых жидкостей, теоретичес­ки исследованного Л.Д.Ландау.

Еще через несколько лет был обнаружен новый тип пульсаров — рентгеновские. Их можно было на­блюдать только с помощью аппаратуры, выведенной в ближний космос (рентгеновское излучение поглощает­ся атмосферой). Эти пульсары испускают рентгенов­ские лучи, и общий поток энергии от каждого такого объекта в сотни тысяч раз больше излучаемой Солн­цем. Откуда же они черпают энергию? Оказывается, та­кие пульсары входят в состав двойных систем, то есть находятся рядом с обычными звездами. Нейтронная звезда перехватывает газ, истекающий с поверхности соседствующей нормальной звезды. Под действием тя­готения газ ускоряется, нагревается и выделяет огром­ную энергию как раз в виде рентгеновского излучения. Процесс этот был предсказан теоретиками еще до от­крытия пульсаров.

И тут мы вновь должны обратиться к работам Лан­дау: в теории рентгеновских пульсаров важнейшую роль играет квантование движения электронов в маг­нитном поле, предсказанное Ландау. Именно путем на­блюдения так называемых уровней Ландау в спектре рентгеновского излучения удалось определить величи­ну магнитного поля пульсаров.

Прошло более пятидесяти лет с того дня, когда Лан­дау сделал первое предсказание о существовании ней­тронных звезд. Многолетние усилия ученых подтвер­дили эту гипотезу, изменив тем самым лицо современ­ной астрономии. Революционны были и многие другие работы Ландау. И потому сейчас, с высоты настояще­го, нам особенно отчетливо виден научный подвиг Льва Давидовича.

К сожалению, его нет с нами... Но для нас он навсег­да останется нашим учителем, примером преданного и плодотворного служения науке».


 {152} 




Глава 23


— Коруша, сегодня в Химфизике, по соседству, праз­дничный вечер. Хочешь, вместе пойдем. Только имей в виду, я буду бегать, искать хорошеньких девиц. А ты должна искать себе поклонников.

— Нет, Дау, иди один, бегай за девицами, а я с удо­вольствием натру полы в квартире.

Когда я кончила натирку паркета в передней, Дау вернулся с вечера.

— Ты что так рано? Там бал, вероятно, в самом раз­гаре?

— Да, Коруша, но ни одной хорошенькой девицы!

Как-то с очередной вылазки на «охоту» Дау вернул­ся очень расстроенный: погасла улыбка, а в глазах — отчаяние. Шуба нараспашку, кашне волочит по полу.

— Даунька, что случилось?

— Коруша, ужас! Я обхамил девушку.

— Ты? Дау, этого не может быть! — подавляя вос­торг, сказала я.

— Представь себе, очень миловидная девушка. Фа­сон платья много обещал и так культурно прижима­лась, полез за пазуху — и ничего нет. Не то что мало, а просто ноль. Ну я от нее, как от лягушки, удрал, не по­прощавшись даже. А сейчас угрызаюсь! Здорово Соло­губ написал об Ахматовой:


Любовь к пленительной Ахматовой

Всегда кончается тоской,

Как ни люби, как ни обхватывай,

Доска останется доской!


Но главное, Коруша, когда эти строки дошли до Ах­матовой, она наивно удивилась, сказав: «Откуда он это знает?».


Гарику три года. В подарок от правительства мы по­лучили роскошную дачу под Москвой в звенигородских лесах, в два этажа о шести комнатах. Со всеми удобства­ми и даже с центральным отоплением, как в Москве.

Собираясь жить на даче с Гариком, мама мне сказа­ла:  {153} 

— Кора, дача большая, а Гарик маленький. Я одна не справлюсь, мне нужна помощница.

— Хорошо, мама, я буду искать няню для Гарика.

— Кора, я ее нашла. Лена, домработница Ливши­цев, очень просит взять ее, такая хорошая девушка. У Лившицев ей очень плохо, спит на полу в кухне, а по­том ей уже 18 лет, а Елена Константиновна ей не дает выходных, оберегает ее нравственность, не пускает ве­черами в кино.

— Мама, это неудобно — переманивать домашнюю работницу только на том основании, что у нас у нее бу­дет отдельная комната.

— Кора, я уже спросила у Дау, он сказал, что если девушке не нравится жить у Лившицев, она имеет пол­ное право распоряжаться своей судьбой.

Я спросила у Дау:

— Дау, ты считаешь, что можно у Лившицев сма­нить их Леночку?

— Коруша, естественно, если сама Леночка этого хочет! Она не обязана заботиться о благополучии Лив­шицев, если они не могут создать ей приличных усло­вий для жизни.

Так Леночка поселилась у нас. Однажды утром она, рыдая, вбегает ко мне в комнату: «О, простите, прости­те меня, ради бога, я больше никогда не буду забывать вынимать газету из почтового ящика и класть у дверей Льва Давидовича».

— Леночка, что с тобой? Да ты успокойся.

— Как же успокоиться, когда Лев Давидович спус­тился вниз и вынул газету из почтового ящика сам.

— Леночка, но он это проделывает каждое утро. Мне непонятно, почему это тебя так взволновало?

— Меня Елена Константиновна учила, что Евгений Михайлович очень важный профессор. Когда он про­снется, газета должна быть у его двери. А когда я забы­вала вынимать газету для Евгения Михайловича, она очень сердилась: если ты еще раз забудешь вынуть га­зету для профессора, я тебя выгоню. А ведь Лев Дави­дович — академик, он поважнее Евгения Михайлови­ча, а я забыла достать для него газету.

— Леночка, запомни одно: газету достает тот, кому она нужна. Ты ведь ее не читаешь?  {154} 

— Нет.

— Так зачем же ты будешь о ней помнить?

Леночку мы поселили в маленькой балконной ком­нате, а телефон перенесли в кабинет Дау. Леночка вече­рами и в выходные дни стала свободной, у нее появи­лись поклонники. Вдруг как-то днем Дау стремглав сбежал с лестницы:

— Коруша, где Леночка?

— Она в парке, гуляет с Гариком.

Дау, не дослушав меня, что есть мочи пустился бе­жать в парк. Я следом за ним. Через некоторое время мне навстречу бежала Леночка. Дау я нашла в парке. Он шел с Гариком.

— Дау, объясни, что случилось?

Его глаза сияли:

— Коруша, Леночку позвал к телефону ее мальчик!

Я забрала у него Гарика, примерно через час пришла мама. Гарика я оставила на маму, вернулась домой. Дау сидел на ступеньках нашей лестницы, а Ле­ночка беседовала со своим мальчиком по телефону в кабинете Дау.

— Дау, это Лена воркует по телефону со своим мальчиком целый час?

— Нет, Коруша, только сорок минут, — сказал он, посмотрев на часы и сияя улыбкой.

— Дау, может быть, ей напомнить о времени?

— Что ты! Как можно! А вдруг это первая любовь?

Это действительно оказалась первая любовь, за это­го Ванечку Лена впоследствии вышла замуж.

Однажды после обеда Гарик и бабушка спали у себя наверху. Я неосторожно попросила Леночку помыть в кухне пол, меня засек Дау. Он сейчас же с лестницы позвал меня строгим голосом к себе наверх, плотно за­крыл дверь, с упреком сказал мне: «Коруша, я от тебя этого не ожидал. Девушка сидит, читает «Анну Каре­нину», а ты к ней пристаешь с каким-то полом. Побой­ся бога. Чистота в квартире нужна в основном тебе: ты и убирай!».

Я и убирала: помыв все шесть трехметровых окна в нашей квартире, я попросила домашнюю работницу вымыть одно окно, самое маленькое, в кухне. Опять проявила неосторожность. Дау опять вызвал меня наверх.  {155}  Я подверглась более сильной проработке: «Кору­ша, как ты можешь так издеваться над девушкой? Мыть окна — это очень трудно, а потом эта работа не имеет никакого смысла. Ты моешь свои окна и от это­го получаешь моральное удовлетворение. Ты дошла даже до такого абсурда, что вытираешь пыль под кро­ватью, а она никому там не мешает, но ты все это про­делываешь для собственного удовольствия. Но над по­сторонним человеком ты не должна издеваться». Я мы­ла в кухне пол, а Леночка только поджимала ноги, не отрываясь от «Анны Карениной». Хорошо, что «Войну и мир» она начала читать уже на даче.


Возвращаясь из Крыма, заехала сестра Дау Соня со своим мужем Зигушем. Соня работала, отпуск кончал­ся. Мы все вместе поехали повидать Гарика на дачу. Соня и Зигуш от дачи пришли в неописуемый восторг. День выдался великолепный, яркий, солнечный, гуляли в лесу. Мама обильно и вкусно кормила. А вечером, возвращаясь в машине в Москву, Зигуш и Соня реши­ли, что на следующее лето они всей семьей приедут от­дыхать к нам на дачу. Но Дау сказал: «Ни в коем слу­чае. Я вам не разрешу этого сделать!».

— Почему? — спросила Соня.

— Я вам достаточно даю денег, пользуйтесь курор­тами, там тоже неплохо. А обижать Татьяну Ивановну не дам, представляю, как расстроилась бы бедная ста­рушка, если бы вы все нагрянули к ней на дачу, да еще на все лето.

Я вела машину, не включаясь в разговор. Вспомни­ла, как только бабушка с Гариком обосновались на да­че, а Женька уже тут как тут и, как всегда, стал дейст­вовать через Дау.

— Коруша, скажи, в какие дни ты возишь продукты на дачу?

— В пятницу и во вторник.

— Понимаешь, Коруша, Женька меня очень просит одну комнату на даче. Он будет ездить два раза в неделю со своей Зиночкой, любовь в машине стала опасной. Он мне рассказывал: как-то в лесу к его машине подошел ми­лиционер и попросил предъявить права. К счастью, Женька был уже в брюках. Он просит субботу и четверг.  {156} 

— Как? Свой танец любви систематически, регуляр­но и навек твой Женька хочет исполнять на нашей да­че? Даунька, а не слишком ли жирно будет для их се­мьи? Зигуш с Лелей у нас в квартире, а теперь Женька и Горобец обоснуются на нашей даче?

— Коруша, в твоем голосе чувствуется злобное ши­пение змеи. Почему человеку не сделать добро? Даже не в ущерб себе. Сама ты на даче бываешь два дня в не­делю. Там шесть комнат, а постоянно живут только три человека. Кому может помешать приезд Женьки и с Зиночкой на два-три часа раза два в неделю? Я гово­рил с твоей мамой. Она не возражает. Причем в ее го­лосе я совсем не почувствовал злобности. Почему не подарить людям счастье?

— Потому, что мне просто отвратительна эта бело­брысая гусыня с птичьими глазами. И твой слизняк Женька!

— Коруша, если ты сейчас же не попросишь проще­ния за свою бестактность влезать в чужие дела, штраф пятьсот рублей. Высчитаю из очередной зарплаты.

— Не попрошу и еще добавлю: твой гнусный Жень­ка и любовь несовместимы!

— Коруша, штраф 100 рублей. Если через пять ми­нут не придешь просить прощения, штраф в тысячу рублей высчитаю из очередного гонорара за мои кни­ги.

Штраф был высчитан полностью. Но избавить дачу от Женьки я не смогла. Мне по «злобности» только удалось его субботу перенести на понедельник. В поне­дельник и четверг Евгений Михайлович Лившиц ис­полнял свой любовный танец у нас на даче в Мозжин­ке не один год.

— Даунька, представь себе: Леля выгнала Женькину Зиночку, когда та нанесла ей очередной визит.

— Да, об этой наглости мне Женька рассказал. Вот у Лели тоже много злобности. Как мило Женька встре­чает Зигуша и остальных Лелиных мальчиков, ведь когда Леля решила освоить Витю, чтобы скрасить его одиночество, Женька помог Леле. Витя пробовал со­противляться. Но Женька ему сказал, что он почтет за честь уступить ему свое брачное ложе. Этим проявле­нием дружбы Витя воспользовался и очень высоко оценил  {157}  Женькин поступок. С тех пор он стоит за Женьку горой, считая его своим самым близким другом!

— Как «побратался» твой Женька с Витей, мне Ле­ля рассказала. Все эти интрижки умиления во мне не вызывают, а действующие лица скорее анекдотичны, это не герои романов!

— Коруша, а я тоже анекдотичен?

— Нет, ты герой романа! Ты романтик! У тебя такая же мятущаяся душа, как и у твоего любимого поэта Лермонтова. Твой любимый художник Рембрандт. Это ли не совершенство вкуса!

— Ты, Коруша, не подлизывайся, твои грехи я про­стил! Но не забыл. Как ты могла нанести мне такой предательский удар ножом в спину! Исподтишка! Как враг!

— Даунька, если простил, не пили, умоляю!

— Корочка, я так боюсь, а вдруг ты опять со­рвешься.

— Нет, клянусь, этого теперь не может случиться, у меня есть Гарик. Лишить сына такого отца невозмож­но. Даунька, ни в руках, ни в сердце у меня нет больше предательского ножа против тебя!


А случилось вот что. Весной, еще в 1946 году, когда я ждала Леночку, моя мама еще не приехала, а Зигуш временно пребывал в Ленинграде.

Даунька влетел в мою комнату, крепко обнял меня, звонко поцеловал в нос, объявил: «Корочка, я к тебе с очень приятной вестью, сегодня вечером в двадцать один час я вернусь не один, ко мне придет отдаваться девушка! Я ей сказал, что ты на даче, сиди тихонечко, как мышка в норке, или уйди. Встречаться вы не долж­ны. Это ее может спугнуть!Пожалуйста, положи в мой стенной шкаф свежее постельное белье».

Объятия крепкие и очень нежные разомкнулись, и Даунька исчез. Я не упала только потому, что окаме­нела.

Непреодолимое, жгучее, болезненное любопытство охватило меня, вместе со свежим постельным бельем в стенном шкафу осталась и я.

Трепет, боль и бешеный стук сердца были так силь­ны, а ожидание запретного, в каковое я посмела  {158}  вторгнуться, слились в мощный поток нездорового любо­пытства — преодолеть его было немыслимо!

Вдруг он ей скажет те самые слова, что говорил мне?

Но слова были другие, говорил не он, щебетала она, ее слова не имели смысла.

Очень скоро понадобилось постельное белье.

Дау открыл шкаф, из шкафа вышла я, молча, гордо подняв голову: он ей не говорил слов любви!

Я ушла из дома. Долго бродила по Воробьевке. Итак, я нарушила наш брачный пакт о ненападении. Жалела? Нет! Бродила по Воробьевке и думала, что не вернусь к Дау, уйду навсегда из этого, ставшего не мо­им, домом.

Вернулась очень поздно. Из гущи цветущей сирени наблюдала за окнами квартиры. Наверху горел свет, вышел Женька, видимо, Дау призвал его на помощь для очередных советов. Напрасно! Расплачиваться бу­ду я одна!

Все окна нашего дома давно погасли. Уснул «капич­ник». Вероятно, очень поздно. Наконец, наверху у Дау погас свет. Теперь я могла войти в квартиру, взять са­мое необходимое и уехать в Харьков. Подальше от Академии наук. Как много «Лившицев» в этой системе и какая здоровая обстановка на производстве. Там на­стоящие люди.

Босиком, неслышно пробралась в квартиру. Хоро­шо, что мои комнаты внизу, лестница наверх так скри­пит! Только бы его не увидеть! Пока укладывала чемо­дан, стало совсем светло, вдруг до боли застучало серд­це: вошел он. Босой, в ночной рубашке. Ниже склони­лась, застегивая чемодан. Нет, не могу встретить его взгляд, говорить не о чем, я в силах перечеркнуть все! Но только, только без объяснений! Стараюсь игнори­ровать его приход. Спокойно, замедленным движени­ем ставлю закрытый чемодан.

Заговорил он:

— Вижу, закусила удила всерьез? Ты куда собра­лась?

— У меня свои планы.

— А ребенок?

— Он уедет со мной.

— Ты не просишь прощения?  {159} 

— Разве можно такое простить?

— А ты попробуй, черт возьми! Человек, совершив­ший бестактность, должен просить прощения!

— Даунька, я сама себе это простить не могу! Неудержимым потоком беззвучно хлынули слезы.

Заключив меня в объятия, он сказал:

— Глупенькая ты моя дурочка, ты самая драгоцен­ная, я не могу тебя разлюбить! Когда ты, наконец, пой­мешь, что ты для меня значишь! Скажи, что подобное никогда не повторится!

— Даунька, это не может повториться: второй раз пережить такое нельзя! Немыслимо!

— Ты противоречишь здравому смыслу. Я уверен, ты меня любишь, в моих объятиях ты вся трепещешь, ты мне ничего не жалеешь, все лучшее подсовываешь только мне! И вдруг ты пожалела для меня какую-то чужую, совсем тебе не нужную девушку. Где логика? Ведь ты не можешь желать мне зла, если я стал преус­певать у девушек, ты должна радоваться моим радос­тям, моим успехам! Я так боялся жениться. Я, вероят­но, плохой муж, но врать, что-то придумывать я не умею и не хочу, пойми, это просто омерзительно! Я ни­чего дурного не делаю, у меня нормальное влечение к красивым женщинам, не в ущерб тебе, в тебя я влюблен навек, я полностью принадлежал только тебе целых двенадцать лет. Это ли не верность? Ты появилась слишком поздно, в мои двадцать семь лет, все двенад­цать лет ты олицетворяла для меня всех женщин мира! О других, разных я только болтал, а сейчас пришло время, я очень хочу изучать на деле, как устроены дру­гие женщины. Помни, не в ущерб тебе, не в ущерб на­шей любви. Но как тебе могло прийти в голову уехать?

— Дауличка, милый мой, прости, прости меня, я раскаиваюсь, я больше никогда не посмею посягнуть на твою свободу и никогда не вмешаюсь в твои интим­ные дела.


А некоторое время спустя он спросил: «Коруша, я могу располагать своей половиной квартиры?» — «Да, конечно, я буду оставлять ужин на двоих и уходить».

В середине лета талия исчезла, уходить на несколь­ко часов стало трудно. Я запиралась у себя внизу, моя  {160}  спальня под кабинетом Дау, его окно над моим. Тогда против нашего дома не было жилых домов. И Дау не имел привычки задергивать штору вечером. Его окно открыто, сноп света золотит верхушки липы, стройные молодые побеги липы смотрят в открытое окно Дау, шелковистые молодые листья нежно шелестят, они все видят. Не отрываясь, пристально и напряженно я смо­трю на освещенную макушку липы. О, как я ей зави­дую, я изучаю ее движения, хочу понять, о чем говорят ее листья?

Я так жадно жду, чтобы закончился этот танец лис­тьев, так вызывающе золотящихся в снопе электричес­кого света, момент — и все погружается в ночной мрак.

Этот момент приносит невыразимое облегчение и даже счастье! Вместе со светом гаснет буря «примитив­ных» чувств. Щелкает английский замок: она ушла.

Оцепенение исчезает: там, наверху, акт любви окон­чен. Дау дома, он со мной, он мой! Очень скоро у меня будет его ребенок. Несмотря ни на что, я выбрала хо­рошего отца для своего ребенка: он чист и честен не только в науке, но и в жизни, он говорит то, что дума­ет, а его слова никогда не расходятся с делом. Перед сном погружаюсь в сказочно счастливые времена своей жизни, когда отселился Женька, и мы с Дау остались вдвоем на всю нашу роскошную пятикомнатную квар­тиру, тогда еще даже Зигуш не селился у нас со своей страстной любовью к чужой жене. Фантастически сча­стливые времена!


— Коруша, бросай все, иди ко мне наверх, я тебе бу­ду читать английское издание Киплинга по-русски.

Полулежа, прикорнув уютно на его плече, слушаю Дау: «Где-то в Африке молодой английский офицер на охоте в джунглях находит младенца орангутанга. От безделья он его выходил, выкормил эту огромной силы обезьяну. Орангутанг отплатил своему хозяину безза­ветной преданностью и любовью. Друзьям офицер рас­сказывал: «Поймите, это не зверь, это друг, он всегда у моих ног, я только подумаю закурить, он подает мне трубку, он понимает каждый мой взгляд, как тень всю­ду следует за мной. Когда офицер задумал жениться, собрался в Англию за своей Мери, ему советовали сначала  {161}  убрать зверя, а потом привозить жену. Зверя он не убрал, а, отлучившись однажды из дома и вернувшись, вместо Мери он нашел мокрое месиво и только белоку­рые окровавленные локоны говорили о том, что это была Мери».

Так, если сказать правду, в те тихие вечерние часы, когда в гости к Дау приходила девушка, готовя им ужин, я завидовала орангутангу. В меня вселялся тот самый зверь, он мог стереть с лица земли соперницу.

И кто знает, не сорвись я тогда, не останься в стен­ном шкафу, во что бы еще вылились приступы моей ревности!

О, сколько, сколько раз, стиснув руки, устремив взгляд на освещенную верхушку липы, мысленно я по­вторяла поступок орангутанга. Вот так, растерев до месива соперницу, казалось, можно было достигнуть удовлетворения своих «пламенных» страстей!

Зверю хорошо: совершив злодеяние, он удрал в джунгли, мой удел был — совершать злодеяния мыс­ленно. Соблазн был велик, но я держала себя в крепкой узде: за этим стоял Дау, его здоровье, его сон, его на­ука. После моего «заседания» в стенном шкафу он с трудом оправился, серьезно проболев две недели. Это не должно было повториться.


Переселившись в Москву, я пробовала, конечно, вызвать его ревность. Появился поклонник: красивый, молодой. Ревности не вызвала. Даунька воспользовал­ся моим поклонником для знакомства с новыми краси­выми девушками. Что делать? Примириться? Нет, не­возможно, все во мне бунтует!

И я опустилась до низкого шпионства и выслежива­ния. Я даже не понимала, зачем я это делаю. С боль­шим напряжением всей нервной системы, строжайше соблюдая конспирацию, за много «сеансов», я, нако­нец, увидела, в какую дверь вошла моя соперница в красивом старинном доме на Каляевской.

А потом, когда Дау уехал на юг, получив его первое письмо, взяв дорогой мне конверт с милыми каракуля­ми, обожгла мысль, а вдруг и ей он написал. Не вскры­вая своего письма, я помчалась на Каляевскую в тот красивый старинный дом. В голубом почтовом ящике  {162}  на ее двери в нижних круглых отверстиях виднелся конверт с почерком Дау! Как добыть конверт? Помог­ла специальность химика: в мозгу возникли длинные тигельные щипцы. Помчалась на Б. Калужскую в мага­зин химтоваров.

И снова я у голубого почтового ящика на Каляев­ской, конверт еще там, руки дрожат, металлические ти­гельные щипцы выбивают тревожную звонкую дробь, соприкасаясь с жестью почтового ящика.

Как было страшно, сердце так стучало, голова кру­жилась, но вот заветный конверт у меня в руках.

Я уже дома, над кипящим чайником очень искусно вскрываю оба конверта, взволнованная, трагически настроенная, читаю письмо к ней, ничего не пони­маю, перечитываю очень внимательно еще раз. Пись­мо совсем пустое. В нем нет оснований для такой рев­ности. Он спрашивает ее, как она встретилась со сво­им женихом и когда их свадьба. Странная невеста, подумала я.

В письме ко мне, как всегда, нежность, любовь! Недолго думая, я в конверт с ее адресом вклады­ваю письмо Дау, адресованное мне, запечатываю и, удовлетворенная после совершения этой подлости, опускаю письмо в ее почтовый ящик уже не дрожа­щей рукой.

Вернувшись с юга, Дау, смеясь, сказал: нельзя в один день писать письма жене и любовнице.

— Коруша, эта девица вышла замуж и уехала из Москвы.

С чувством глубокой вины я слушала Дау, а сама ду­мала: девица поняла из письма, адресованного мне, что этот академик любит жену, и, пока есть жених, поспе­шила замуж. Все девушки хотят замуж, эта традиция моде не подвластна.

Мир и счастье опять воцарились у нас в доме. Год, два, три Дау ужинает дома с друзьями или со мной, только один раз в неделю уходит. Я не интересуюсь ку­да. От счастья я расцвела.


 {163} 




Глава 24


Гарику пять лет. Я все еще пользуюсь успехом, моло­дые парни пристают на улицах Москвы, все называ­ют девушкой. Я тщательно слежу за собой. Мне нужно соревноваться с молодыми и красивыми девушками Дау. С какой жадностью я ловлю взгляды Дау, когда его глаза искрятся. Я чувствую, что он мной любуется, я горда. Все свои свободные деньги трачу на тряпки и портных. Стала очень вежливо и доброжелательно вы­сказываться о Женьке, его Зиночке и Зигуше, чтобы из­бежать крупных штрафов за каждую сказанную злоб­ную шпильку в адрес его друзей. Иногда сдержаться очень трудно, не удержишься, съязвишь, но через пару минут раскаиваешься. Прошу прощения у Дауньки, и штраф отменяется. Дау рад и горд, что так меня «от­шлифовал». Он был горд, что приобщил меня к насто­ящей культуре!

— Смотри, Коруша, как ты воспиталась. Давненько я тебя не штрафовал, давай я тебя профилактически оштрафую на пару тысяч, чтобы ты вдруг не начала ме­ня снова ревновать.

А потом вдруг, как снег на голову, нашлись «дру­зья», которые сочли нужным открыть мне глаза. Ока­зывается, у Дау уже четыре года роман с Верочкой Су­даковой. Вспомнила, давно вошло в систему: Дау, Га­рик, чета Судаковых на выходной день выезжают на нашу дачу и ходят на лыжах.

В очередной приезд к маме на дачу я ее спросила:

— Мама, скажи, эта Верочка очень красива?

— Ты что, уже узнала?

— Да, узнала!

— И кому это понадобилось рассказывать тебе?

— Мама, это совсем неважно. Она красива?

— Да, красива, Корочка, она лучше тебя и совсем еще молодая.

Я ощутила унизительное чувство своей неполноцен­ности: она еще молода, а я стою на пороге уже второй молодости! Надо примириться, покориться. Гарик уже школьник, ему отец нужнее меня. Когда сын вырастет, я ему скажу: отца я тебе выбрала замечательного. Главное  {164}  для меня было сохранить отца для сына. Я безгра­нично верила Дау, знала: если я не нарушу нашего брач­ного пакта о ненападении, он никогда не оставит меня, и ни одной раскрасивой красавице, обладающей неоце­нимым даром молодости, не удастся его женить на себе. В этом я была уверена так же, как и в том, что завтра опять взойдет солнце. Ужасно, когда на склоне лет ака­демики оставляют своих жен и женятся на молодых.


— Корочка, что случилось, почему ты такая груст­ная, опять забыла о том, что ты самая счастливая жен­щина? Давай на всякий случай оштрафую за грустное выражение лица!

Приходилось врать:

— Даунька, у меня болят ноги. Прости, что же де­лать?

— Я вызову врача.

— Нет, Дау, не надо, уже поздно.

— Все равно, ты очень виновата, врачи настоятель­но тебе советовали курортное лечение каждый год, а ты в прошлом году пропустила, твое тело — это моя собственность, и я не могу допустить, чтобы ты так не­брежно относилась к тому, что мне так дорого. Вот, слушай мои условия: если ты не поедешь в этот сезон на курортное лечение Сочи — Мацеста, штраф в пять тысяч рублей высчитаю из первого книжного гонора­ра. Если едешь лечиться, вся стоимость курорта из мо­его личного фонда.

— Как? И девушкам на шоколад и цветы меньше ос­танется?

— Да, Коруша, но ведь и ты моя девушка, так что все твои курортные расходы за мой счет.


— Коруша, когда ты сегодня была на даче, из Ле­нинграда звонила Соня, она очень просила, чтобы Эллочка погостила это лето у нас. Этой весной Элла кончает институт.

— Даунька, а можно устроить так: когда Элла при­едет к нам выходить замуж, Зигуш воздержится от сво­их командировок в Москву.

— Конечно, он не заинтересован посвящать дочь в свои интимные дела.  {165} 

Эллочка сразу завела роман с одним из учеников Дау, приезжать стала часто. Зигуш приедет — Элла уе­дет, Элла уедет — Зигуш приедет.


Что делать? У всех любовь, у всех романы, а я долж­на всех их обслуживать! И мне стало тошно! Всему есть предел.

— Корочка, тебе не надоело до сверкающего блеска натирать полы? Я все равно всем рассказываю, что ты так же развлекаешься, как и я, но с большим успехом. Сбилась со счета своих любовников.

— Даунька, в романах друзья дома становятся лю­бовниками жен, а твои друзья — просто зверинец!

— Почему ты молчала? Сам я не догадался. Я посо­ветуюсь, кого мне пригласить для тебя.

И через несколько дней...

— Корочка, задала ты мне работу! Но мне удалось выяснить: есть неотразимый мужчина, он славится на всю академию. Я опросил множество девиц. Все назва­ли Л.. Но спрос на него велик, к нему девицы стоят по нескольку лет в очереди. На завтрашний вечер я коекого приглашу, придет и Л..

— Дау, это тот самый Л., который, когда его по просьбе жены ее дяди, генералы, вернули с фронта в Казань, он с вокзала до Казанского университета доби­рался больше месяца, т. е. дольше, чем шел на фронт? До которого так и не дошел!

— Коруша, это не его вина, его по дороге с вокзала до университета перехватывали девицы.

— Да, к такому верному мужу, как ты, мне только не хватало такого любовника, как Л..

— Ты опять недовольна?

— Даунька, я просто избегаю очередей.


Неотразимый мужчина явно растерялся, когда впер­вые пришел к нам. Он не понимал, зачем он понадо­бился Ландау.

Дамы отсутствовали (хозяйка не в счет), танцы тоже отсутствовали. Ужин, легкий светский разговор. Про­славленному танцору и кавалеру негде было развернуть­ся. В его глазах был вопрос к Ландау, были цепкость, жадность к успехам. А когда все разошлись, Дау спросил:  {166} 

— Корочка, он тебе не понравился? Ты совсем с ним не кокетничала.

— Даунька, этот Л. с тебя глаз не спускал. Вероятно, он ждал, чтобы ты с ним заговорил о науке. По-моему, у него большая жадность к спецзаданиям. Он все пы­тался перевести тебя на этот разговор.

— Да, Курчатов их институт игнорирует, но гово­рить с Л. о науке мне и в голову не пришло.


Через несколько дней, когда Дау был дома, я отлу­чилась и несколько раз подряд из автомата телефон­ной будки набирала наш номер телефона. Услышав голос Дау, я опускала трубку на рычаг. Проделав та­кую операцию в течение нескольких дней, я достигла цели.

— Коруша, когда тебя нет, раздаются телефонные звонки, по-видимому, адресованные тебе. На мой го­лос поспешно трубка опускается на рычаг.

— Дау, это просто случайные звонки, мне звонить некому.

— Нет, Корочка, эти звонки стали довольно часто повторяться и как назло, когда тебя нет дома. Кто-то явно добивается тебя!

А однажды, воспользовавшись тем, что Дау больше обычного не было дома, на следующее утро я стала от­чаянно врать ему (не могла же я допустить, чтобы зна­менитый бабник Коля Л. так мною пренебрег на глазах у Дауньки, нельзя допустить, чтобы Дау усомнился в моем совершенстве):

— Дау, ты оказался прав, мне вчера вечером позво­нил Колечка. Он сказал, что наконец-то услышал мой голос. Он пригласил меня в кино.

— Ты пойдешь?

— Я побегу!


В нашем брачном пакте о ненападении в основу бы­ла положена двусторонняя свобода личной жизни, я не имела права вмешиваться в его интимные дела, а врать о своих личных делах я имела право. Вот таким путем, сходив несколько раз в кино и один раз в театр, я испу­галась: ведь может случиться и так, что Дау со своей девицей будет в театре или в ресторане и встретится  {167}  там с Колей, которого будет сопровождать его очеред­ная дама. Ведь Л. не знал, что он мой поклонник.

— Даунька, мне звонил сегодня Колечка, он предло­жил мне поехать к нам на дачу в Мозжинку.

— Отлично, Корочка, следовательно, ты его скоро освоишь?

— Даунька, но сегодня понедельник, и на дачу по­едет Женька со своей Зиночкой. Я не посмела ставить Колю в известность о том, что у нас на даче очередное любовное свидание твоего друга, начала путано отка­зываться. По-моему, Коля обиделся. А вдруг он мне больше не позвонит?

— Корочка, мне очень жаль, что так получилось, но ты не печалься. Если у тебя возникла такая ситуация, я скажу Женьке, чтобы он прекратил свои любовные по­ездки на дачу.

Встревоженный Женька примчался ко мне. Он по-деловому решил установить очередность. Но уже с раз­решения Дау диктовала я: «Нет, Женя, точность распи­сания и очередность исключается. Я заранее никогда не знаю, когда мне позвонит Коля и когда у меня воз­никнет необходимость поездки с ним на дачу».

Потом долго не верилось, что так легко, буквально не сходя с места, мне удалось отвадить Женьку от дачи. Окрыленная успехом, я обнаглела. Когда Дау стал со­бираться на юг, так как я сама, что называется, завер­тела хвостом, то он уже не скрывал, что едет в отпуск не один, а с какой-то новой девицей.

— Как, Даунька, милый, ты разлюбил Верочку? — спросила я с нескрываемым восторгом. — А говорят, что она так красива.

— Была очень красива, а сейчас уже подурнела, и потом она досковата. Это ведь только ты умудряешься с возрастом хорошеть. Коруша, очень трудно остав­лять девицу, мне очень жаль Верочку, я ее разлюбил, а она продолжает меня любить. Она очень добрая и очень хорошая, пытается сохранить нашу дружбу.

— В отпуск ты едешь с Герой?

— Да, с ней, только ты теперь не прибедняйся, ты покорила самого Л.

— Я в этом еще не совсем уверена, на прошлой неде­ле он звонил, спрашивал, когда ты уезжаешь в отпуск,  {168}  и больше не звонит и никуда не приглашает, может быть, он ждет твоего отъезда. Я очень боюсь, только ты уедешь, а ко мне нагрянут твои родственники, а вдруг Колечка захочет у меня переночевать? Даунька, у меня может сорваться еще не начавшийся роман. По­жалуйста, напиши в Ленинград, чтобы они не приезжа­ли ко мне, хотя бы в то время, когда ты отсутствуешь.

— Коруша, мне лень им писать, а если они приедут, ты скажи сама, что у тебя в постели лежит голенький любовник и они тебя стеснят.

— Даунька, ты мне разрешаешь так им сказать?

— Да, конечно, твой роман имеет первостепенное значение, это я скажу своим родственникам, когда бу­ду в Ленинграде.


Наконец! Наконец, на моей улице праздник! Как счастливы были те времена.

В выходной день навела в квартире потрясающую чистоту, полураздетая нежусь в постели с интересным романом и большой коробкой шоколада. Зазвонил звонок входной двери. Я уверена, приехал Зигуш: его очередь. Приоткрыла дверь. Да, это он с чемоданчи­ком.

— Зигуш, простите, я не одета. Дау нет, а у меня мой возлюбленный.

Хотела захлопнуть дверь, он попытался вломиться.

— Кора, я не собираюсь вам мешать, я тихонько пройду в свою комнату.

— О нет! Нет! Мой любовник очень застенчив, — сказала я, с силой захлопнув дверь. Казалось, моему счастью не будет конца. Я даже перестала бояться Дау, если просочатся к нему сведения о настоящих любов­ных связях этого неотразимого мужчины. На этот слу­чай я приготовилась разыграть бедную, брошенную. Выигрыш был велик. По дошедшим до меня сведени­ям, ленинградские родственники никогда уже больше не переступят порог моего дома. Они не могут мне про­стить мое недозволенное поведение.

Дау, вернувшись из отпуска, очень обрадовался. Он сказал:

— Твой роман с Л. сослужил мне службу. Теперь, когда кончился мой роман с Верочкой, мои новые  {169}  девицы будут приходить ко мне в гости, а эти длительные наезды родственников очень мешали жить.

— Даунька, а почему за пять лет романа с Верочкой она ни разу не пришла к тебе? Только потому, что ее все знают в институте?

— Твой «Китаец» (Китайгородский) имеет много любовниц?

— Да, он пользуется большим успехом у девиц. Но, когда Зана не в отъезде, они домой к нему не приходят.

— А я не такая, я иная, и вся из блесток и минут!

— Даунька мой, «наглядный, квантово-механический», ты действительно не такой, как все, ты взаправду весь из блесток и минут. Сейчас можешь быть спокоен, раз у меня самой такой интересный роман, мне не до твоих девиц, пусть приходят, я буду готовить вам ужин.


Одержав такие две крупные победы — изгнание Лившица и Зигуша, я стала великодушной, я потеряла острое любопытство к девицам Дау. Он сам мне пока­зал фотографии Геры, очень простенькая, в раздетом виде несколько лучше, но не Венера.

Наступила ранняя осень. Я ломала себе голову, как мне преподнести Дау разрыв моего романа с Л.. Но не­ожиданно в выходной день произошло следующее. Дау вместе с Женькой и девицами с утра уехали за город на пикник. Уезжая, Дау сказал: «Корочка, я буду обедать в четыре часа».

Я сижу во дворе института на парапете, рядом со мной сидит Шурка Шальников, вдруг въезжает но­венькая машина, из нее выходит, угадайте, кто? Сам Л.! Небрежно вертя в руках ключи от машины, он подса­живается к нам на парапет и заводит такую речь: «Ко­ра, не хотите проехаться за город?». Я незаметно ущип­нула себя: нет, это не сон, это явь! Радость я скрыть не могла: «Я с восторгом принимаю ваше предложение. Разрешите в честь этого надеть самое красивое пла­тье». Через несколько минут я была готова. Садясь в машину к Л., я сказала Шальникову: «Шурочка, Дау приедет обедать в четыре часа. Пожалуйста, передайте ему, обеда нет, а я уехала с Колей за город, вернусь не знаю когда».  {170} 

Шальников вскочил, начал вертеться волчком, под­прыгивая, он аплодировал и кричал: «О, это я Ландаю передам с огромным удовольствием. Давно бы пора вам, Кора, оставлять его без обеда! Ура!». Под это вос­торженное «ура!» мы выехали из института. Оглянув­шись из окна машины на наш жилой дом, я увидела в каждом окне по голове с открытым ртом.

— Ну, знаете ли, я избегаю таких сенсаций, — ска­зал Коля. — Чего они все так всполошились, чему так радовался Шальников?

— Это надо спросить у самого Шальникова. Дау его считает другом и честнейшим человеком, но почему друг так радуется, что я Дау оставила без обеда, мне не­понятно.

— Кора, мне тоже непонятно, почему вы при Шальникове, на виду у всего института продемонстрировали свои эмоции при моем внезапном появлении?

Он окинул меня взглядом, в глазах было беспокой­ство, подозрительность и настороженность. Я весело и беззаботно рассмеялась. Бедняга не знал, что уже дав­но слывет моим поклонником.

— Коля, милый, как давно я так не смеялась.

— Вы смеетесь и всем улыбаетесь, чтобы показать, как ослепительно красивы ваши зубы. Я это заметил давно.

— Давно заметил и ни разу не позвонил?

— Я звонил много раз, но ваш повелитель и бог про­сто дежурит у телефона.

Я уже задыхалась от смеха. Так Дау был прав, сле­довательно, звонки были не только мои.

— Коля, когда вы были у нас, я решила, что вы про­сто не заметили меня.

— Не заметить вас невозможно, при яркой, броской красоте еще эти невыносимо кричащие одежки. При вашей наружности вам надо носить черное.

— Ненавижу черное, люблю яркие, красивые соч­ные тона, а черное оставлю на старость.

— Кора, вы мне не ответили на мой вопрос.

— На какой?

— Почему вы так обрадовались моему появлению?

— Было очень скучно сидеть с Шальниковым на парапете. Я очень обрадовалась и была бы совсем  {171}  счастлива, если бы вы еще несколько раз заехали за мной.

— Я не любитель свиданий с красивыми дамочками под «ура» и аплодисменты свидетелей.

— Я готова на все, приходите под покровом ночи.

— Если я зайду завтра вечером, у вас найдется не­сколько тысяч рублей на длительный срок?

— Конечно, найдется, до пяти.

— Мне достаточно трех.

— Вы их завтра получите.

— Кора, я зайду завтра вечером к вам ровно в во­семь часов вечера. (Отношения сразу прояснились: ему срочно нужны деньги.)

Какой сияющий, весь искрящийся от счастья встре­тил меня дома Дау! Сколько открытого, чистого доб­рожелательства, никаких признаков ревности! Поче­му? Он меня разлюбил? Нет. Целует очень горячо.

Конечно, от Дау я скрыла, что за свидание Коля по­требовал непомерно большую сумму «чистоганом». За первый свой визит ко мне он получил деньги и отлич­но сервированный роскошный ужин. «Неотразимый мужчина» вначале был пленен сервировкой стола, по­том с ужасом воззрился на широкую темную щель в ок­не. Ширина окна — три метра, ширина шторы — 2 ме­тра 80 сантиметров. И это на первом этаже...

— Кора, это вы меня нарочно посадили как на сце­не, чтобы я всем был виден? Даже нельзя выпить на брудершафт...

— Коля, можно ужинать на кухне, но там я накрыла стол для Дау. Вдруг он вернется очень поздно. Я не знаю его планов.

— Ничего себе обстановочка. Сидишь, как на сцене. Штора, видите ли, не задвигается, и еще угрожают не­урочным возвращением мужа!


А физики тоже не зевали. Александр Компанеец, один из первой пятерки харьковских учеников Дау, был не только одаренным физиком, но и поэтом. Бук­вально на второй день где-то в узкой компании физи­ков он прочел стихи, сочиненные в мою честь:


Увы, прозрачной молвы укоры

Попали в цель.  {172} 

Вчера я видел, как был у Коры Коля Л.!

Неплотно были закрыты шторы —

Зияла щель.

И в глубине манила взоры

Ее постель.

К чему сомнения, к чему все споры

И канитель?

Я сам увидел, как был у Коры

Коля Л.!


Не моя вина, что репутация у Колечки была блестя­щая: пришел, увидел, победил.

Только вскоре после публичной читки обо мне этих своих стихов Компанеец, спускаясь от Дау со второго этажа нашей лестницы, ввалился ко мне в кухню, пыта­ясь выйти наружу сквозь ее стенки. Я с трудом напра­вила его к входной двери, обратив внимание, что его щеки были пунцового цвета, а глаза выпучены.

— Дау, — крикнула я снизу, — что ты сделал с Компанюшей?

— А что? — ответил мне Даунька с верхней площад­ки лестницы.

— Он хотел сквозь стену из кухни выйти на улицу.

— А ты меня совсем не боишься. Вот, как я умею прорабатывать своих учеников.

— За что ты его так? По-моему, он даже свихнулся!

— Он посмел написать очень плохие стихи о тебе.

— А ты говорил, что он хорошо пишет стихи.

— Коруша, в общем я ему объяснил, что ты есть моя жена!


Мой роман с Колечкой продолжал развиваться. Молве об этом очень помог Компанеец со своими сти­хами, а также то, как его проработал за это Дау. Кто знал Л., тот больше не мог сомневаться в наших интим­ных отношениях. Теперь, когда я готовила ужин для девиц Дау, я могла быть грустной и даже могла разре­шить себе поплакать, не опасаясь, что мне грозит штраф.

— Коруша, почему ты такая грустная? У тебя слезы?

— Даунька, меня Коля обхамил.

— Как?  {173} 

— Уже целую неделю мне не звонит. А вдруг он ме­ня бросил?

— Корочка, а ты очень в него влюбилась?

— Да, очень! — рыдаю я.

И Даунька мне сочувствует. Он так и не узнал, что я рыдала от ревности. От того, что, уставясь на освещен­ную макушку липы, с отчаянием и тоской, в припадке безумной ревности, буду молча глотать слезы и напря­женно ждать, когда вся липа погрузится в ночную мглу. Тот момент, когда липа теряет свою золотую ко­рону и становится темным скромным силуэтом, этот момент приносит блаженное облегчение. Во мне уже не клокочет зверь ревности, заставивший залезть в стен­ной шкаф и извлекать письма из чужого почтового ящика, исчезло также жгучее желание превратить в ме­сиво ту, что пришла по зову секса (ненавижу это слово, оно не имеет ничего общего с любовью!).

Далеко от Москвы, в бархатный сезон, нежась на пляже в ярких лучах нашего субтропического солнца, мне кто-нибудь из пляжных приятельниц говорит:

— Кора, академик Ландау, правда, ваш муж?

— Да, мой муж физик.

— Кора, вы меня простите, но все здесь на пляже го­ворят, что он вам так изменяет!

— Вот это чушь, просто сплетни из зависти. Дау обожает одну меня!

— Кора, в это мне легче поверить. Помните, когда мы с вами поселились и вышли на прогулку в Сочи, как стремительно подлетел ко мне тот паренек и выпалил: «Ваша спутница — иностранка и по-нашему ничего не понимает, а вы, я вижу, русская, так вы ей передайте: красивее девушки я отродясь не видал! И уродится же такая красота!».

Это было очень неожиданно, очень пылко и искрен­не сказано, соответствовало его молодости. Я быстро прошла вперед, надо было сохранить невозмутимость иностранки, не знающей русского языка. Пожалела, что Даунька не слыхал, какой комплимент преподнес­ла мне сама молодость.

Нет, нет, не зря я встаю по расписанию, час гимна­стики, самомассаж и горячие ванны с жесткими щетка­ми. Результат налицо. Я должна задерживать жадный к  {174}  женской красоте взгляд моего Дауньки. Пусть, когда он изучает их телосложение, находит недостатки в сравнении со мной.

— Даунька, скажи, ведь твои девицы спрашивают, любишь ли ты свою жену?

— Конечно, спрашивают.

— И ты им смеешь говорить, что не любишь меня?

— Ну, нет! Я врать не могу. Я им говорю — моей жене 40 лет. Они сразу к тебе теряют интерес. Где бы я ни был, с кем бы я ни был, я всегда скучаю по тебе. Оцени этот факт, Коруша. На юге с прелестной спутни­цей я тайком от нее мчусь на местный почтамт в жару писать тебе любовные письма и слать телеграммы.

— Зайка, когда я получила твою телеграмму из Су­хуми: «Целую самую любимую, целую самую краси­вую. Дау», как я была счастлива! Наверное, ты прав, так и надо строить семейную жизнь.

Такая телеграмма не допустит опуститься, разжи­реть, состариться. Я, как в бою, должна быть на стра­же своей женственности, своей физической формы. Уж коль судьба подарила мне такого мужа, а иного мне хотеть теперь невозможно. Тогда я не знала, что луч сияния его глаз — священный огонь его творчес­кой мысли!





Глава 25


Первое десятилетие после войны жизнь мчалась. Все спешили жить, наверстывали упущенное. Четыре года войны тянулись, как столетие, а послевоенные годы мелькали, как день или месяц.

— Даунька, вот этот листок, исписанный, но без цифр и формул, я нашла в передней на полу. Он тебе нужен?

— Нет, можешь выбросить. Вчера ужинал в ресто­ране, и доброжелатели прислали дружеский шарж, а моя спутница засунула его мне в карман.

— Дау, а мне прочитать можно?  {175} 

— Читай.

— Посвящается Л.Д.Ландау.


Давно забыты электроны

За этим кругленьким столом,

Труды и звания забыты!

Все мысли, думы лишь о том,

Чтоб восхититься дивным станом,

Очаровать — но чей черед?

Гулять и пить по ресторанам —

Наука же идет вперед.

Доброжелатели


— В ресторанах ты пьешь вино?

— Нет, все вина очень невкусны, а коньяк — это на­стойка на клопах. И ты отлично знаешь, алкоголиком я не стану. Девицы лакают коньяк, а я пью фруктовую воду.

— Почему же твои доброжелатели написали, что у тебя запои по ресторанам чередуются с наукой?

— Вот именно, знаешь ведь хорошо, как я люблю ресторан, или захотела оштрафоваться, так я быст­ренько с очередной получки высчитаю тысчонку. Ко­руша, без ресторана не освоишь красивую девицу.

— Ты всегда говорил, что с неосвоенными девушка­ми любишь ходить в кино.

— Кинотеатры просто созданы, чтобы водить туда неосвоенных девиц! Там так удобно их тискать. Но не­которые девицы не хотят в кино, хотят в рестораны. Что поделаешь? Скучно смотреть, как другие ее танцу­ют, а я сижу и пью какой-нибудь лимонад. Я не ло­дырь, я привьж трудиться и, как ни труден для меня ре­сторан, я эту трудность преодолеваю ради прекрасного пола.


— Коруша, мне надо с тобой проконсультировать­ся. У меня была одна девушка-рижанка. Она актриса. Около года с небольшим она была моей возлюблен­ной, потом ее пришлось оставить. Уж очень активно она хотела меня женить на себе. Когда их театр был в Москве на гастролях, она мне стала угрожать по теле­фону, что повесится. Я послал Женьку в два часа ночи к ней в гостиницу. Он это дело уладил. Женька ей  {176}  объяснил, что я с ней встречаться больше не могу. Это бы­ло несколько лет тому назад. Сейчас я узнал, что у нее после меня был очень неудачный роман, в результате она родила ребенка, а субъект сбежал, не женившись. Она вернулась на сцену, и живется ей сейчас нелегко. Как ты думаешь, если я ей пошлю пять тысяч — этого достаточно?

— Нет, Дауля, она актриса, ей нужны туалеты, у нее ребенок. Пошли ей тысяч десять, тем более, свою угро­зу она не осуществила — не повесилась.

— Ты думаешь, ей так много надо?

— Ну конечно. Ребенок без отца.

Я была великодушна к брошенной любовнице. Тем меньше достанется его теперешним девушкам.


Как-то к обеду Дау привел гостя: «Коруша, зна­комься, это мой школьный преподаватель по матема­тике».

— Лев Давидович, я на старости лет решил вас ра­зыскать, чтобы сказать: за всю свою преподаватель­скую жизнь у меня был только один ученик, которо­го я очень боялся. Он был тогда очень мал ростом, очень худенький, с огромными сверкающими глаза­ми. Обыкновенные школьные задачи по математике он всегда решал правильно, моментально, но какимто необыкновенным путем. Я никогда не мог понять способы его решения задач. Лев Давидович, я всегда со смутным страхом шел в класс на урок, я избегал вызывать вас к доске: вы, не ведая того, могли поста­вить меня в тупик перед классом. Я знал, что столк­нулся с огромным врожденным математическим та­лантом. Но это не оправдание для преподавателя, я очень боялся ваших вопросов. Но вы мне их никогда не задавали. Мне сейчас не стыдно спросить: ведь я только скромный преподаватель, а вы прославлен­ный академик. Почему вы никогда не задавали мне вопросов? Вы тогда, в том возрасте, понимали, что я вам не смогу ответить?

— О, это было так давно. Я просто не помню.

На меня визит этого совсем седого, но еще стройно­го человека произвел очень большое впечатление.  {177} 

— Даунька, а если бы ты влюбился и женился на Кюри, ты бы взял ее фамилию?

— О нет, никогда! Возможно, в России другие тра­диции. Жолио сам неплохой физик, на его месте я бы остался Жолио. Ведь мой ученик Халатников, женив­шись на Вале Щорс, остался Халатниковым, хотя все мы преклоняемся перед именем героя.

Я подумала: вот Колечке надо было взять фамилию своей жены. Бедный Л. очень тяготится своей фамили­ей, говоря: «При моем чисто арийском виде и вдруг та­кая фамилия. С рождения до поступления в вуз я носил фамилию матери, при поступлении в вуз надо было взять фамилию отца, а материнскую скрыть. Она при­надлежала к роду крупных помещиков, мой дед владел большим куском Курской губернии».

Так говорил Коля, кичась своим полудворянским происхождением. Тот самый Коля, который уже счи­тался моим возлюбленным, которому я самозабвенно и бесконечно объяснялась в любви. А что мне оставалось делать? Не могла же я допустить, чтобы мой Даунька усомнился в моем женском очаровании и этот знаме­нитый бабник Л. через месяц-другой меня оставил и переключился на новый объект. Вспомнился рассказ Лондона «Когда боги смеются». Терять мне было не­чего. У Лондона в игру с богами вступили смертные, я же затеяла, как мне тогда казалось, безобидную игру с самовлюбленным бабником, который очень переоце­нивал свою человеческую значимость. Уж очень много было в нем жадной цепкости к карьере. А как он лю­бил лесть!

Вот я и шпарила цитатами из Лондона: «Любовь, жаждущая утоления, найдя его, умирает» или «Великая любовь таит несметные сокровища. Их надо беречь, ле­леять, нельзя допустить оскудения чувств и задушить любовь ласками, отнять у любви жизнь поцелуями и похоронить ее в могиле перенасыщенности». Коля, как оказалось, никогда этого рассказа Лондона не читал. Он решил, что эти мысли и слова принадлежат мне.

— Кора, вы меня очень удивили. Очень рад вашим взглядам. Остальные бабы, которых я встречал на сво­ем пути... — тут послышались имена женщин — знако­мые и незнакомые, — и особенно досталось последней  {178}  Колиной возлюбленной, некой Лине. Оказывается, те три тысячи, одолженные у меня, пошли на приобрете­ние шубы для Лины. Его пылкие речи о прекрасном слабом поле были насыщены солеными, чисто «мор­скими» оборотами, проще — ругательствами, которые непривычно резали слух.

— Колечка, милый, успокойтесь. Расходы на шубу беру на себя. Вы не представляете, как мне необходима была ваша свобода. Не откупись вы шубой, вы бы не были сейчас со мной. Мне очень сложно и трудно объ­яснить, но вы просто осчастливили меня своим внима­нием, своими свиданиями. Они мне необходимы, как воздух, как дыхание, как жизнь!


— Коруша, «нельзя ли для прогулок подальше вы­брать закоулок», тебя с Колей все видят.

Это сказал сам Дау. Теперь он не сомневался, что Л. мой любовник. Я пристально смотрю на него: улыбка добрая, благожелательная. Нет, чувство ревности ему неизвестно.

— Корочка, я рад твоему успеху. Но вы в порыве влюбленности потеряли бдительность. У тебя очень культурный муж, но ведь у Коли есть жена, которая живет рядом.

Я подумала: перед Таней совесть у меня чиста. А Дауньке ответила:

— Учту твой совет. Но мой Колечка в обиде на те­бя: когда бы он ни позвонил по телефону, он слышит только твой голос и в страхе бросает трубку.

— Это правильно. Любовник должен бояться мужа, иначе он может обнаглеть! У меня как-то с Л. был раз­говор о музыке, я ему объяснил, что лишен слуха и му­зыку не понимаю. Так вот, ты ему скажи: «Дау полно­стью лишен слуха, не любит музыку и не узнает ни од­ного голоса по телефону».

Я это очень быстро осуществила. Колечка легко по­верил этой «утке», стал нахально просить Дау звать ме­ня к телефону. Даунька умно ухмылялся. Хотелось бро­ситься ему на шею, сказать, что эту комедию с Л. разы­грываю ради его же пользы. Страх сорваться в порыве ревности терзал меня, а для ревности причин было до­статочно.  {179} 

Однажды раздался телефонный звонок наверху у Дау. Он снял трубку и, не отходя от телефона, крикнул мне вниз: «Коруша, тебя просит Витька Гольданский к телефону». А в трубке телефона я услышала Колин го­лос. Он меня попросил выйти на липовую аллею. Звуку металла в голосе я не придала никакого значения. И вот на нашей липовой аллее я узнала, что такое и как искры сыплются из глаз: сначала блеск, вспышка яркой молнии в мозгу, в черной мгле водопады ярких искр. Еще одна вспышка молнии, еще водопад ярких искря­щихся звезд. Небольшое отупение, очень закружилась голова, донеслись слова Колечки:

— Из меня делать дурака? Я попросил Витьку на­брать номер. Если подойдет он, подозвать тебя, если подойдешь ты — молча передать мне трубку. Когда Витька позвал тебя, я стоял рядом и сам взял трубку и слышал, как Дау кричал: «Коруша, тебя Витька Голь­данский просит к телефону».

Еще раз меня качнуло крепким соленым морским ветром: это профессор университета Л. словесно под­креплял свое возмущение по поводу того, как я посме­ла из него сделать дурака.

Тихо повернулась, пошла домой. Он попробовал меня вернуть, я молча протянула ему окровавленный носовой платок. Я шла домой умиротворенная, во мне не было обиды. Я получила отпущение грехов за свое недостойное поведение, за то, что дурачила не только Колю, но и Дау! Попав домой, я расхохоталась. Даунь­ка моментально на мой смех слетел вниз ко мне. Уви­дев мое окровавленное лицо, он обомлел:

— Коруша, что с тобой?

— Меня побил Колечка, — весело ответила я.

— Коруша, расскажи подробнее, это ведь так инте­ресно. Значит, это правда, когда бьет любимый, это действительно может быть приятно?

— Да, Зайка мой любимый. Я очень счастлива. А ты за столько лет нашего романа не догадался угостить меня ни одной оплеухой. А теперь я знаю, как сыплют­ся искры из глаз, это очень красиво!


Я жадно впилась глазами в лицо Дауньки, в нем све­тилась чистота красивой, светлой человеческой души.  {180}  Что-то удивительно детское, удивительное прекрасное выражала его улыбка. Я потянулась к нему. Мы были в тот вечер очень счастливы.

Смеясь, Даунька говорил: «Что ты есть? Ты есть же­на. А что такое жена? «Золото купит четыре жены, конь же лихой не имеет цены». Конь и тот в сравнении с женой не имеет цены. А кому нужен конь? В наши времена? Так что ты, жена, совсем обесценилась. Ты есть моя жена, и уже много лет, а я все влюблен в тебя, ты самая красивая, разлюбить тебя невозможно. Я так счастлив, что отучил тебя от ревности, что мне от тебя ничего не надо скрывать, наоборот, вместо злобности я рассчитываю на твой добрый совет. Я счастлив на­шей любовью, но любовницы у меня есть и еще будет много других. Только вот моя Гера начала бузить: на­верное, она меня просто не любит».

Выслушав наивные жалобы на его возлюбленную, сфальшивить я не смогла. Уж коль он мне так доверя­ет, надо быть справедливой, даже в ущерб себе:

— Нет, Даунька, она тебя любит. Узнав тебя, не лю­бить тебя немыслимо. У нее естественное желание же­нить тебя на себе.

— Но ведь она знает, что я женат.

— Но твоей жене 40 лет, а ей 25. Ей тоже нужен муж, ей тесно жить в родительской квартире. Даунька, сей­час в моду входят кооперативные квартиры. Подари ей квартиру.

— Этого я сделать не могу. Это все равно, что поку­пать любовь. Вот когда она меня бросит и если ей бу­дет плохо, но она не будет моей любовницей, тогда я ей подарю квартиру.


Однажды в обыкновенный рабочий день раздался звонок. Открываю: «Академика Ландау можно ви­деть?». Молодая женщина, миловидная, но вызывающе дерзкий вырез на платье, в рабочее время дня — платье вечернего покроя.

— Дау, к тебе пришли, — сказала я, пропуская гос­тью вперед. Волна приторных духов. «Таких физиков не бывает!» — подумала я.

А вечером за ужином спросила Дау:

— Что это за девица была у тебя?  {181} 

— О! Это с радио. Она пришла брать у меня интер­вью. Потом ей стало жарко, она попросила расстегнуть ей лифчик и так легко, без всяких проволочек отдалась мне.

— И ты раньше с ней не был знаком?

— Ну, конечно, нет. Первый раз в жизни встретил высококультурную девицу. А мне, Корочка, это сейчас очень кстати. Вчера вечером мне Гера объявила, что она выходит замуж за Акпера. У него очень хорошая квартира. Приличный мужчина не должен жить без любовницы. У этой девицы с радио красоты не хвата­ет, но грудь хороша, при том она так легко мне доста­лась, пока не подвернется что-нибудь более приличное, можно перебиться. Правда, мне потом показалось, что она не очень чистая. Ее надо перед употреблением мыть в ванной.


Все познается в сравнении. Когда появилась Гера, я была тронута тактом Верочки. Верочка не приходила к Дау домой. И я не переживала мучительные часы, со­зерцая освещенную макушку липы под окном. Но ког­да появилась эта Ирина Рыбникова с радио, я с опозда­нием оценила достоинства Геры. Гера не пользовалась ванной, вела себя тихо. Она без скандалов хотела же­нить Дау. Не получилось. И она с достоинством вышла замуж.

Ирина с первых посещений решила вызвать скандал между мной и Дау. Вероятно, нарочно перепустила во­ду в ванной, втоптала грязными туфлями большие ку­пальные простыни и полотенца, а постельное белье у Дау старательно измазывала губной помадой. Но в на­ши мелкие женские отношения я Дау не посвящала. Просто перед ее приходом я чистое постельное белье у Дау заменяла грязным, простыни и полотенца достава­ла тоже из грязного белья. Ей, видимо, чистота посте­ли не была знакома. Ну, а Дау был намного выше ме­лочей быта.

Мы обе получали, видимо, одинаковое удовлетво­рение. Только с того часа, когда Дау объявил мне так просто о своей близости с этой вульгарной девицей, внутренне я вся ощетинилась. Мне показалось, что у меня возникло брезгливое чувство даже к Дау.  {182} 

Наши спальни помещались на разных этажах квар­тиры. Первое время под разными предлогами я избега­ла близости с Дау. А потом:

— Коруша, а не забузила ли ты? Я так боюсь, вдруг опять начнешь ревновать?

— Я ревновать? Ну что ты, к этой грязнуле?

— О, Коруша, это не один ее недостаток. Она не очень красива, а уж как глупа! Она не просто глупа — глупых девушек много, — она феноменально глупа.

— Дау, стыдно говорить сорокалетней жене так не­уважительно о своей любимой девушке.

— Моя любимая девушка — ты. Этой Ирине я не го­ворил слова «люблю». Я не мог обхамить девицу, если она пришла с целью отдаться мне.

— Даунька, я никаких претензий к тебе не имею, но, кажется, сегодня она должна прийти. Пятница — это ее день.

— Корочка, я с трудом перенес ее свидание на поне­дельник. Очень соскучился по тебе. Хочу побыть с то­бой, ничего не могу поделать. Я свою сорокалетнюю жену люблю гораздо сильней, чем всех вместе взятых молодых любовниц.

А мною овладел снова зверь ревности. Хотелось броситься на Дау, избить его, исцарапать. Сегодня и завтра он захотел быть со мной, а в понедельник эта тварь явится опять! Нет, нет. Только бы он не заметил моей злости, надо играть.

— Даунька, милый, — елейно залепетала я, — сей­час у меня свидание с Колечкой, и потом, Даунька, я до чертиков в него влюбилась. Я не могу больше и с то­бой, и с ним. Я предпочитаю его одного без тебя!

— Корочка, это твое законное и святое право, — сказал, поникнув, Дау.

Да, я имела право так сказать мужу!


Выскользнув из дома, я бросилась на темную липо­вую аллею. Рыдания душили, свежий ветер, шум лип успокаивал. Да, но этот хам Коля после мордобоя ни разу не позвонил. Даже не извинился. Черт с ним, уж очень глуп. Почему он пользуется успехом у женщин? Нет, он не мой герой, и очень мелкий человек. В первые дни нашего знакомства одолжил деньги. Все в нем было  {183}  отталкивающим. Как Дау мог поверить, что я полю­била этого ничтожного, виляющего бабника? Мне ста­ло тошно жить, сама себе была противна.

Вдруг слышу шаги.

— Кора, здравствуйте.

— Коля, вы?

— Я не первый вечер провожу под вашими освещен­ными окнами в надежде, что вы догадаетесь выйти. А вы все ублажаете своего повелителя?

— А почему вы не позвонили мне?

— Посмейте еще раз сказать, что ваш повелитель не узнает голосов!

— Ну, случайно узнал Витьку. Коля, почему вы при­даете такое значение малозначительным фактам?

— Делать из меня дурака — это малозначительный факт?

— Вы преувеличиваете мою значимость. Подумай­те, в состоянии ли я переделать природу? — сказала я, на всякий случай быстро отступив. — Что, еще драться будете?

— Нет, постараюсь больше не драться. Кора, где ваш сияющий вид, почему вы не смеетесь? Сегодня у вас уже нет радости от встречи со мной?

— Коля, если говорить очень серьезно и очень ис­кренне, вы слишком, слишком большое место заняли теперь в моей жизни. Я никогда не была легкомыслен­на, а знаю вас так мало, мне очень не понравилось, ког­да вы без каких-либо вопросов с моей стороны так не­красиво осветили свои интимности с некой Линой и другими дамами. Согласитесь, это не по-рыцарски: честь дамы сердца должна быть священна и в про­шлом, и в будущем, и в настоящем! Вы мне очень нуж­ны! Но как с вами можно иметь дело, если вы уже впу­тали в наши отношения Витьку Гольданского. Мордо­бой простить и перенести легче, чем предательство. Витька не очень серьезен, и ради каламбура и шутки он продаст самого себя. Коля, у меня к вам появилась се­рьезная настороженность! Наши отношения еще не ус­пели перешагнуть никаких границ, вы не имели права так поступать.

Стратегия моего хода нападения победила, этот хам стал серьезно оправдываться, наглость исчезла. А  {184}  вдруг он по-настоящему еще влюбится? Нет, не это мне нужно, но поставить на колени прославленного бабни­ка — в этом что-то есть.

Я не была уверена в правильности выбранного мною пути. Что делать? Так трудно мириться с непри­миримым. Попробуйте не ревновать любимого, когда, мягко выражаясь, основания есть.

— Кора, что с вами сегодня, вы неузнаваемы. Мол­чаливы. О чем вы думаете?

— Коля, о любви! Только о могучей, только о бес­предельной, всепокоряющей и всепрощающей любви!

— А разве такая бывает?

— Коля, должна быть!

— Кора, у меня путевка с 1 августа в Сочи, санато­рий «Правда». Если бы вы захотели, вы бы достали се­бе путевку на тот же срок.

— Я уже захотела и обязательно достану путевку ту­да же, на тот же срок, — сказала я, а про себя подума­ла: «Чудесно. Спутник, таскающий чемодан. А в Сочи на «Мацесту» я должна ехать за счет девиц Дау».


— Даунька, у Коли путевка в Сочи в санаторий «Правда» с 1 августа. Ты мне сможешь достать путевку туда же?

— Коруша, конечно, смогу. Я очень рад, что у тебя все так отлично устраивается.

— Ты ведь тоже не один едешь отдыхать?

— К сожалению, не с Герой.

— Но вчера у тебя была Гера.

— Ты смела подглядывать?

— Ни боже мой! Просто в ванной никто не шумел. Все было совсем пристойно. Это почерк Геры.

Чтобы не нарваться на штраф, я говорила улыбаясь, очень тихо и спокойно. И этот взрослый младенец по­верил, что я примирилась с этой Ириной!

— Да, Коруша, кое-как я преуспел. У меня сейчас две любовницы. Теперь замужняя Гера бегает ко мне на тайные любовные свидания.

В омут! К черту в зубы бросишься! Предстоящее пу­тешествие с Колей к берегам пламенной Тавриды пока­залось мне невинным пустяком.  {185} 

В санатории моей соседкой по комнате оказалась молодая обаятельная женщина, прокурор из Магада­на. Она была умна. Очень приятно общаться с умными людьми. Мое место в столовой имело преимущество: через несколько столиков по прямой я спокойно созер­цала Колечку. У него соседкой по столу оказалась мо­лодая блондинка. Когда после обеда он встал из-за сто­ла, блондинка повисла у него на руке и энергично по­волокла его из столовой. Не спеша, из столовой вышла и я. Но их и след простыл. У своего корпуса я встрети­ла прокурора, она шла в палату.

— А где же ваш спутник, с которым вы прибыли из Москвы?

— Увели! А вы прокурор на отдыхе?

— Ничего не поделаешь. У меня серьезная профес­сия.

Не успели раздеться, стук в дверь. Я моментально нырнула в платяной шкаф: «Умоляю, вы меня не виде­ли».

Вошел Коля: «Извините, где ваша соседка?».

А умница прокурор его усадила, говоря: «Подожди­те, она, вероятно, сейчас придет. Скоро начнется мерт­вый час. Пляж закрыт, она скоро появится». Остроум­но ведя беседу с Л., она явно издевалась надо мной. Не скоро я выбралась из темного, душного шкафа в после­обеденную сочинскую жару августа.

— А вы еще живы?

— О, прокурор, я в людях очень ценю чувство юмора.

— Кора, объясните этот цирк.

— Это совсем не просто. Я сама себя запутала. Пой­демте лучше на пляж, после бани в платяном шкафу я хочу в море.

Я любила заплывать далеко, особенно вечером при закате, когда огненный диск солнца, у горизонта по­гружаясь в море, зажигает его сказочными соцветиями, а волны моря, сине-зеленые, чистые и прозрачные, вдруг пламенно искрят.


Неделю спустя я почувствовала, что кто-то плывет за мной.

— А, Колечка! Давно вас не видела. Здравствуйте. А где же ваша блондинка?  {186} 

— Этой блондинкой я уже сыт по горло. А вы что, решили играть здесь со мной в прятки?

«Вероятно, прокурор выдала меня», — пронеслось у меня в голове.

— Коля, меня Дау учил, если у мужчины назревает любовная ситуация, мешать нельзя!

— Вы можете хоть здесь не упоминать имя своего бога и повелителя? Вы насквозь пропитаны его пошлы­ми идеями.

— Вы с успехом эти идеи претворяете в жизнь, Коля. Ведь не побрезговали, подобрали эту блондинку сразу, с первой встречи.

— Ревнуете? Ну что же, это приятно. Кора, эта блон­динка знает, что мужчине нужно для отдыха. Я совсем не хочу ссориться с вами, вы мне очень нужны. С вами можно поговорить серьезно об очень серьезном деле?

— Говорите, я слушаю.

— Не здесь, разговор деловой и серьезный. Завтра у вас «мацесты» нет. Давайте пообедаем в ресторане.

— Давайте еще захватим прокурора.

— Ну нет, разговор серьезный, деловой и секрет­ный. Вы что, боитесь быть со мной наедине?

— Нет, я вас не боюсь. Только не забыла тяжести ва­шей руки.

— Кора, ваш ангельский вид обманчив. Давайте не ссориться. Мне нужна ваша помощь и даже умный со­вет.

— Хорошо, завтра обедаем в ресторане. Мне ведь очень нужен этот громоотвод!


Дорога в ресторан на самую вершину горы Ахун была длинная, но романтично красивая. В открытой машине упругий ветер заставлял щуриться глаза, про­низывал лицо и тело. В сочинский дневной зной это было наслаждение. Если бы мой Даунька был нормаль­ным человеком, он мог бы быть моим спутником в этой поездке. Но, может быть, когда ему и мне перева­лит за пятьдесят, он возмужает, поумнеет и, наконец, ему надоест повторять: «В Тулу с собственным самова­ром? Никогда! Я не осел и не подкаблучник. На это способен только мой ученик Абрикосик. Ему очень удобно помещаться под Таниным каблуком, а мне нужны  {187}  горизонты Вселенной. Я не такая, я иная, я вся из блесток и минут».

Да, он не был похож на других. Дорогой мечтала, что когда придет старость, я буду еще нужна Дау, тог­да мы будем много вместе путешествовать. У нас будет длинная счастливая старость. Не ведала тогда, что мой Даунька до старости не доживет.

— Кора, о чем вы думаете?

— О вас. О том, что вы не обладаете хорошим вку­сом. У вашей блондинки красивые волосы, но толстые ноги.

— Что поделаешь, если красивые блондинки со стройными ногами прячутся в шкаф.

Прокурор — и выдала! Прокурорша — баба умная, симпатичная, у нее мужская профессия, поэтому с муж­чинами она легко находит общий язык. Я всегда зави­довала женщинам с железным характером.

— Коля, а могли бы вы ей заехать оплеуху?

— Кора, хватит. Хотите испортить мне эту поездку? У вас садистские приемы. Женщине вредно быть злой. Добродетель женщины — доброта.

— Доброта это добродетель человечества, а част­ный случай доброты женщин к вам носит другое имя.

— Кора, умоляю, смилуйтесь. Еще одно слово, и я брошусь в пропасть. В объятия этой блондинки меня толкнули только вы.

— Ну, хорошо, больше не буду. Когда сели за столик:

— Кора, нам давно надо перейти на «ты». Давайте выпьем на брудершафт. Такое трудное завоевание на «ты» с бабой у меня впервые, и даже интересно, что ты, Кора, такая колючая. Ты со мной в Сочи, а мы потеря­ли уже неделю, тем больше счастья впереди. Твой бог и повелитель не маячит, нам больше не мешает.

«Ну и самоуверенность», — подумала я.

— Коля, а в чем нужна моя помощь вам, или это был предлог?

— Нет, мне хотелось бы иметь друга, которому я мог бы рассказать обо всем. Кто не будет осуждать, кто будет мне беспредельно предан, не спрашивать: что, за­чем и почему. Верить в меня и помогать мне. Я задумал грандиозный маневр: мой шеф Н.Н. одобрил мой план.  {188}  Он великий знаток, где пахнет жареным, а ведь я его ученик. Две великие державы — Советский Союз и Америка — заключили соглашение по борьбе с раком. Как только я прочел об этом в газетах, я сейчас же об­завелся медицинскими книгами о раке и уже имею по­нятие, о чем, где и как нужно говорить по этой пробле­ме.

— И вы считаете, этого достаточно?

— Не вы, а ты. Для начала достаточно. Ведь я не со­бираюсь победить рак. Тому, кто совершит этот по­двиг, человечество при жизни отольет памятник из чи­стого золота. Ну, а у меня желания поскромнее: я хочу быть академиком.

— Коля, я голосую за ваше избрание.

— Кора, не превращай серьезную беседу в легкий разговор. Не забывай, я рассчитываю на твою, Кора, помощь.

— Я вся внимание.

— Вот так-то лучше. Здесь, в районе Сочи, отдыха­ет один человек, некто Жеребченко. Я хочу завербо­вать его в союзники. Он мне нужен. Я сюда, в Сочи, приехал из-за него. Случайно узнал место и срок его отдыха. Я завтра очень рано утром еду к нему и, если с ним столкуюсь, завтра же здесь ужинаем втроем. Со­гласна?

— Да, согласна.

— Быть не только моим союзником, но и помощни­ком?

— Коля, но в этом деле я профан.

— То, что я попрошу, в твоих силах.

Когда мы вернулись из ресторана, из кустов возле санатория вынырнула блондинка и ринулась навстречу Коле, а я поспешила не мешать их объяснению.


На следующий день он встретил меня на «мацесте»:

— Кора, я приехал сюда поговорить с тобой. Очень боюсь, опять будешь прятаться от меня.

— Коля, мне просто жаль эту беленькую девочку.

— Так ты что, хочешь устроить цирк в санатории? Я бегаю за тобой, эта блондинка за мной, а все посмеива­ются.

— Когда она уезжает?  {189} 

— К сожалению, не скоро. Кора, я хотел вызвать твою ревность, проверить твою любовь, а ты так лег­ко уступила меня этой, как ты ее называешь, девочке. Только эта «девочка» сама забыла, когда она ею была. Ваш повелитель приучил вас к параллельным девицам.

— Так вот почему вы завели параллельную. Ничего не имею общего с вашей параллелью.

— Забыла, что мы перешли на «ты»? Почему же Дау можно параллельную, а мне нет? И потом, ты забыла: мы сегодня ужинаем в ресторане, ты дала слово.

— Вам удалось договориться с этим Жеребченко?

— Нет, Кора, он категорически отверг сотрудничест­во со мной, да еще назвал меня авантюристом от науки. Но ты ведь мой друг, обещала сегодня ужинать в ресто­ране. Жеребченко отпал, но здесь отдыхает наш химикакадемик с женой. Ты и я сегодня поедем ужинать. Тебе вчера там понравилось. Я с ними уже договорился.


После ресторана вернулась поздно ночью, мой про­курор еще не спала.

— Кора, совсем загуляла. Вчера не обедала, сегодня не ужинала в санатории. Скажите, ваш муж — акаде­мик Ландау?

— А вы его знаете?

— Не знакома, но его знает весь культурный мир. Он был вчера проездом в Сочи.

— Он приходил ко мне сюда?

— Все дело в том, Кора, что он, пробью в Сочи сут­ки, к вам не зашел.

Разрыдавшись, как подкошенная, я упала на по­стель. Было нестерпимо больно, обидно, и такой по­стылой показалась игра в любовников с этим «авантю­ристом от науки».

Даунька, единственный, любимый, ты хотел меня видеть. Я это знаю, я это чувствую, но твой такт и твое несравненное благородство удержали тебя. Ты побоял­ся нарушить мою идиллию.

Энергично затянувшись табачным дымом, проку­рор воскликнула:

— Я ничего понять не могу!

Если прокурор и тот в тупике, а попробуйте все это описать! Сочинить такое трудно.


 {190} 




Глава 26


Если родился человек, которому тесно и душно в устарелых рамках обыденности, он, отбросив стан­дартную обыкновенность, стремится ввысь, к необык­новенному, к прекрасному. У него на все свои сужде­ния и взгляды. Выводит на бумаге короткие физичес­кие формулы, в них сосредоточены истины физической науки. Истины этой науки даются титаническим тру­дом левого полушария мозга, там работает сложней­шего построения машина. Заменить ее невозможно, не­мыслимо. Запрограммировать сверхталант не удастся никогда.

Хрупкий, бледный человек с огненными глазами, свернувшись на постели, теряя сон, забывая поесть, на­носит на чистые листы бумаги знаки, понятные только ему одному. В этом труде он находит наслаждение, ни с чем не сравнимое. Труд! Творческий, изнуряющий, тяжелый труд. Но только в этом труде для этого чело­века и заложено высочайшее наслаждение жизнью. Это то необыкновенное, прекрасное, к чему он стремится всю свою жизнь. Что-то сделать, оставить свой след для потомства. Храм науки воздвигается веками чис­тыми руками истинно талантливых людей, время отме­тает авантюристов от науки!

Но жить только поисками истин в науке такому че­ловеку невозможно. Быт бесцеремонно врывается в процесс его мышления. Мыслить мелко, хитрить он не умеет: не так устроены клетки его мозга. Вот он и раз­решает будничные, бытовые проблемы со своих высот.


Война, Казань, перенаселение эвакуированных не имеет границ. По карточкам мясо практически не выда­валось. Вдруг в Институте физпроблем ловкач Писар­жевский, референт П.Л.Капицы, достает для сотрудни­ков мясо! Дау радостно сообщил: «Коруша, завтра в ин­ституте по всем мясным талонам выдадут мясо!».

Снабдив Дау утром всеми накопившимися талона­ми на мясо, я сказала, что буду очень счастлива, если он действительно принесет мясо, но это граничит с чу­дом.  {191} 

В те годы наш институт был малочислен, выстрои­лась небольшая очередь, в которую встал и Дау вместе с Женькой. Как шелест ветра, по очереди пронеслось: «Привезли баранину!». У Дау сразу возник вопрос: «А баранина это мясо?» — разрешить этот вопрос он не мог, здесь его мозг был бессилен. Он спросил одну из сотрудниц: «Баранина это мясо?».

«Дау, мясо это говядина, а баранина это баранина».

Дау растерялся: «Коруша ждет мясо, я обещал при­нести мясо». Вывод из завязавшейся в маленькой оче­реди большой дискуссии на эту тему гласил: «Мясо это говядина, а баранина это баранина».

Идти против истины Дау не мог, очень расстроен­ный, он вышел из очереди. Грустный принес домой все нереализованные мясные талоны, которые потом вы­бросили.

Женька же принес почти целую тушу молодого ба­рашка. Злорадно ухмыляясь, сказал:

— Дау, ты законченный идиот. Сам не смог решить такой ерунды. Ведь баранина вкуснее говядины.

Стерпеть я не смогла:

— Женя, когда мы вместе столовались в Москве, вы отлично знали, что Дау и я всегда предпочитали говя­дине баранину. Почему же вы там, в очереди, не под­сказали этого Дау?

— Коруша, Женя не виноват. Я действительно сва­лял дурака. Я ведь тоже хорошо знал, что баранина вкуснее говядины. Но ведь ты сказала, что хочешь мя­са!

Дау не разбирался в людях и ошибался в подборе друзей. А сама я? Я, которую он любит, которой дове­ряет, назвал своей женой? Любящая, преданная — так мелко разменялась, вконец изолгалась.

Даунька легко, слишком легко, простил мне Колю. Но все оправдывает любовь, а если нет любви, есть только одна ложь. Дау преклоняется перед любовью и не выносит лжи. Вероятно, поставить рядом любовь и ложь преступно, и я действительно чувствую себя пре­ступницей перед Дау. Мне было так страшно, что Дау вдруг уличит меня во лжи. Вот и оказалась на курорте с Колечкой, демонстративно посещаю рестораны!

Будучи с ним в одном санатории, но в разных  {192}  корпусах, легко избавиться от встреч. К тому же в этом мне очень помогла молоденькая блондиночка, следовавшая за Колечкой по пятам.

Меня мутило от той фальшивой роли, которую я вначале с такой радостью и даже с каким-то молодым озорством взвалила на себя, делая вид, что плюю на общественное мнение. О, это было далеко не так просто! А что делать? Если надо уверить любимого мужа в существовании несуществующего любовника, охраняя его покой и здоровье? Не ревновать! Не сорваться, погасить в себе желание превратить в месиво какую-нибудь Ирину. Невозможно не фальшивить. Разлюбить Дау — тоже невозможно. Жизнь, судьба, рок, переплетаясь, иногда ставят тебя в такие ситуации, которые преодолеть не под силу. Его слова: «Коруша, что может быть прекраснее красивой молодой женщины!». Я всегда помнила их, они подхлестывали меня, поднимая рано в постели для изнурительной гимнастики, они вывели меня на фальшивую дорогу, они заставили меня плевать на общественное мнение!

Но, вероятно, я не совсем достойный человек, я очень хорошо научилась лгать и притворяться, клятвенно заверяя Колечку, что безумно в него влюблена. С Колечкой я встретилась близко в день отлета из Сочи. Билеты из Москвы я брала с обратным рейсом за свой счет. Надо было оплатить доктору наук за таскание моего чемодана. Но на аэродроме меня ждал приятный сюрприз: Колин знакомый попросил доставить дочь-школьницу в Москву.

Рейсы самолетов задерживались, пришлось обедать в ресторане аэропорта Адлера. Школьница последнего класса провела несколько часов со мной и Колей. Все это время было так насыщено нашей с Колей пикировкой, нашими иносказательными рассуждениями. О, мы с Колей изощрялись в остроумии, запускали друг в друга шпильки в самых изысканных выражениях, даже мифология пошла в ход! Ярко блестевшие глаза молодой загорелой девочки едва успевали перебегать с одного лица на другое. Она с удивлением смотрела на своих спутников. Наконец, задыхаясь от любопытства, она произнесла с мольбой:

— Подождите, я ничего понять не могу. О чем вы  {193}  говорите? Мне все это так интересно. Ни в театре, ни в кино, ни в книгах я такого не встречала! Но мне все, все непонятно: о чем у вас дискуссия, объясните, ну, пожалуйста! Отдельно все слова понятны, но смысл ваших фраз таинственен, и совершенно невозможно понять смысла сказанного!

Мы с Колей единодушно, неприлично громко засмеялись. Все обедавшие в ресторане с удивлением оглянулись на наш столик. В глазах милой школьницы была такая жажда жизни!

— Вероятно, вы в школе этого не проходили?

— Мы даже мифологию в школе не проходили!

Мне стало легко и весело, а выпитый стакан вина заставлял смеяться:

— Милая девочка, вот закончите школу, вступите в жизнь, и все станет понятным!

— Кора, вы так замечательно загорели. Как идет вам загар! Вы просто Кармен, да, Кармен-блондинка. Смотрите, все мужчины в ресторане заглядываются на вас!

— Смеется она всегда, демонстрируя свою сверкающую пасть, — громко и зло сказал Коля и тихо прошипел: — Кулаком бы в зубы, чтобы не улыбалась всем.


Прибыв в Москву, я сразу уехала на дачу. А через несколько дней с балкона вижу: подъехала машина, и выходит из нее Коля. Я бросилась к маме: «Мамочка, там подъехал «Маркович». Скажи, что я два часа назад уехала в Москву». Так повторилось несколько раз. Я его избегала. Он мне так надоел в Сочи!

В Москве меня застала большая почта из Звенигорода от Колечки и одна телеграмма — но какая! — от Дау: «Целую самую красивую, самую любимую. Дау». Стою как зачарованная у входной двери, упиваюсь словами «самую красивую, самую любимую». Звонок в дверь. Открываю — вваливается Колечка: «Наконец застал тебя». Не успела опомниться, он выхватывает телеграмму из моих рук. Читает вслух: «Целую самую красивую, самую любимую».

— Ах, вот вам какие слова были нужны, а я не догадался в Сочи, что вы ждете красивых слов.  {194} 

Он с остервенением стал рвать на мелкие кусочки телеграмму. Я попыталась отнять.

— Как ты посмел порвать телеграмму! Она тебя не касалась. Она — моя!

— Ах так! Меня водить за нос, издеваться, насме­хаться, из меня делать дурака и быть преданной женой своему повелителю. Делаешь из него бога!

Он в бешенстве стал наносить мне удары. Я упала на пол и прижалась лицом к полу в передней. Он не раз уг­рожал выбить мне зубы. Руками я пыталась защитить голову. Он стал топтать ногами, целясь в голову. Я не на шутку испугалась: ведь может изувечить. От страха притихла. Он опомнился, отступил к порогу, испуган­ным голосом позвал меня. Я прикинулась «убитой». Он, пятясь, вышел, прикрыл дверь, щелкнул спаситель­ный английский замок. Я села на пол, встать было трудно, голова кружилась. Жгучая боль на тыльной стороне кистей рук. Защищая голову, получила ссади­ны на руках от его каблуков. Но особых увечий нет, ко­сти все целы. Счастье, что у этого профессора МГУ мягкие кулаки: слишком многим женщинам уделял он внимание, на спорт не оставалось времени.

Что же, придется уверить Дау, что от побоев «мило­го» получила максимум наслаждения. И он поверит! С удивлением, но поверит, скажет: странные существа эти женщины. Но насколько я успела узнать Колечку, он трус, и поэтому я решила: сумерки, я не задерну шторы, не зажгу света, и он решит, что потеряла созна­ние, а если моя квартира не проявит признаков жизни и ночью, то он наделает в штаны, решит, что он убий­ца. Когда приедет Даунька, он побоится врываться в квартиру. Тихонечко подползла к окну в кухне, боясь колыхнуть занавеску, осторожно выглянула: Колечка маячит у моих окон, тщетно пытаясь зафиксировать признаки жизни. Еле добралась до постели.

Вдруг у окна моей спальни слышу голоса. Шурка Шальников говорит:

— Коля, почему вы решили, что с Корой что-то слу­чилось? Ее просто нет дома, все форточки закрыты, ни одно окно не откроешь. Ну, если вы так настаиваете, пойдемте со двора. Возможно, мне удастся открыть дверь.  {195} 

Я знала, что Шальников сможет открыть любую дверь без ключа, и, пока они обходили кругом, успела закрыть замок на предохранитель.

Утром на следующий день Шальников подлетел ко мне:

— Кора, а почему вы вчера «Шляпу» не впустили к себе? (Шурка уверял, что, кроме шляпы, у Колечки ни­чего человеческого нет. Конечно, Шурочка был прав.)

— Шурочка, вам что? Разве вы не знаете: милые бранятся — только тешатся?

На следующий день телефон звонил без конца, труб­ку не снимала. Вечером только включила свет в кори­доре — раздался продолжительный нахальный звонок в дверь, а потом дребезжащий стук в окна квартиры на первом этаже. Решила: Колечка или спятил, или пьян. Очень долго простояла затаившись у окна. Наконец, звонки в дверь, стук в окна прекратились. Вижу: он вы­шел не совсем твердой походкой из ворот нашего ин­ститута. Да он пьян! Дофлиртовалась! Мне стало и стыдно, и тошно. И все это на глазах у всего института!





Глава 27


Спасителен был приезд Дау. Жизнь снова закипела у нac в доме. «Дау, тебя к телефону». Он приветливо говорит в трубку: «Если вы хотите стать физиком, сов­сем необязательно иметь высшее образование. Обяза­тельно любить предмет. Но если вы серьезно решили стать физиком-теоретиком, приходите ко мне домой. Сейчас посмотрю, когда смогу с вами поговорить. Вас устроит, если это будет пятого, в четверг, в четыре ча­са дня? Только, пожалуйста, без опозданий. Вначале я просто проверю ваши знания по математике, потом дам вам список литературы. Будете заниматься и при­ходить ко мне домой на экзамены».


— Коруша, имей в виду, завтра у нас будет обедать мозг мира.  {196} 

— Даунька, а вчера, когда у нас мозг мира ужинал, все вина и коньяки остались нетронутыми. Они пьют соки и минеральную воду. А я-то думала, что ты один исключение, употребляешь только безалкогольные на­питки.

Когда Ландау работал в Цюрихе у Паули, Паули о Ландау сказал: «Я знаю, почему Ландау не пьет. Он пьян всегда, он опьянен самой жизнью, ему не нужен алкоголь».

Физики, известные всему миру, встречаясь с юным Ландау, говорили: «Этот молодой ученый интересует­ся всем. И очень интересен сам. Но его мальчишеские выходки приводят к тому, что вначале все, что он гово­рит, абсолютно непонятно. Но если с ним поспорить, то чувствуешь себя обогащенным».

Физики, знавшие Паули и Ландау, отмечали сходст­во в характере мышления, в подходе к физическим про­блемам и даже в стиле научного творчества. Оба они, невзирая на лица, в острых, критических ситуациях не подбирали мягких слов, не стеснялись в выражениях, были язвительны и остроумны, но содержание их кри­тики было важным и полезным. Даже Бору достава­лось от Паули. Однажды он крикнул Бору: «Замолчи­те, не стройте из себя дурака». Бор мягко ответил: «Но, послушайте, Паули...» — «Нет, не буду слушать, это чушь!».

Сам Дау всегда с большим восторгом отзывался о Вольфганге Паули. Еще в детстве у Дау возникла по­требность самостоятельно разобраться в устоявшихся жизненных представлениях окружающих. Он все вос­принимал по-своему, все переосмысливал, создавал свои системы, находил свое собственное решение. По­ражало это упорное стремление ребенка самому разо­браться во всех вопросах. С годами это свойство нату­ры привело его к построению своих оригинальных тео­рий в науке.

Его логическое мышление, опирающееся на очень широкую эрудицию, его прославленный универсализм в науке нашли свое отражение и во взглядах на челове­ческие отношения. Отсюда теория о том, как правиль­но жить, и брачный пакт о ненападении. Ревность по­кушается на внутреннюю свободу, унижает человеческое  {197}  достоинство, ревность — порок, не имеющий ника­кого отношения к любви. И он исключил этот порок полностью из собственного сознания.


Ландау своим ученикам всегда говорил: «Бойтесь растратить отпущенное вам время на мелкие, недо­стойные человека дела». И еще Дау глубоко верил, что человек рожден для счастья на земле. Человек сам дол­жен научиться быть счастливым. Дау был учителем, что называется, с большой буквы. Он стремился на­учить всех быть еще и счастливыми. Его всегда будора­жила мысль — как сделать, чтобы на свете было как можно больше счастливых людей.

— Дау, эта совсем молоденькая девушка, зачастив­шая к тебе, неужели она физик?

— Это моя новая ученица, и учу я ее счастью. Она страстно влюблена, а ее возлюбленный жениться не хо­чет. Я помогаю ей женить его на себе.

— Как? Ты способствуешь открытию мелкой лавоч­ки?

— Понимаешь, Коруша, здесь такая ситуация, что его надо женить для его же счастья.

Несколько месяцев спустя сияющий Дау мне сооб­щил: «Коруша, они уже поженились. Я был у них в гос­тях. Более счастливого мужа не встречал!».


Как-то вечером в конце войны к нам зашел Алиха­ньян, сели ужинать. Дау вскочил, сказав: «Артюша, я больше не могу переносить твоего кислого вида! Хочу видеть тебя счастливым! У тебя есть все для счастья! Столько девушек мечтает о твоем внимании. Нита сей­час уже живет в Москве. Ты ей звонил?».

— Ну что ты такое говоришь, Дау. А вдруг к теле­фону подойдет Митя?

— Митя сидит за роялем и телефонных звонков не слышит. Тогда это я сделаю я. Кстати, я и Мити не бо­юсь. Нита физик, она не работает. Митя слишком пере­полнен музыкой, а вдруг она скучает?

Дау подошел к телефону, под диктовку Артюши на­брал номер: «Ниточка, приветствую вас в Москве. Го­ворит Дау. Сейчас у меня сидит Артюша и очень скуча­ет. Если вы свободны, приезжайте к нам ужинать. Коpa  {198}  очень хочет с вами познакомиться. Ваш шофер зна­ет, где наш институт. Квартира два. Мы вас ждем».

Минут через 20 к нам приехала Нина Васильевна Шостакович, жена знаменитого композитора: золото­волосая с золотистыми глазами. Ужин прошел очень весело. Алиханьян — сиял! Вся наша квартира напол­нилась звонким смехом Ниточки (так ее называли все). Как красиво она смеялась. Впервые я слышала в смехе и звон хрусталя, и переливы серебряных колокольчи­ков. Алиханьян поехал ее провожать. Проводив гос­тей, Дау рассказал мне, что Артюша впервые увидел Ниту, сбегавшую по лестнице Ленинградского универ­ситета к своему жениху Шостаковичу, поджидавшему ее. Она весело смеялась и навек покорила Артюшу.

Нита — физик. Она кончала физфак в Ленинграде, была влюблена в своего жениха, который еще мальчи­ком стал знаменитым композитором. Вскоре они поже­нились.

Артюша встречался с разными девицами, но своей первой любви был пылко предан все годы, вероятно, поэтому он не женился.

— Дау, но Нита этого стоит. Как смеется! Тряхнет головой, отбросив золото волос, и зазвенел хрусталь с серебром колокольчиков. Она бесконечно обаятельна.

На следующий день Алиханьян просто ворвался к нам: «Кора, Дау, Ниточка согласилась сегодня поужи­нать в ресторане, если будете вы и Дау! Нас угостят заме­чательным шашлыком по-карски. Я уже все заказал!».

Я Ниту искренне полюбила. Она у нас стала часто бывать. Ее младшему ребенку Максиму исполнилось 7 лет, и она поступила работать к Алиханьяну. Его лабо­ратория находилась на территории «капичника». Это были годы, когда Сталин нашел в музыке Шостакови­ча что-то несовместимое с социализмом. Она была «слишком» революционной. Звуки сатанинской силы чего-то требовали, куда-то звали. Но главное было в том, что Запад называл его гением века в музыке. В от­вет на это Шостаковича лишили основной зарплаты, а к его произведениям цензура стала так придирчива, что пришлось начать преподавание в консерватории, чтобы содержать семью. Ниточкина зарплата понадо­билась.  {199} 


Меня всегда тревожил аппетит Дау. Он очень мало ел. Бывало, в зимнюю пору достанешь свежую клубни­ку, поставишь перед ним: «Даунька, пожалуйста, съешь!».

— Подожди, Коруша, возможно, я ее съем, но поз­же.

Гости к обеду и ужину всегда меня радовали. Это прибавляло Дау аппетита. Раньше всегда у нас обедал Артюша. Теперь он приходил вместе с Нитой, ведь они работали у нас в институте.

В один прекрасный день мне удалось купить в ко­миссионном магазине импортный холодильник. Нита, увидев его, просто ахнула:

— Кора, откуда у вас холодильник?

— Из комиссионного. Хотите, я и вам куплю.

— Разве это так просто?

Когда мы с Нитой привезли им домой холодильник, Митя, конечно, сидел, уткнувшись в рояль. Когда же до его сознания дошло, что в их быт входит холодиль­ник, он вскочил, бросил ноты на рояль, удивленно и радостно сказав: «Неужели я теперь смогу есть твердое сливочное масло!».


На семейных торжествах Шостаковичей всегда при­сутствовали Дау, я и Артюша. Митя никогда не угощал гостей своими произведениями. Всех притягивал рос­кошно сервированный стол. Сменялись разнообразные блюда и пироги, вызывая возгласы восхищения. Ино­гда в разгар веселья появлялся Максим в длинной ноч­ной рубашке. Митя устрашающе громко говорил: «Ни­та, я давно говорю, Максима надо сдать на базу! На ба­зу его! Если он не спит, безо всяких разговоров — сдать его на базу!». «База» заставляла малыша очень быстро залезать под одеяло.

Дау так понравилась реакция Максима на «базу», что он на следующее утро тоже пообещал своего годо­валого сына сдать на «базу». Эта шутка повторялась до автомобильной катастрофы.


Часто после работы Нита и Артюша заходили к нам. Все вместе ходили в кино, театры, рестораны. На­конец, с Нитой я побывала в Большом театре на «Спящей  {200}  красавице» и других спектаклях. А Митя много ра­ботал. Он всегда был переполнен музыкой и без рояля не мог.

Был такой случай, когда он переехал из Ленинграда в Москву, а Нита еще не вернулась из эвакуации. Про­шел слух, что Шостакович один и плохо устроен (хотя квартиру ему дали хорошую). Из Союза композиторов приехала комиссия, чтобы проверить эти слухи. На звонок в дверь Митя вышел сам, став на пороге, чтобы не дать войти в квартиру, и стал уверять, что ему ниче­го не нужно, он благодарит и категорически отказыва­ется от всякой помощи. Члены комиссии были настой­чивы и в квартиру вошли: в совершенно пустой кварти­ре стоял рояль со стульчиком, около рояля — газеты вместо постели, на окне — бутылка из-под кефира. Ми­тя был смущен и растерян: начнут устраивать его быт, следовательно, мешать, а ему ведь нужен только рояль!

Казалось, Митя не замечает отсутствия Ниты. Он был рад, что она стала работать. Хозяйство вели две домашние работницы. Быт Ниту никогда не интересо­вал. Когда мне случалось заходить к Ните запросто, Митя с грустной неудовлетворенностью вставал из-за рояля. Был всегда очень застенчив и как бы растерян.

Как-то из института Дау пришел вместе с Нитой. Он разводил руками в недоумении, говоря: «Нита, Долма­товский очень плохой поэт, почему Митя должен пи­сать музыку на его стихи?».

— Дау, неужели вы не понимаете? Стихи Долматов­ского нравятся Сталину. Митя просто счастлив: теперь цензура не будет запрещать его музыку — стихам Дол­матовского открыта зеленая улица.

Финансовые дела семьи стали поправляться. Амери­ка попросила разрешения исполнить одно из новых произведений Шостаковича. Разрешили. Был заплачен гонорар в 10 тысяч долларов. Ните удалось даже по­просить прислать за эти деньги одежду для семьи. Она стала щеголять в американских туалетах. Еще звонче зазвучал ее смех, а глаза сияли счастьем. Она еще боль­ше похорошела, а за ней, как тень, всюду следовал Ар­тюша.

Иногда я думала: Митя за музыку смеха так безза­ветно полюбил Ниту с юных лет. Многие молодые  {201}  женщины, поклонницы таланта Мити, усыпая его квартиру цветами, горели желанием приручить гени­ального композитора. Цветы принимала Нита, а ком­позитор сидел, уткнувшись в рояль. В один из вечеров тех лет Митя, Нита, я и Дау были у Миши Литвинова (сына Максима Максимовича). Его молоденькая жена Флора успела родить троих детей (будущих диссиден­тов). На Митю она смотрела как зачарованная. Все вы­шли на прогулку. Стояла дивная летняя ночь. Шли ше­ренгой. Дау рядом с Митей оживленно беседовали. По­том их обоих назовут гениями, а ведь гении не так уж часто встречаются на планете! Оба обладали обаянием таланта, чисто человеческим обаянием и, вместе с тем, были так непохожи друг на друга. Митя рассмеялся, остановился (это было на Малокаменном мосту): «Вы только послушайте! Мне Дау сказал, чтобы я обратил внимание на Флору. Я действительно боюсь на нее смотреть, ведь она может забеременеть от одного взгляда!».

На Черноморском побережье я всем санаториям предпочитала «Ривьеру», а Нита и Митя отдыхали в более комфортабельном — «Правде». Мы часто встре­чались. Однажды по дороге в «Правду» за мной увязал­ся какой-то тип. Я не дала повода для знакомства. На белоснежной лестнице санатория меня встречала Нита. В это время радио санатория передавало музыку Шос­таковича. Незнакомец, обращаясь ко мне и Ните, стал музыку поносить. Нита, звонко рассмеявшись, сказала: «Я лично физик, но многие восхищаются музыкой мо­его мужа Шостаковича». Тип в одно мгновенье исчез, как бы растворился под музыку Шостаковича.

Когда Нита приезжала ко мне на Ривьеру, как из-под земли появлялся Артюша и увозил Ниту на своем роскошном «Бьюике», который он купил у армян-репа­триантов. За рулем сидел шофер, Артюша машину не водил. А Митя? Митя нашел в санатории рояль, был всегда окружен поклонниками своего таланта и просто не замечал отсутствия Ниты. Алиханьян организовал научные экспедиции на Алагез и стал увозить Ниту в Армению на несколько месяцев, преподнося ей все кра­соты Армении: Ереван с Араратом, Севан, фрукты не­забываемых ароматов.  {202} 

Когда Ландау был приглашен Армянской академи­ей наук, Дау и меня встречали Артюша и Нита. И мы побывали в библейских местах.

Приехав в Москву, я с большим огорчением узнала от общих знакомых, что кроткий, застенчивый, просто «святой» Митя вдруг обнаружил отсутствие Ниты. Он стал ревновать и даже бушевать, изливая свои чувства в музыке. Возвращение Ниты все расставило по своим местам.

Посещая Шостаковичей в обществе Артюши, я ста­ла замечать, что Нита всегда старалась отодвинуть по­дальше от Мити рябиновую настойку. Гениальный композитор много работал, но в те годы его не ценили, как должно. Алиханьян же преуспевал сверх меры: ар­мянский академик, член-корреспондент АН СССР, ди­ректор Ереванского физического института. Когда Ка­пица был в опале, Артюша выстроил под свои москов­ские лаборатории роскошное здание в конце парка, у пруда над Москвой-рекой. По-моему, он отстроился за счет Армии. Правда, когда Кентавр вернулся, он быст­ренько вытряхнул Артюшу и поселился там сам, но до этого момента было еще далеко.

Да, еще Берия подарил братьям физикам Абуше и Артюше Алиханьянам вагон имущества, вывезенного из Германии, и они приняли эти подарки. Их принци­пы не были такими строгими, как у Ландау. Тогда мно­гие физики принимали щедрые подарки.

Главное — Митя был в загоне, а Алиханьян процве­тал. Ните импонировало видеть Алиханьяна у своих ног. Когда она бывала в Ереване вместе с экспедицией, ей отдавали должное и как жене великого композито­ра, и как спутнице Алиханьяна, которого Армения очень почитала и прочила ему большое будущее в на­уке. На каком-то торжественном ужине с шампанским у нас дома Нита бросила Артюше такую фразу: «Артю­ша, когда вы откроете новую частицу и станете нобе­левским лауреатом, тогда я, возможно, оставлю Митю и выйду за вас замуж». Конечно, сказанное звучало шуткой, но во взгляде Артюши я прочла собачью по­корность.

Через год приборы Алиханьяна на горе Алагез заре­гистрировали новые частицы! В Физическом институте  {203}  Армении был устроен большой бум. А московские фи­зики отнеслись недоверчиво, стали проверять. О, я по­мню, было много шума! Ландау стал горой на защиту Алиханьянов: это только ошибка, наврали приборы! Ошибки в экспериментах бывают, приборы соврать то­же могут, в честность же человека-физика Ландау твер­до верил. А я вспомнила Ниточкину фразу, с кокетли­вым вызовом брошенную Артюше. Вероятно, он про­сто свихнулся от своей великой любви к чужой жене. Порой я замечала, как он с восточным пламенем рев­новал Ниточку к самому Мите.

Приближалось время очередной экспедиции, Митя стал серьезно возражать против поездки Ниты: в по­следнее время она стала сильно терять в весе, талия ста­ла совсем девичьей. Нита согласилась лечь в больницу на обследование. Две недели длилось обследование в кремлевской больнице. Врачи уверили Митю, что его жена совершенно здорова. Перед отъездом Нита и Ар­тюша зашли к нам. Нита помолодела и была жизнера­достна. В Москве наступала зима, а в Ереване стояла золотая осень, такая щедрая на вкуснейшие плоды. Это время года Нита привыкла проводить в Ереване. По­шел пятый год, как она стала работать у Алиханьяна.

Осеннее солнце Армении всегда привлекает на гаст­роли артистический мир Москвы. В ту роковую для Ниты осень там были Вертинский, Утесов и многие другие. Когда экспедиция Алиханьяна спускалась с Алагеза, интеллигенция Еревана отмечала это событие банкетами вместе с артистами. Жена знаменитого ком­позитора и Алиханьян были всегда в числе звезд. Едва под утро закончился банкет, Нита попала на операци­онный стол. Непроходимость кишечника, срочная, бе­зотлагательная операция. Оперировали лучшие хирур­ги Армении. Непроходимость устранили, но потрево­жили злокачественную опухоль сигмовидной кишки. Это место в кишечнике — белое пятно для рентгена. Ведь несколько месяцев назад Нита прошла полное об­следование, и опухоль не была обнаружена.

Уложив Ниту на операционный стол, Артюша по­мчался телеграфировать Мите. Шостакович с сыном мгновенно прилетели в Ереван. А Нита через два часа после операции пришла в сознание, сказала: «Какое  {204}  счастье, что операция уже позади», — улыбнулась, за­крыла глаза и умерла. Легко, спокойно, как уснула. Артюша усадил Шостаковичей в самолет, а сам в спе­циальном самолете один с пилотом сопровождал гроб с телом Ниточки. Гроб был свинцовый, как бы сереб­ряный, с красиво изогнутой стеклянной крышкой, и мы увидели Ниточку как спящую красавицу в хрустальном гробу. Были белый снег и черная земля могилы, кото­рую Артюша усыпал алыми розами. Все годы после смерти Ниты в день ее похорон могила всегда была усыпана алыми розами, пока жив был сам Артюша.

В тот трагический день на похоронах Митя крепко держался за Артюшу, чтобы устоять на непослушных ногах. И после похорон Митя ни на шаг не отпускал Артюшу. Целый месяц прожил Артюша у Мити, бе­режно выхаживая его. Их соединила любовь к прекрас­ной женщине.

Возвращаясь с похорон Ниты, Дау грустно читал стихи:


И перед пастью гильотины,

Достав мешок для головы,

Палач с галантностью старинной

Спросил ее: «Готовы ль Вы?».

В ее глазах потухли блестки,

И, как тогда в игре в серсо,

Она поправила прическу

И прошептала: «Вот и все!».


Киношники Армении создали художественный фильм в честь Ниты и Артюши, только в нем Нита по­гибает на фронте, а Артюша опять «почти» открывает новые частицы. Однако при жизни открытия его обо­шли, из жизни он ушел тяжело — рак желудка.

Сейчас уже и Мити нет, есть Дмитрий Дмитриевич Шостакович — великий композитор века! И имя его, и музыка его — бессмертны! Он познал радость творче­ства, славу, большую любовь, без которой счастье че­ловека не бывает полным. Узнал он и горечь неспра­ведливости, всю беспомощность, когда приходится до­казывать, что ты не «верблюд». Его не обошли муки ревности, настоящее человеческое горе — потерять го­рячо любимую жену.  {205} 

Сейчас, анализируя прошлое, я пришла к убежде­нию, что серьезного романа у Ниты с Артюшей не бы­ло и быть не могло: гениальная личность Мити бессоз­нательно устанавливала расстояние между ними. Ар­тюша был примитивен. Преклоняясь перед могучим талантом Шостаковича, он не мог себе позволить ук­расить голову Мити рогами, он стремился отвоевать Ниту у Мити. Его тщеславию очень бы импонировало, если бы Нита, оставив гениального мужа, предпочла его. Ниточку это только забавляло, а Артюшу беско­нечно воспламеняло.

Была игра, как у нас с Колечкой. Ведь никто не со­мневался в наших интимных отношениях. Разница только в том, что Артюша был действительно влюблен в Ниту, а Колечке позарез нужно было только имя мо­его мужа в корыстных, карьерных целях. Продираясь только локтями, он стал академиком. Сейчас с легкос­тью подписывается под работами своих талантливых сотрудников, достойно «водит руками». Так Дау гово­рил о руководителях такого класса, околонаучных ра­ботниках. И еще у Мити была обаятельная внешность, озаренная его гениальностью, чего никак нельзя было сказать о бедняге Алиханьяне: невысок, линия ног стремилась скорее к окружности, нежели к прямой ли­нии, рано стал лысеть — наружность весьма заурядная.


— Даунька, сегодня за обедом ты, кажется, пропове­довал иностранным гостям о свободной любви? Я уло­вила несколько слов, но ничего не поняла.

— Нет, Коруша, когда они все из института ввали­лись к нам, то устремились в ванную мыть руки. Потом стали хвастаться, что в их квартирах по нескольку ванн. Я им сказал, что у меня семья из трех человек, од­ной ванны нам вполне достаточно. И хотя у вас много ванных комнат в квартире, вы лишены элементарной человеческой свободы. Вот, к примеру, вы влюбились в жену вашего сотрудника по университету. Вы можете за ней поволочиться? «Ну что вы! У нас это строжайше запрещено. Я сразу попаду в «черный список». Наши попечители меня выгонят вон, никакие научные заслу­ги не помогут и конец научной карьере». А в нашей свободной стране интимная жизнь человека никого не  {206}  волнует. Я могу влюбиться в чужую жену, и никакие попечители мне не страшны. И ты знаешь, Коруша, они с трудом в это поверили.

— Дау, мне Женька сказал, что завтра в Москву прилетает твой издатель из Лондона Максвелл. Веро­ятно, я должна приготовиться к его приему?

— Нет, нет, что ты. Он только однофамилец велико­го физика, я с ним встречаться не собираюсь, он просто делец, миллионер. Говорить мне с ним не о чем. Вся техническая работа лежит на Женьке, а я «не такая, я иная, я вся из блесток и минут».

В один из дней Дау сказал мне:

— Коруша, сейчас был телефонный звонок из Ми­нистерства культуры. В Москву приехал американский писатель Митчелл Уилсон. Ты была в таком восторге от его последней книги «Брат мой — враг мой». Так вот, он в министерстве сказал, что хочет познакомить­ся с физиком Дау. Ему дали наш адрес, и сейчас он на пути к нам.

— Даунька, я не успею съездить в центр купить чтонибудь особенное к ужину? Все-таки такой гость!

— Нет, не успеешь, да и это лишнее. Американский писатель, вероятно, хочет узнать, как живут советские ученые, а живем мы неплохо. Пусть будет все как обыч­но, по-домашнему.

Ужинали на кухне. На ужин была жареная утка, яб­лочный пирог, зернистая икра и коньяк. Я была счаст­лива, когда наш гость сказал по-русски: «Какой чудес­ный домашний ужин! Я так давно не был дома, мне так надоела отельная еда».

Я была покорена его русской речью. Он рассказы­вал: «Когда моя книга «Брат мой — враг мой» вышла в Англии, я плыл из Англии в Америку. Вдруг в три ча­са ночи ко мне в каюту вломился здоровенный моло­дой мичман. Стоя на вахте, этот мичман узнал о пребы­вании на пароходе автора романа, который он только что прочел. Сменившись с вахты, он легко вынул меня из постели, стал сильно трясти, приговаривая: «Зачем ты убил Мэри?».

Все это было очень интересно услышать от самого автора столь знаменитого романа.  {207} 

— Даунька, опять этот звонок ровно в девять утра, возьми трубку сам.

— Я слушаю, — нежно проворковал в трубку Дау и, весело рассмеявшись, положил трубку на рычаг.— Опять этот изобретатель вечного двигателя. Он сего­дня мрачнейшим голосом обозвал меня палачом, а вче­ра — иезуитом. Он каждый раз произносит одно слово и кладет трубку. К счастью, этот сумасшедший изобре­татель неразговорчив.

— Даунька, почему Петр Леонидович все племя су­масшедших изобретателей поручил тебе? По-моему, с ними небезопасно иметь дело. Сегодня по телефону те­бя обозвали палачом, а завтра стукнут тяжелым пред­метом. Мне страшно за тебя. Сумасшедший есть сумас­шедший.

— Коруша, сумасшедшие изобретатели в большин­стве случаев в жизни нормальные люди. У них мания гениальности, но не надо забывать, что среди этого племени, как ты сказала, могут встретиться и стоящие люди. На наших семинарах мы слушаем доклады не только по физике, но и обо всем новом и интересном, будь то медицина, биология или химия. Все, что я реко­мендую для наших «сред», все, одобренное Петром Ле­онидовичем Капицей, после семинара может получить путевку в жизнь. Вот авторы всех «великих» открытий и стремятся сделать доклад в Институте физпроблем на наших «средах».

Эти сумасшедшие изобретатели осаждают и мешают работать многим. Иногда это кончается трагедией. Так, в 1972 году один такой «гений», придя на прием к со­труднику президиума АН СССР, занимавшемуся пере­пиской с подобными лицами, убил его. Войдя в кабинет, он запер за собой дверь, по-видимому, стукнул свою жертву, сидевшую за столом, по голове, и у живого че­ловека, потерявшего сознание, по всем правилам хирур­гии отделил голову от тела специально принесенными медицинскими инструментами. Сотрудники, услышав подозрительную возню в соседнем кабинете, после безу­спешных попыток войти, вызвали милицию. Милиция не успела взломать дверь, «гений», закончив свое злоде­яние, водрузил голову на стол, открыл дверь и спокойно сказал, что осуществил справедливое возмездие.


 {208} 




Глава 28


Как-то вечером я включила телевизор. На экране — академик Н.Н., <...> Колин шеф. Он говорил, что они, химики, вступили в борьбу с раком, что крупней­шие медицинские открытия принадлежат не медикам. Привел в пример великие открытия Пастера. Пример с Пастером удачен, но Пастера на великий подвиг толк­нула его гениальность, его безграничная любовь к че­ловеку, стремление помочь страдающим, спасти уми­рающих. А тут авантюрист от науки, стремящийся ис­пользовать договоренность двух государств, с наглой мечтой стать академиком, вдруг «наткнется» на откры­тие и принесет еще пользу человечеству.

— Даунька, жаль, что тебя вчера вечером не было дома: по телевидению выступал Н.Н.

— Коруша, я знаю об их затее, но в Институте химфизики нет квалифицированных физиологов и биоло­гов, а кадры решают все.

— Даунька, мне в Сочи Коля рассказывал, что ког­да приближался двадцатипятилетний юбилей Институ­та химической физики, они собирались торжественно отметить эту дату. Он поехал в Ленинград поднять ар­хив и привезти соответствующий материал. Коля в ар­хиве нашел работу студента Харитонова. По его сло­вам, эта работа была о цепных реакциях. Н.Н. эту ра­боту Харитонова присвоил себе, а студента перевели в другую лабораторию, повысив в должности.

— Коруша, Коля не тот человек, которому можно верить, он из зависти может оговорить своего шефа. В Ленинграде было много сплетен, что работу «Цепные реакции» Н.Н. украл, пользуясь своим административ­ным положением. Лично я этому не верю, есть такие ученые, которые за всю свою жизнь делают только од­ну хорошую работу. Н.Н. принадлежит к их числу.

— Дау, а за что ты исключил из своих учеников Во­вку Левича? Ты с ним рассорился навсегда?

— Да, я его «предал анафеме». Понимаешь, я его ус­троил к Фрумкину, которого считал честным ученым, в прошлом у него были хорошие работы. Вовка сделал приличную работу самостоятельно, я-то это знаю. А в  {209}  печати эта работа появилась на подписями Фрумкина и Левича, а Левича Фрумкин провел в членкоры. Со­вершился некий торг. С Фрумкиным я тоже перестал здороваться. Вовка Левич перестал быть человеком, когда оставил свою очень симпатичную жену Наташу и женился на этой ужасной Татьяне.

— Какие разные вкусы у людей! Вовка Татьяну счи­тает красавицей, а я нахожу ужасной Ирину Рыбнико­ву!

— Захотела оштрафоваться?

— Нет! Прости, не буду.

— Коруша, если правду сказать, Ирина у меня сей­час как ширма. Герин муж очень ревнив. Чтобы усы­пить его бдительность, я показываюсь, по совету Геры, с Ириной там, где могу их встретить.


Перед приходом Ирины к нам в дом, я убегала на липовую аллею, где меня довольно часто ожидал Коля. Мы выясняли свои отношения. Конечно, я петляла и путала, но в конце концов мне показалось, что я поста­вила его на колени и даже немного испугалась, что этот знаменитый бабник еще по-настоящему влюбится в ме­ня. Но ларчик просто открывался.

— Кора, ты слушала выступление Н.Н. по телевиде­нию? Мне сейчас очень нужна твоя помощь. Понима­ешь, у меня есть интуиция ученого. Я знаю, что дело с раком у меня выгорит. Сейчас я взялся за белокровие и пичкал обреченных белых мышек, пораженных бело­кровием, химическими препаратами. У меня одна мышка полностью выздоровела.

— Колечка, я знаю, кто работает у тебя с мышками, она вполне могла дохлую заменить здоровой. Или ты это сделал сам?

— Ты мыслишь, как Жеребченко, а я доверяю своим сотрудникам. Все правильно оформлено, зарегистри­ровано полное выздоровление белой мыши от бело­кровия. Н.Н. берется устроить сообщение в эфир. Ко­ра, будет сообщение ТАСС. Понимаешь, Кора, мне очень нужно для солидности работы вывести формулу. У нас привыкли верить только математическому расче­ту. Я-то ни одного интеграла не возьму, а мой теоретик Димка Кнорре в тупике! У него ничего не получается.  {210}  Вся надежда на тебя. Твоему Дау раз плюнуть вывести мне нужную формулу с правильным математическим расчетом. Кора, это мне нужно очень срочно. Завтра в 10 часов утра я своего Димку Кнорре пришлю к твоему Дау домой, а ты подготовишь Дау к приходу Кнорре. Для Дау это пять минут всего дела, а я буду спасен.

Мое молчание было принято за согласие. Конечно, я от Дау просьбу Колечки скрыла. А в 10 часов утра звонок: явился Дмитрий Кнорре. «Дау, к тебе при­шли». А еще через несколько минут бедный Кнорре как ошпаренный скатился вниз по лестнице и долго тыкал­ся в стены, пока нашел выход.

— Даунька, а что Кнорре от тебя хотел?

— Коруша, самое удивительно то, что он сам не знал, что ему нужно.

Дау так и не узнал, зачем к нему в то утро приходил Кнорре. Я спасала честь не столько Колечкину, сколь­ко свою собственную! Вечером телефонный звонок. Колечка просил, чтобы я вышла в липовую аллею.

— Нет, не выйду. Вы будете опять драться, а я не ви­новата. Дау вечером явился поздно, утром чуть свет прибежал к нему Женька, только Женька ушел, я хоте­ла подняться к Дау, а в это время уже пришел к нему твой Корре, — складно врала я.

— Ну, хорошо. Я уже формулу достал. Еще очень нужна твоя помощь. Пожалуйста, выйди, Кора, разго­вор будет очень деловой и серьезный. Я ведь тебе по­клялся, что никогда больше не посмею поднять на тебя руку. Это удовольствие мне самому дорого обошлось. Я тогда решил, что убил тебя!

В липовой аллее он мне сообщил: «Скоро выйдет ре­ферат моего доклада. Я его пошлю твоему Л.Д. Он ре­шает, кто достоин докладывать на знаменитых «сре­дах» вашего института» <...>

Когда был получен отпечатанный реферат Л. о борьбе с белокровием, теоретики прибежали гурьбой к Дау, давясь от смеха, сияя от избытка чувств, предвку­шая, как они расправятся с автором анекдотической формулы в конце доклада.

Вдруг слышу голос Дау: «Я вам всем категорически запрещаю устраивать цирк!».

Теоретики подняли гвалт и вой, я уже не прислушивалась,  {211}  а когда они все ушли, я быстро поднялась к Дау и с возмущением спросила:

— Ты им запретил раздраконить Л. только потому, что он мой любовник?

— Ну нет! Что ты, Коруша. Рак, белокровие — гро­маднейшее бедствие. Эти болезни висят над человече­ством, как Дамоклов меч, и нет никаких гарантий. Лю­бой может стать их жертвой. Л. дельного по этому по­воду ничего не может сделать, но они подняли шум, ор­ганизовали лабораторию, добыли средства, на этот шум в их лабораторию со временем придет талантли­вая молодежь, которой суждено преуспеть. Так что твой Коля спокойно может приходить, я обеспечил ему в Институте физических проблем зеленую улицу, пере­дай ему: он может спокойно приходить, докладывать. Я приветствую его начинание и ручаюсь: ни один тео­ретик его не укусит. Коруша, можешь ему все это пере­дать.


— Неужели я могу не бояться Ландау и его банды?! Да, Кора, ты меня просто спасла. Я никогда не забуду, как твой Ландау в 1944 году зарезал без ножа нашего сотрудника Ратнера. Он тогда был ученый секретарь нашего института. У него родился второй ребенок, ему степень была нужна как воздух, он делал свою диссер­тацию, в основу которой положил формулу одного из величайших физиков. Вот только не помню, кого имен­но: не то Гей-Люссака, не то Бойля-Мариотта, но в об­щем эта формула имела столетний стаж и во всех шко­лах мира ее изучали многие поколения. Наш ученый совет, конечно, не понял ничего, но одобрил ратнеровскую работу из векового уважения к гениальному авто­ру этой формулы. И, представь, за три дня до защиты диссертации Ратнера Ландау опубликовал свой очеред­ной научный шедевр, где точным математическим рас­четом полностью уничтожил, ликвидировал эту фор­мулу, перечеркнув заодно и диссертацию нашего Рат­нера. Кора, после того как мне удалось полностью из­лечить белую мышку от белокровия, я очень хлопотал, чтобы мне дали для эксперимента обезьян, но эти зве­ри очень дорого стоят. Мне выделили палату женщин, больных белокровием. Все шесть человек абсолютно  {212}  безнадежны, так что никто ничем не рискует. Мой пре­парат совершенно безвреден, их уже несколько месяцев пичкают моим препаратом, которым я излечил мышку. Я увеличил дозировку, но ни черта не помогает. Я ре­шил их посетить, сам с ними поговорить, но это были уже не женщины, это просто лежачие коровы, они даже не отреагировали на мой приход. Я так тщательно оде­вался, я хотел произвести на них впечатление, но они остались равнодушны даже к тембру моего голоса.

Я привожу Колины слова в точности. Мириться с таким внутренним убожеством не было сил. Круто по­вернувшись, я бросилась бежать домой, крикнув ему: «Забыла выключить утюг!».


Доклад состоялся, народу было много, демонстра­тивно пришла и я, хотя эти семинары никогда не посе­щала. Физики-теоретики с упреком и даже враждебно посматривали на меня. Когда все разошлись, Петр Ле­онидович Капица, с удивлением посмотрев на Дау, спросил: «Дау, как вы смогли пропустить этого про­хвоста?».

Несмотря на преуспевание своего шефа, Дмитрий Кнорре уехал в Новосибирск. Он был молод, истины науки интересовали его гораздо больше, чем карьера. Колечка негодовал: «Представляешь, этот Кнорре уез­жает в Новосибирск. Я его обеспечил шикарной квар­тирой, я ему создал блестящие условия для работы в Москве. У меня возникают такие грандиозные перспек­тивы. Кнорре очень талантлив, он мне нужен, очень ну­жен. Уперся, как бык! Уезжает в Новосибирск».

Может быть, я ошибаюсь, но тогда я подумала: та­кой кратковременный визит Кнорре к Ландау за «ли­повой формулой» честного парня наставил на истин­ный путь. В 1974 году я случайно по телевизору услы­шала сообщение ученого, члена-корреспондента Ака­демии наук СССР Дмитрия Кнорре. Мне очень понра­вилось это краткое, но деловое выступление.

А в тот далекий вечер Кодечка, негодуя на Кнорре, говорил:

— Я очень удачно составил деловой краткий доклад о том, как мне удалось достичь таких блестящих ре­зультатов в борьбе с белокровием. Я все эти материалы  {213}  отослал в соответствующие инстанции, я так спешил, чтобы успеть к отъезду Хрущева в Америку. Я давал такие карты в руки нашему представителю. Он мог бы козырнуть моей работой! Оказалось — все зря! Моей работой побрезговали, не взяли!

— Коля, ну ведь вам удалось вылечить только одну мышку, повторные опыты не подтверждались, и боль­ше никаких результатов нет! Как можно козырять та­кой работой?

— Ну и что же? Я каждый день получаю сотни пи­сем из всех стран мира, все стремятся повторить мой опыт. У них тоже никаких результатов.

— Коля, разве это не есть подтверждение того, что эта работа была липой? Если в искусстве неповтори­мость является ценностью, то неповторимость в науч­ном эксперименте говорит о крахе!

В таких случаях Ландау говорил: «Наука умеет мно­го «гитик».

— Коля, у тебя с белой мышкой не работа, а фокус! Ты не сердись, у тебя все еще впереди, сейчас тебе ведь строят новый корпус?

— Да, он уже почти готов. Я заказал зеркальные стекла для окон, так пожалели, не утвердили. Семенов здорово выкладывается на эти работы.

— Он так уверен в твоем успехе?

— Ну, знаешь, в мои успехи поверил даже сам Лан­дау, а ты, злючка, не веришь. Когда я переселюсь в свой новый корпус, я это торжественно отмечу, а к те­бе у меня будет большая просьба. Уговори Ландау по­сетить мои новые лаборатории. Это мне необходимо для престижа. Если у меня в лабораториях побывает сам Ландау, те, кто сомневался в чистоте моих работ, умолкнут! Н.Н.Семенов — крупнейший ученый нашей страны, лауреат Нобелевской премии, но авторитета среди ученых он не имеет. А твой Ландау — непревзой­денный авторитет. Мне очень нужна его помощь в мо­их начинаниях, чтобы меня не называли авантюристом от науки.

— Колечка, это потому, что Ландау не имеет при­вычки ставить свою подпись под чужими работами, че­го не скажешь о твоем шефе. Дау его всегда называет балаболкой. Себя Дау ученым не считает. Он говорит:  {214}  «Ученым бывает пудель, человек может стать ученым, если его как следует поучат. Я просто научный работ­ник». Еще Дау не любит выражение «жрец науки». По этому поводу он высказывается так: «Есть люди с печа­тью жреца науки, это значит, что они жрут за счет на­уки. Никакого другого отношения к науке они не име­ют». Вот ты, Колечка, станешь настоящим «жрецом на­уки». Я уверена, ты преуспеешь, ты вынашиваешь в уме сложные, дерзкие планы, ты мечтаешь только о том, как с помощью интриг перехитрить весь мир. Ты уве­рен, что достигнешь небывалых высот, к своей завет­ной мечте стать академиком ты ползешь, крадучись по-кошачьи, настороженный, вооруженный отнюдь не на­учными знаниями. Сам говорил, не умеешь взять ни од­ного интеграла! Когда я слушала твой доклад о борьбе с белокровием в нашем институте, я убедилась — очки втирать ты умеешь. При этом держишься умно. Ты — дерзновенный человек, с которым уже все вынуждены считаться. Правда, ты очень многого достигаешь при помощи баб!

Я не ошиблась: Колечку интересовал только Лан­дау, я была для него лишь мостом к Ландау! И если го­ворить честно, я этому очень радовалась. Это его удер­живало возле меня, а мне так была нужна молва, что знаменитый бабник у ног моих уже годы, так неотрази­ма я!

— Даунька, Коля уже под свои работы получил це­лый новый корпус. Он очень приглашает тебя посмот­реть его лаборатории.

— Ну нет, Коруша. Мне там делать нечего. Лягуш­ку хоть сахаром облепи, я ее все равно в рот не возьму.





Глава 29


Приближался Новый год. О, этот праздник я не только любила, я еще старалась сохранить в себе суеверные чувства, поверить в чудодейственную силу первого числа Нового года. Поэтому в наш брачный  {215}  пакт о ненападении я внесла свой пункт: «Даунька, встреча Нового года только со мной, только в этот ве­чер в году ты не имеешь права увиваться за девушка­ми». И этот день всегда был мой и самый счастливый в году!

Очень часто несколько семей научных работников двух соседних институтов физпроблем и химфизики со­бирались вместе на встречу Нового года. Было всегда очень весело: физики любят шутку.

Моему соседу по столу преподнесли новогодний по­дарок — изящная коробочка, читаю надпись: «Слабит нежно, мягко, не нарушая сна!». Может быть, это и не очень смешно, но я, переполненная счастьем и шампан­ским, так смеялась, что упала под стол, и мое длинное вечернее платье лопнуло.

Веселье разгоралось, я не могла не танцевать. Платье сняла, надела свою легкую меховую шубку, которая не доходила до колен, тогда не было моды на мини, золо­тые туфли вызывающе сверкали. У меня был только один судья! «Даунька, скажи: так прилично? Если я буду танцевать в таком виде?» — «Корочка, тебе очень идет без платья, шуба к лицу, ты просто неотразима».

Я имела большой, шумный успех. Колечка, забыв даже о карьере, все время старался быть возле меня. И когда в три часа ночи: «Коруша, пойдем домой спать», — сказал мне трезвый Дау, пьяный Коля с воз­мущением, вызывающе воскликнул: «Нет, вы только послушайте, что Дау сказал Коре: «Пойдем домой спать!». Ну кто бы из нас всех, здесь присутствующих, не захотел пойти спать с Корой?».

Конечно, он выпил лишнего.

«Коля, успокойтесь, — весело улыбаясь, доброжела­тельно, даже ласково сказал Дау. — Я имел в виду спать в прямом смысле, совсем не в переносном».

Я не прислушивалась, что там пьяный Коля говорил Дау. По дороге домой Даунька очень весело рассказал мне о своей «дискуссии».

Когда приблизился пятидесятилетний юбилей Дау, я спросила:

— Даунька, этот день твоего рождения надо отпра­здновать. На сколько человек, хотя бы приблизитель­но, готовить стол?  {216} 

— Ни в коем случае, на таких юбилеях скучища: сиди, как осел, и слушай, как тебя хвалят. И речи не мо­жет быть. Но в институте не в моих силах отменить, хо­тя я поставил жесткие условия: ни одного торжественного адреса, ни одного хвалебно-подхалимного высказывания, только юмор и шутка! И никаких пригласи­тельных билетов, никаких объявлений. Пусть все придут, кто захочет.

И народ стал валить в институт чуть ли не с утра. Заполнили конференц-зал, все вестибюли, коридоры, си­дели на окнах и на полу между рядами кресел, что на­зывается, маковому зерну негде было упасть. Поток поздравительных телеграмм и писем перегрузил почту и завалил нашу квартиру.

Пятидесятилетний юбилей Дау! Нет, описать это невозможно. Физики, студенты, молодежь свою лю­бовь, свое преклонение, уважение преподнесли в пода­рок Дау, оформив все это в остроумнейший блестящий поток шаржей. Вот физик — серьезный, ни тени улыб­ки — преподносит Ландау «икону» со словами: «Дау, у нас, физиков, есть свой бог, этот бог Ландау».


У Дау была так высока мера человечности. В те дни я не подозревала, что природа создала его гением. Я тогда смела сравнивать Дау с окружающими людьми. И, конечно, все проигрывали! Вспомнила свою пошлую игру в любовь с Л.. Время от времени мы встречались. За это время он «освоил» пять чужих жен.

— Колечка, милый, если я стану твоей любовницей, ты так же быстро бросишь и меня, как Нину, Милочку, Наташу и других. И после меня следующим будешь го­ворить, как мне сейчас говоришь, о своих бывших возлюбленных. Когда я вижу тебя под своими окнами, я тебе верю, но уподобиться тем девицам, которые при­ходят к Дау, я не могу.

Так мы с Колечкой беседовали в небольшом пус­тынном скверике, который помещался напротив наше­го дома.

— Кора, откуда у тебя такие изощренные методы издевательства? Порой мне кажется, что ты меня лю­бишь, ты умна, я часто прибегаю к твоим советам в  {217}  своих делах. Но, поверь, я начинаю терять голову, я уже жить не могу, не видя тебя.

У меня мелькнуло в памяти что-то из Бальзака: «За­ставить загореться одним из тех желаний, которые ис­пепеляют». Жидковат он для таких желаний. Нет, он не мой герой!

— Ты, Коля, слишком избалован женщинами. А по­том заявишь: «Я разлюбил тебя...».

— Слишком трезвая голова у женщины не украшает ее. Порой мне хочется послать тебя ко всем чертям. Ра­зорвать те путы, которыми ты меня опутала!

— Коля, но с разрывом наших отношений моя жизнь может оборваться. Коля, я говорю очень серьез­но. Я так ценю наши короткие встречи, я не могу обой­тись без наших свиданий, в них заключается вся моя жизнь, — говорила я очень серьезно, а перед глазами стоял Дау!

— Ты любишь меня, а хранишь верность своему по­велителю, несмотря на его параллельных девиц.

— Коля, с его параллельными я уже примирилась. А ты? Я поехала с тобой на месяц в Сочи, и тебя в первый же день увела новая блондинка.

— Кора, если я брошу все: Москву, семью, карьеру, возьму кафедру в Алма-Ате, ты уедешь со мной?

— О, Коля, на край света пойду за тобой! Одно ус­ловие: никаких параллельных. Только как же ты оста­вишь свой новый корпус? — ехидно спросила я.

— Да, я запутался. Что-то у меня не получается.

— Колечка, давай сбежим в Алма-Ату.

— Кора, это не шутка. Со всего мира идут письма. Мой эксперимент ни у одного ученого в мире не повто­рился.

— Коля, это естественно, они по правде хотели выле­чить от белокровия своих подопытных мышей. Н. Н., выступая по телевизору, очень помог тебе составить ка­рьеру.

— С Н.Н. я заключил договор: он меня проводит в академики, а я буду тянуть в академики его зятя Г., ведь ему неудобно протаскивать собственного родственника.


Ритуалы, навязанные Колечкой, мне осточертели. Иногда я забывала, что в такое-то время должна стоять  {218}  и смотреть, как он марширует под моими окнами, со­вершая оздоровительный моцион после ужина, то на его зов должна выскакивать на липовую аллею и вы­слушивать длинные нудные жалобы, как тернист путь в науке, когда пробиваешься только локтями. «Твоему Л.Д. вольготно: у него сто процентов еврейской крови, а я еврей только на 50 процентов. Мне наука дается с трудом» и т. д. и т. п.

В один из понедельников у нас в доме были иност­ранные гости. Я не смогла выскочить на 15 минут, как он просил, на липовую аллею. Я вообще стала избегать встреч, Колечка начал писать длинные записки, опус­кая их в почтовый ящик.

— Коруша, что ты сидишь все время дома? Сейчас, когда я подъехал к воротам нашего дома, Коля дежу­рил около твоих окон. Попытался незаметно улизнуть. Я, конечно, не подал виду, что заметил его.

— Понимаешь, Зайка, его не устраивает моя лю­бовь! Я вообще не могу понять, что ему еще надо? Вот, прочти, что он мне пишет:

«Вчера вечером я сделал последнюю попытку вне­сти какую-то ясность в наши отношения. Результат этой попытки можно было предвидеть заранее. Я, ко­нечно, знал, что в понедельник вечером вы будете силь­но заняты. Но, быть может, именно поэтому вы бы смогли показать, что 15 минут времени для встречи с человеком, которого вы любите, у вас всегда найдется. К сожалению, вы были верны себе и отказались от встречи. Отказались так, как вы всегда отказываетесь от встречи с неугодными вам людьми.

Хочу напомнить, что в воскресенье вы мне сказали, что с разрывом со мной кончится вся ваша жизнь. Од­нако первая же самая скромная просьба — встретиться, хотя бы на 15 минут, — и вы не смогли. О себе могу сказать прямо, что не было, кажется, такого дела, кото­рое я не отложил бы ради встречи с вами. Я знаю, что это плохо, нельзя откладывать дела, но степень увлече­ния вами была слишком сильна, за отношения с вами я заплатил дорогой ценой. Нервная система расшатана до предела. Начиная с вас, я впервые по-хамски стал обращаться с женщиной. К вам у меня выросла глухая и глубокая ненависть. Так можно ненавидеть хозяина,  {219}  от которого зависишь, но который полностью подав­ляет тебя. Ведете вы себя потрясающе. Полное отсутст­вие какого-то ни было влияния на вас, ничто не вошло в вашу жизнь и в вашу психологию от встречи со мной, в вас внедрили психологию параллельных. Из вас сде­лали нечто, вообще не похожее на человека, вы просто красивая вещь. Весь идейный стиль ваших отношений был издевательством над моим внутренним миром. Это была адская ломка всех привычных понятий. Все ваши отношения ко мне были нечестными. И в послед­ний понедельник вы не только не нашли возможность выбежать, как это сделала бы любая женщина в дан­ных отношениях, на 15 минут, но даже не подошли к окну, что делали раньше. Я вас очень хорошо пони­маю, Кора. Вас тяготит необходимость делить с кем-то душу. Вам нужно говорить, что вы самая красивая, са­мая лучшая, самая любимая. В ответ на это вы будете принадлежать человеку. Мне очень тяжело, но быть с вами, значит полностью презирать себя. Что же вы сде­лали, Кора, из отношений, которые могли тянуться, как голубое счастье, многие, многие годы».

— Коруша, ты собираешься ему отвечать на это письмо?

— Даунька, я просто не знаю, что ему написать. Из его письма я только усвоила, что счастье окрашено в голубой цвет.

— Давай я тебе продиктую.

— О, Зайка, пожалуйста.

— Коруша, пиши:

«Милый Коля! Не знаю, что писать тебе. Все это напоминает какой-то кошмарный сон, где понять ничего нельзя и все так безнадежно перепутано. К сожалению, ясно только одно: я напрасно мечтала о том, что ты влюблен в меня. Ты влюблен только в самого себя, а мои чувства и переживания тебе глубоко безразличны. Тебе приятно считать себя жертвой, а я, увы, только предлог. Во всем твоем длинном письме я тщетно искала хоть одно слово нежности и любви ко мне. Все только жалость к самому себе в воображаемом горе. Что же, ты прав, так продолжаться не может. Ты с какой-то злобной радостью топчешь в грязь мою любовь и все то красивое и благородное, что было  {220}  между нами! Можешь утешать себя мыслью, что причинил много горя «бедному извергу». Прощай, будь счастлив с другими. А если сказать правду, то этого товара у тебя по горло. Кора».

С каким злорадством я отсылала это письмо, про­диктованное Даунькой. Моими были только послед­ние 10 слов. Я всю жизнь берегу это письмо, продикто­ванное Даунькой от моего имени Л.. Стиль письма мне так дорог, я так много писем получала от Дауньки в та­ком же стиле. Он был у Дау более чем блестящ. Корот­кие, умные фразы, сказано сильно, и все уместилось на одной странице.


Москвичи чаще всего обращались к Дау по телефо­ну. У Дау была специальная книжка, где строго запи­сывалась очередность посещений, дни, часы, все мину­ты были рассчитаны, и наша комната-библиотека ни­когда не пустовала, кто-нибудь решал задачи. Посети­телей Дау встречал внизу сам.

— С собой наверх возьмите только ручку, чистой бумагой я вас обеспечу, все книги и портфель оставьте внизу.

Как-то на очередной звонок открыла дверь я. Под­нявшись к Дау, сказала: «Даунька, там к тебе пришел симпатичный мальчик-школьник». Этот школьник не­долго просидел в библиотеке, а когда он ушел, сияю­щий Дау мне сказал: «Коруша, это не школьник, а сту­дент первого курса, он на редкость талантлив, я из не­го сделаю настоящего теоретика». Это был Алеша Аб­рикосов.


Письма к Дау шли со всех концов страны. Писатели, студенты, школьники, пионеры, молодежь из армии. Приходили письма даже из мест заключения от моло­дежи. Международная почта была тоже обильной. Почтовый ящик не вмещал всей корреспонденции. Мне пришлось вместо почтового ящика прорезать щель для почты в двери. Писем было всегда много.

Дау на все письма отвечал сам. Этого общения с людьми он не мог доверить Лившицу как своему секре­тарю. У Дау мысль работала быстрее рук, он диктовал ответы на письма в секретариате института машинисткам.  {221}  Умные, доброжелательные слова слетали легко, четко, искренне, так же, как и его публичные выступле­ния, они были блестящими, без подготовки, без шпар­галок! Как студенты любили его выступления! Он гово­рил коротко, но умно, дельно и красиво.

Для лекций Ландау в МГУ отводились самые боль­шие аудитории, но мест всегда не хватало. Студенты сидели на полу, двери в коридор открыты, там тоже толпа студентов, тишина. Молодежь ловила каждое слово, сказанное Ландау. А Лившиц после смерти Лан­дау посмел написать в журнальной статье следующие слова: «Ему вообще было трудно излагать свои мыс­ли». Какая ложь!





Глава 30


Все чаще приезжали ученые из разных стран, все ча­ще у нас дома были приемы. В те годы Дау очень много работал

— Коруша, я сегодня иду к Капице на ленч. Анна Алексеевна будет кормить мозг мира.

— Заинька, милый, ну, пожалуйста, постарайся за­помнить, что ты там будешь есть. Мне надо знать, ког­да этот мозг мира придет к нам на ленч, чем его уго­щать.

— Постараюсь.

И когда вернулся домой:

— Дау, ты никуда не заходил после ленча?

— Нет, я прямо от Капицы.

— Но я вижу, ты чем-то расстроен.

— Да, пожалуй, за этим ленчем у Капицы мне было очень не по себе! Понимаешь, за столом много ученых со всего мира, и все, все наперебой говорили только о моих работах, расхваливая их. Неужели эти иностран­цы не понимали: ведь неприлично, будучи в гостях у всемирно известного физика Капицы, без конца хва­лить только работы Ландау, хотя у Капицы есть очень много хороших работ. К триумфу я безразличен, но  {222}  Анна Алексеевна могла убить меня молнией своего взгляда. А сам я плохо себя чувствовал перед Петром Леонидовичем. Я очень искренне и глубоко уважаю его, ведь он при сталинизме спас мне жизнь, я это все­гда помню.

— Дау, что ты ел на ленче?

— Что я ел? Коруша, кажется, жареную лягушку. Ну как ты можешь спрашивать меня о такой ерунде? Я никогда не знаю, что я ем. Я ем, если вкусно, и не ем, если невкусно. А что? Вот это меня никогда не ин­тересовало. Помнить, что ты ел, это просто невоз­можно.

Воистину интеллект с желудком не в дружбе!


И уж к слову будет сказано. Как-то во время вой­ны в Казани мне удалось на рынке раздобыть кусок парной телятины. Жаркое из телятины за обедом Дау назвал очень вкусным, а когда в тот же день по­дошел ужин, и он узнал, что на ужин тоже телятина, он сказал: «Как, и на обед телятина, и на ужин теля­тина! Коруша, это очень скучно». Но, подойдя к сто­лу, увидев холодную телятину, нарезанную ломтика­ми, он с восторгом воскликнул: «А вот такую теляти­ну я с удовольствием съем не как телятину, а как кол­басу». — «Пожалуйста, можешь есть ее как шоколад, но только съешь. Не каждый день удается достать та­кие продукты».


Однажды к обеду с «мозгом мира» я замариновала судака, за которым специально ездила на Оку. Мари­нованный судак получился отменным. Моим иност­ранным гостям он пришелся очень по вкусу. Они ста­ли наперебой спрашивать рецепт. Не зная английско­го языка, попробуйте объяснить. В голову пришли им понятные слова, и я сказал: «Это секретно». Все гос­ти долго и искренне смеялись. Иностранцам-физикам было знакомо русское слово «секретно».


 {223} 




Глава 31


В один прекрасный день весной 1961 года Даунька с буйной радостью ворвался в кухню: «Коруша, при­шла телеграмма: Нильс Бор прилетает в Москву. Мы завтра едем на Шереметьевский аэродром встречать Нильса Бора, его жену Маргарет и сына Ore».

Как был счастлив Дау, узнав о приезде Нильса Бо­ра. На Шереметьевском аэродроме Дау так сиял, про­сто парил. Мне казалось, что сейчас у него появятся крылья и он полетит навстречу своему легендарному учителю.

Свой первый визит в Москве Бор нанес Ландау. Как я готовилась к этому приему! Даже цветы подобрала в одной гамме с сервировкой стола. Награда была боль­шая: Маргарет, войдя в столовую с мужем, сказала по-русски: «Как все красиво вы сделали!». Оказывается, собираясь в Москву, они изучали русский язык.

Это был последний приезд величайшего физика на­шей эпохи в Советской Союз. Сознавая свою причаст­ность к созданию атомной бомбы, он горел желанием внести свою лепту в дело разоружения, в дело борьбы за мир, хотел обсудить эту проблему с Н.С. Хрущевым.

Будучи у нас в гостях, он поделился своими сообра­жениями с Дау, сказав, что записался на прием к Хру­щеву: «Мне пообещали свидание, и я с завтрашнего дня буду сидеть в гостинице ждать телефонного звонка, чтобы узнать день и час приема».

Ведущие физики Москвы Капица, Алиханов и дру­гие готовились принять у себя Нильса Бора. Он обещал после приема в Кремле посетить их.

Напрасно Алиханов ежедневно заготовлял шашлы­ки. Никого не смог посетить легендарный физик. Око­ло недели тщетно ждал он телефонного звонка. А по­том уехал!

Дау, ежедневно его посещавший, разворачивая газе­ту, говорил: «Вот сегодня Никита Сергеевич принима­ет в Кремле доярок, вчера он принимал свекловодов, а для Бора у него нет времени. Но ведь великий Бор — гость страны. Это просто неприлично!».

О Нильсе и Маргарет Бор Дау мне рассказывал еще  {224}  в Харькове: в Дании есть огромный роскошный дво­рец. Его некогда выстроил миллионер-пивовар для са­мого выдающегося человека Дании. Этот дворец по своей красоте соперничает с королевским дворцом. В нем живет со своей семьей Нильс Бор. Еще с харьков­ских времен жена Бора Маргарет представлялась мне женщиной, похожей на королеву (живет в таком двор­це!). Я не ошиблась: в ней было что-то королевское. Она привезла мне в подарок красивый воздушный шарф небесно-голубого цвета. Меня поразили ее слова: «Так трудно было в Копенгагене узнать, что жена у Дау блондинка». Я до слез была тронута тем, что семья Бора, собираясь в Москву, интересовалась мной. Такое и присниться не может. Это просто фантастика.

Нильс Бор привез в подарок Дау чашу литого сере­бра. Я вспомнила, что у меня есть колье из аквамари­нов стариннейшей работы, и подумала, что оно очень подойдет Маргарет, тем более что украшений на ней не было. Поздно вечером, когда они уходили, при прощании я надела Маргарет свой подарок. Колье произвело на всех большое впечатление, даже Бор сказал по-русски: «О, это настоящая старина». А ког­да все разошлись, Дау мне с большой гордостью и глубоким значением сказал: «Коруша, можешь гор­диться: ты в своем доме приняла настоящего великого человека».

Бор рассказывал очень много интересного. В каби­нете Дау, взяв в руки огромную золотую медаль Макса Планка, которую среди ученых мирового масштаба имеют только пять человек (Эйнштейн, Бор, Гейзенберг, Паули и Ландау), он весь просветлел, улыбнув­шись своей доброй улыбкой. Ему было очень приятно, что его ученик Дау имеет эту поистине международную награду.


Накануне второй мировой войны об атомном ору­жии поговаривали во всем мире, особенно в мире на­уки. Всех пугала мысль, что расщепление было откры­то именно в Германии. Все боялись, что немцы обору­дуют свои военные корабли атомными двигателями или вдруг устроят атомный взрыв.

Я помню, однажды в неурочный час Петр Леонидович  {225}  Капица срочно вызвал Дау к себе домой. Когда Дау вернулся, я спросила:

— Дау, что-нибудь случилось?

— Нет, Коруша, пока еще ничего. Просто Петр Ле­онидович попросил меня теоретически опровергнуть возможность создания атомной бомбы. Он сказал, что ему надоело слушать и читать о том, что атомный взрыв возможен.

— Ты согласился?

— Нет, Коруша. Я сказал Петру Леонидовичу, что атомную бомбу обязательно сделают.  И атомный взрыв, возможно, тоже произойдет. А первую бомбу сделают обязательно в Америке, примерно лет через десять.

Этот разговор состоялся в 1940 году.

Так беззаботно мы разговаривали с Дау о возмож­ности производства атомной бомбы. Вернее, беззабот­ность была во мне. Я в те времена была слишком сча­стлива, чтобы придавать значение тому, что где-то в буржуазной стране фашисты пришли к власти. Вслух я сказала что-то очень легкомысленное по этому поводу. Дау вдруг стал очень серьезен:

— Коруша, ты не права. Фашизм это международ­ное зло. Это касается всех.





Глава 32


Уже после войны в 1955 году вышла книга Лауры Ферми «Атомы у нас дома». Книга хорошая, инте­ресная. Лауре Ферми очень повезло: она писала книгу о живом муже!

Очень интересные факты, но многое из того, что написано в этой книге, нам рассказывал еще сам Нильс Бор. О самом Нильсе Боре написано замечательно, красочно и очень правдиво. Кое-что я процитирую.

(Эти цитаты, занимающие всю главу, здесь опущены)


 {226} 




Глава 33


Физический факультет Московского государствен­ного университета ежегодно в начале мая устраи­вает карнавальный праздник «День Архимеда». Дау всегда был почетным гостем таких торжеств. К физфа­ку университета собиралось все московское студенче­ство. Приезд Нильса Бора в мае 1961 года совпал с этой датой. Дау условился с Бором, что он со своей семьей приедет к нам, а от нас мы все вместе поедем на «День Архимеда» в МГУ.

Начинался праздник на крыльце физфака. Обшир­ное крыльцо в виде сцены, на котором появлялись Ар­химед, Ньютон, Фарадей и другие. Их костюмы соот­ветствовали тем эпохам, в которые они жили. Все было театрализовано. Сценаристами, режиссерами и артис­тами были студенты-физики. Все было злободневно, остроумно и очень интересно.

Заканчивался праздник в обширном конференц-зале главного корпуса МГУ. Физики всегда сами сочиняли пьесу и всегда это был неповторимый шедевр остро­умия. Попасть туда было непросто: ведь все москов­ское студенчество не вместит никакой конференц-зал.

Когда на крыльце физфака появилась высокая стройная фигура Ландау, студенты закричали от вос­торга, а когда Дау в микрофон объявил, что в этом го­ду на праздновании «Дня Архимеда» присутствует сам Нильс Бор, произошло что-то невероятное: море сту­денческой молодежи закипело, взволновалось, взреве­ло и пошло на физфак. Высокими валами волн. Оглу­шительная овация сопровождалась трубным гласом: «Бор — Ландау! Бор — Ландау! Бор — Ландау!».

Мы поняли, что не сможем пробиться в конференц-зал. Стихийно к крыльцу физфака стали пробиваться студенты-атлеты. Они образовали живое кольцо. В этом кольце шли с женами Нильс Бор и Ландау. Даже такое путешествие было небезопасно. Когда студент-атлет выдыхался, его заменял другой. Цепь студентов ликовала. Они близко видели Нильса Бора.

Я невольно произнесла: «Что делает знаменитое имя Нильса Бора!». И один богатырь из цепи произнес:  {227}  «Знаменитость? Нет, что вы. Знаменитость — это Лан­дау, а Нильс Бор — это же просто живая легенда». Эти слова молодого богатыря, его прекрасное лицо, его го­лос, произнесший такие слова, запомнились на всю жизнь. Не знала я, что это была вершина моего земно­го счастья! Это был май 1961 года. Нас совершенно не­вредимыми доставили в конференц-зал. Усадили в пер­вом ряду.

Овации, овации, овации...


Я часто слышала, что Дау в науке легко мог загля­дывать в будущее. Как-то, когда мы были с Дау на да­че у Петра Леонидовича Капицы на Николиной горе, Петр Леонидович, обращаясь к Дау, сказал: «Дау, вы обладаете ценными качествами. Вы знаете, какой те­мой надо заниматься, а из какой ничего не получится. Вы нашему государству сберегли не один миллион руб­лей».

Я не помню, почему зашел этот разговор, но слова Петра Леонидовича вспомнила, когда присутствовала при следующей сценке.

Звонок в дверь, открываю. Появился Василий Пет­рович Пешков.

— Заходите, Вася, — пригласила я.

— Кора, я на одну минуточку. Дау гибко перегнулся с лестницы:

— А, Вася, заходите.

— Дау, я на одну минутку. Заходить не буду. Я при­шел вам сказать, что десять лет назад, когда я взял свою тему для экспериментальной работы, вы сказали мне: «Вася, эта тема не получится, бросьте, у вас пропа­дет десять лет». Так вот, Дау, десять лет прошло, тема у меня не получилась, вы были правы.


После смерти Дау мне рассказали журналисты-оче­видцы. Дау был приглашен в МГУ на заседание своей кафедры физиков. Он перепутал аудитории и зашел на заседание к физикам-метеорологам. У доски доклад­чик глубокомысленно делал свои выводы. Метеороло­ги собрались заслушать научное открытие своего кол­леги, пригласив даже журналистов. Но едва докладчик кончил, к доске подлетел Ландау. Он обратился к  {228}  докладчику: «Вы меня, пожалуйста, извините. Я попал к вам случайно, перепутав аудитории, но мимо такой ма­тематической ошибки я пройти не могу. Если эту зада­чу решить правильно, — белый мелок молниеносно мелькал по доске, подчеркивая ошибки докладчика, — то, вы сами видите, весь эффект работы сводится к ну­лю, работы нет, есть только математические ошибки». Стояла гробовая тишина. У докладчика отвисла челюсть. Ландау, еще раз извинившись, ушел. Когда все опомнились, раздался вой: «Кто, кто его сюда пус­тил?!».


Прежде чем окончить главы своей счастливой и бла­гополучной жизни, хочется внести ясность: ни голу­бых, ни розовых костюмов у Дау не было. Он никогда не был эксцентричен. Котят в карманах на лекции тоже не приносил. У него была куртка светло-синего цвета с золотыми пуговицами, очень изящного покроя. Носил он ее летом с белыми брюками, и она очень ему шла. Такой второй куртки в те далекие, счастливые мои го­ды не было, поэтому ее украли любители красивой одежды. Но в Харькове в УФТИ на двери его кабинета была табличка с надписью: «Осторожно, кусаюсь!». Прибил ее к двери сам Дау.





Глава 34


К счастью, я вышла из больницы Академии наук СССР 27 февраля 1962 года, накануне расширенно­го международного консилиума в больнице № 50, орга­низованного по просьбе физиков.

Я знала: непосредственная угроза смерти Ландау отступила. Теперь врачи говорили: будет жить! Но еще не было зарегистрировано ни одного проблеска созна­ния. Это тревожило всех. 27 февраля, только к вечеру, я попала в больницу № 50. Час был неурочный, но ме­ня пропустили к Дау. Запомнилось: много света, свер­кающая белизна, всюду чистота, огромная палата.  {229}  Постель посреди палаты. Вся устремилась к Дау, но что это? Нет, нет! Разве может так выглядеть живой чело­век! Это высохший скелет, обтянутый темной неживой кожей. Глаза широко открыты, но в них нет жизни. Они огромны, они безумно черные, как пропасть в ад! Я стала кричать, очнулась в больничном дворе. Меня терли снегом. Потом усадили в машину.

А утром 28 февраля в 9 часов я уже была в палате Дау. Как вкопанная остановилась, едва переступив по­рог. Пригвоздил к полу взгляд Дау. Глаза живые, они смотрят, они видят! Нет, его рассудок не омрачен! Это настоящие глаза Дауньки: в них светится ум, пытли­вость. В его огромных глазах боль, вопрос ко мне, не­мой вопрос: «Что со мной случилось?».

Опять комок в горле. Но нет! Только не раскисать! Вооружиться холодным рассудком. Комок эмоций гро­мадным напряжением воли проглочен. Проверить взгляд. Иду в противоположный конец палаты, не упу­ская взгляда Дау. Но пытливый, напряженный взгляд следит за мной. Еще раз пересекаю палату — взгляд, уже умоляющий, следит за мной. Бегом к Дауньке, в ла­дони взяла его голову и, жадно заглянув в глаза, ска­зала: «Даунька, я вижу, вижу, ты меня узнал! Ты очень, очень болен. Я знаю, говорить ты не можешь. Ты очень слаб. Но если правда, что ты меня узнал, закрой глаза и кивни головой».

Что это? Почему я на потолке, а стены пляшут? Ме­ня поддержала медсестра. Ужасное головокружение, наверное, от счастья: Дау закрыл глаза и кивнул голо­вой. Нет, нет, не случайно, четыре раза подряд. По мо­ей умоляющей просьбе он кивал головой, прикрывая глаза веками. Медсестра воскликнула: «А врачей, как назло, никого нет! Ведь они нам не поверят».

«Как не поверят? Кто не поверит? Почему не пове­рить?» Мигом все пронеслось в сознании. Неважно, по­чему, неважно, кто. Дау в сознании, говорить не может, подключена дыхательная машина, больной не может произнести ни одного звука. И передо мной впервые возник грозный призрак. Медики не понимают вынуж­денного молчания больного!

Возможно, по утрам он уже давно приходит в созна­ние. Но ведь в медицинской практике во всем мире еще  {230}  не было случая с такими тяжелобольными, когда боль­ной лишен языка вследствие подключенной к его ды­хательным органам машины. Медики просто не смог­ли зарегистрировать проблески сознания. Таких боль­ных, сами писали об этом во всех газетах, они еще не видели!

Я быстро пришла к заключению: мне надо немед­ленно скрыться с глаз Дау. Через два часа начнется консилиум. Тогда мне надо опять повторить свои по­пытки убедить медиков, что проблески сознания по­явились, и показать им, как я это обнаружила. Медсес­тра приступила к очередным процедурам, а я стала в тот угол палаты, где Дау меня не мог видеть. Сердце бешено колотится, оно рвется наружу, а голова ясная!

Чтобы дать отдых сердцу, стала изучать палату. Па­лата для одного больного просто роскошная: шестой этаж, много света, воздух чистый. Почему такая высо­кая кровать у Дау? Вспомнила: это не кровать, это про­сто стальной медицинский стол, который применяется в мировой медицине впервые. Он очень узок. Если Дау пошевелится, он может упасть. Сестричка, скажите, ес­ли ваш больной попробует переменить позу — у него так мало места, — он ведь может упасть!

— Нет, упасть он не может. Пошевелиться он тоже не может. При помощи винтов этого медицинского стола мы меняем его позы, предохраняя тело от про­лежней. Ведь он полностью парализован.

— Как парализован? Это пройдет?

— Время покажет, всякое бывает. Он у нас и так мо­лодец! Он не умер. Я с первых дней при нем. Все гово­рили «умрет», а он выжил!

Опытная медицинская сестра тихим, спокойным го­лосом отвечала мне, а нежные сильные руки, опытные руки, с большой любовью готовили больного к пред­стоящему консилиуму. Когда я умолкла, она нежно на­чала ворковать с больным. Так только мать может не­жить своего младенца. Я стала уже другими глазами смотреть на Дауньку. Ясные, светлые глаза медсестры излучали любовь, нежность и заботу о больном. Гор­дость, любовь прозвучали в ее словах: «Он у нас моло­дец, он у нас не умер».

Комок в горле разрастался. Чтобы не разрыдаться,  {231}  выскользнула из палаты в больничный коридор, вспомнила, что в больнице мне главный врач Хотько говорил: «Сестер подобрали к академику Ландау луч­ших из лучших». Да, этой медицинской сестре Вере можно доверить жизнь человека!

Потом стали собираться врачи на консилиум. Мне показали врача С.Н.Федорова. Он оказался молодым и красивым. Тяжелая шаркающая походка говорила о большой усталости и перегрузке в его работе. С восхи­щением смотрела вслед Федорову, вошедшему в пала­ту Дау. Еще час до консилиума. Сидя, постаралась рас­слабиться. Надо успокоиться. Закрыла глаза — сразу из мрака в белых простынях голова Дауньки.

Как он исхудал! Он просто высох. Мышцы полно­стью отсутствуют, остался только скелет. Тонкая сухая коричневая кожа обтягивает его кости, кудри остриг­ли, на щеках глубокие впадины, челюсти плотно сжа­ты, сведены параличом, а из носа свисает тонкий рези­новый зонд.

Пришла моя племянница Майя. Она мне рассказа­ла: «Кора, вчера в пять часов вечера прилетел из Кана­ды всемирно известный нейрохирург Пенфильд. Ему 70 лет. Медики его считают главным авторитетом в ней­рохирургии. Он очень беспокоится, что у Дау не насту­пили признаки сознания. Он вчера так заявил журнали­стам: «Я оставил своих больных в Канаде, которым я тоже нужен. Я сел в самолет и пролетел над океаном. Надо спасать для мира Ландау. Я привез свои хирурги­ческие инструменты и своих ассистентов. Если необхо­димо, будем делать глубокую операцию мозга». Он прибыл в больницу прямо с аэродрома и четыре часа изучал больного и историю его болезни. Он сказал: «Если бы это был мой отец, я бы операцию мозга не де­лал. Но так как это Ландау — будет решать конси­лиум».

Операция была уже назначена на 16 часов в Инсти­туте имени Бурденко, сразу после консилиума.

— Кора, Дау перевезут в Институт нейрохирургии.

Но меня сверлила одна мысль: не допустить опера­ции мозга. Клетки мозга Дау не должна тронуть рука любопытного медика.

— Майя, я вчера после пяти часов была у Дау.  {232}  Вчерашний мой визит закончился истерикой. А сегодня ут­ром я убедилась: Дау в сознании. Майя, я очень волну­юсь. У меня очень большая слабость и дрожат ноги. Помоги мне: как только Пенфильд войдет в палату, по­моги подойти к нему.

Вместе с профессором Пенфильдом в палату войти не удалось. За Пенфильдом устремились медики, физи­ки, журналисты. Мне путь в палату Дау нахально пре­градил Лифшиц. Он встал в проеме двери, крепко вце­пившись в дверной косяк руками. Но, к счастью, он ма­ленького роста, его кто-то легко отстранил, предоста­вив мне возможность пройти, а Майя подвела меня к Пенфильду. Она владеет английским языком и пред­ставила меня Пенфильду.

Это было у изголовья Дау. Я сразу взяла в ладони голову Дауньки. Мой голос прозвучал удивительно громко. В многолюдной палате стояла мертвая тиши­на.

— Даунька, милый, ты очень, очень болен, ты гово­рить не можешь, но ты меня узнал. Если ты меня узнал, если ты меня слышишь, пожалуйста, закрой глаза, кив­ни головой.

Я впилась в ясные вопрошающие глаза Дау. Он все повторил, как я просила.

Пенфильд меня быстро оттолкнул, он сам схватил голову Дау в ладони и, заявив: «По-английски он луч­ше поймет», заговорил с ним по-английски. Дау делал все, о чем просил Пенфильд.

Тот быстро вскинул руку вверх. Он восхищенно, да­же торжественно, по-русски громко сказал:

— Внимание! Констатирую первые настоящие про­блески сознания. Операция отменяется.

Потом повернулся ко мне, пожал руку. Но что это с ним стало? Передо мной стоял стройный юноша, глаза сияли синевой. «Синеву глаз он прихватил от океана, что ли, над которым пролетал?» — промелькнуло нео­жиданно в моей голове. А она кружилась.

Пенфильд мне сказал:

— Теперь все будет хорошо, но запомните — выздо­ровление будет идти очень медленно. Лечение одно: терпение, терпение и еще много, много раз терпение. Что нужно больному? Воздух, питание и покой. Все  {233}  придет со временем само. Понимаете, мозжечок — часть мозга. Там сосредоточены жизненные центры, там у Ландау есть гематома, но она рассосется. Расса­сываться будет около трех — пяти лет. В мозжечке ка­пиллярная кровеносная система так тонка, что кровя­ной шарик проходит в одиночку и медленно. Но все, все рассосется само, без последствий. Надо только во­оружиться терпением.

Выздоровление через три — пять лет! Это не завтра и не послезавтра, но, главное, операция мозга отмене­на! Пусть выздоровление идет хоть десять лет. Это сча­стье! Но зачем тогда перевозить его в Институт Бур­денко? В это страшное место, к этим безжалостным ме­дикам, в темное, мрачное старинное здание, стоящее в центре Москвы? Там нет свежего воздуха, которого так много в больнице № 50. Я где-то здесь видела академи­ка Кикоина. Вероятно, командует он! Я ринулась его разыскивать. А когда нашла, стала просить:

— Исаак Константинович, раз мозговая операция отменена, зачем же Дау перевозить в Институт нейро­хирургии? Здесь так хорошо!

— Кора, машина запущена, остановить невозмож­но. Я не в силах приостановить то, что наметили к ис­полнению медики. Уже мотоциклисты и милиция при­были. Они обеспечат зеленую улицу той машине, в ко­торой будут везти Дау. Нет, нет, приостановить пере­возку Дау в Институт имени Бурденко я не могу.

Академик Кикоин слишком послушный и бездуш­ный исполнитель. Он не захотел мне помочь.

Совершалась ошибка! Я это знала!

Институт нейрохирургии имени Бурденко — это ме­дицинское учреждение, где лечат и наблюдают опухо­ли мозга. Реже доброкачественные, чаще злокачествен­ные. В те годы это было единственное медицинское уч­реждение такого рода в нашей стране. Там знаменитые медики-нейрохирурги в свое время вынесли ошибоч­ный приговор моему сыну. В судьбу сына я вмешаться смогла. Почему же я не могу лечить моего мужа там, где я считаю это необходимым?

Ведь в Институте нейрохирургии несчастные, обре­ченные больные выглядят ужасно. Опухоль в мозгу вы­давливает глаза из орбит, а носовая грыжа увеличивает  {234}  нос до фантастических размеров. И все это должен видеть выздоравливающий после травмы больной. Мне было это непонятно. Я была в отчаянии, когда по­няла, что совершается ошибка, а я не в состоянии ее предотвратить. У академика Кикоина жизнь сложи­лась благополучно. Он не видел больных Института нейрохирургии! А командовал после расширенного международного консилиума именно он. Правительст­во поручило ему нести ответственность за данное меро­приятие.

Итак, март 1962 года застал Дауньку в Институте нейрохирургии имени Бурденко. Палата на первом этаже. Узкая, длинная, темная. Небольшое единствен­ное окно чем-то затемнено со стороны двора. Свет по­падает только на потолок. Стены окрашены в темно-бурый цвет. Входная дверь против окна.

Дау лежит лицом к двери. Окна он не видит. Ярко выступает кровать-стол из нержавеющей стали: ее пе­ревезли из больницы № 50. Это уникальное произве­дение физиков здесь выглядит как-то зловеще. Пока Дау скован параличом, он упасть не может. Но если вдруг его паралич отпустит ночью и никого поблизо­сти не будет, он может упасть. А кости только что срослись.

Придя домой, я по телефону связалась с теми физи­ками, которые изобрели эту медицинскую «уникаль­ность». Они сразу согласились пристроить для выздо­равливающего Дау стальные сетки. Обещали срочно изготовить их и доставить в больницу. Пришлют так­же механиков, которые прикрепят рамы защитных се­ток.

На следующее утро я помчалась в нейрохирургию. Надо договориться, чтобы в палату Дау пропустили механиков с защитными сетками. Вначале я решилась обратиться с этой просьбой к палатному врачу Федо­рову. Сергей Николаевич, окинув меня строгим взгля­дом, серьезно сказал: «Предохранительные сетки боль­ному не понадобятся. Я не разрешаю».

А сетки должны были привезти в тот же день. Пош­ла разыскивать заведующего этим отделением. Им ока­зался профессор Корнянский. Выслушав меня, он сразу согласился. При мне позвонил по телефону, дал  {235}  распоряжение на проходную и палатному врачу Федорову принять сетки в палату.

— Вы у Федорова спрашивали разрешения насчет сеток?

— Да, но он мне отказал.

— Он прав. Я тоже считаю, что Ландау сетки не нужны. Но раз уж вы их заказали, пусть привезут, послужат другим больным. Только в будущем все, что касается больного Ландау, согласовывайте с нами. Сейчас вам необходимо ежедневно привозить питание для мужа, пока оно идет через носовой зонд. В нашем институте таких больных нет, и питание мы пригото­вить не в силах. И еще. Необходимо пять или шесть пар нательного белья ежедневно. А грязное вам следует за­бирать. У нас механическая прачечная. Ваш муж не мо­жет пользоваться судном, его белье в механическую прачечную отправлять нельзя.

— Хорошо, только, пожалуйста, выпишите мне по­стоянный пропуск.

Имея постоянный пропуск, я приезжала в институт по нескольку раз в день, благодаря чему имела возмож­ность наблюдать состояние и лечение Дауньки.

Консилиум еще не разъехался. Второе заседание этого расширенного международного консилиума со­стоялось уже в стенах Института нейрохирургии. Все медики пришли к единодушному мнению: правая сто­рона парализована навеки. Левая сторона постепенно, очень медленно, возможно, восстановится.

Узнав об этом, я почувствовала полную опустошен­ность. Тяжело опустилась на стул. Меня стал бить оз­ноб. Так вот какие последствия могут дать травмы! Бу­дет жить, скованный параличом. Нет, нет, этому нель­зя поверить! Уже однажды в этих стенах, от этих нейро­хирургов я слышала медицинский диагноз еще пост­рашнее. В науке есть законы, а еще есть гипотезы. За­кон утверждает, а гипотеза только предполагает. Пара­лич Дау — это гипотеза!

Так вот почему Сергей Николаевич Федоров ска­зал, что Ландау защитные сетки не нужны. Следова­тельно, он еще до консилиума сам пришел к этой ги­потезе.

Когда привезли защитные стальные сетки, их  {236}  поставили к стене в палате Дау. У Федорова спрашивали, указывая на сетки:

— Это для него?

— Это по просьбе жены мы их здесь оставили. Боль­ному они не понадобятся. Придется под эти сетки по­местить его жену.

А сетки простояли без дела только три дня! Рано ут­ром, привезя белье для мужа, я увидела натянутые за­щитные сетки у постели Дау. Я кинулась к медсестре. Она дежурила ночью, было рано, она еще не смени­лась.

— Раечка, почему вы надели сетки? Когда я накану­не уезжала вечером, они были не нужны, — заикаясь, спросила я.

— Понимаете, ночью вдруг сразу ожила вся правая сторона, он чуть не упал. Если бы не эти сетки, я бы не смогла его уберечь. Сегодня ночью я была одна.

Консилиум еще не разъехался. Все собрались в пала­те Ландау, все ликовали. Врачи искренне радовались своим очередным и единодушным ошибкам.

Врачи, отработав свои трудоемкие часы, возвраща­ются к нормальной человеческой жизни. Им это необ­ходимо. Они должны возвращаться к своей суровой профессии полноценными. А меня все время сверлят мрачные мысли.

Очень страшно, что Дау выздоравливает вопреки мнениям врачей. Он сейчас у них в плену. А если оче­редная ошибка — результат непонимания болезни? И уж коль скоро мне, обыкновенной домашней хозяйке, в прошлом химику, надо было указывать международ­ному консилиуму, что у больного начались проблески сознания, то, следовательно, мне самой надо наблю­дать, как его лечат врачи.

Нет, сегодня заснуть не смогу. Гарик спит наверху. Тихонечко встала, принялась стирать очередную пар­тию белья. Эта работа приносила облегчение. Я убеди­лась, что желудок у Дау работает превосходно, значит, все клетки организма получают нормальное питание, жизнедеятельность их должна восстановиться. Я пони­маю, что Дау — очень трудный больной. Им установ­лен мировой рекорд — по тяжести заболевания, по вос­крешению из мертвых!  {237} 

«Ну почему ты, Даунька, без конца ставишь меди­ков в тупик? Ты всегда говорил: «Великий Эйнштейн вступил в противоречие с классическими законами фи­зики. Образно выражаясь, он физику поставил «вверх ногами». Ты, подражая своему кумиру, пытался поста­вить семейные отношения тоже вверх ногами, разрабо­тав свой «брачный пакт о ненападении». Твоя мама го­ворила, что ты был очень трудным сыном. Ты был не­вероятно трудным мужем. И сейчас для медиков ты — самый трудный пациент на свете! Даунька, милый, хва­тит ставить мировые рекорды! Пожалуйста, выздорав­ливай, как обыкновенный человеческий человек!»

И он был на пути к полному выздоровлению.





Глава 35


Как-то после моего возвращения из больницы ко мне зашла Елена Константиновна, Женькина жена:

— Кора, я два месяца брала отпуск за свой счет. Петр Леонидович писал записки моему шефу, что я не­обходима в больнице для ухода за Ландау. Сейчас мне снова необходим отпуск. Напишите теперь вы записку моему шефу. Этого будет достаточно, чтобы получить отпуск.  {238} 

— Леля, мне в больнице Академии наук объяснили, как поставлен медицинский уход за Дау. Там дежурят сестры из нашей больницы. Там всегда дежурит наш врач Н.С.Коломиец. Она часто заходила ко мне в пала­ту и все подробно объясняла. Ваша роль в больнице, где лечат Ландау, мне не совсем ясна. Вы ведь патоло­гоанатом.

— Кора, как вы можете так говорить? Я дни и ночи проводила в больнице № 50. Кроме того, я дала слово Жене, что вы мне оплатите мой вынужденный отпуск. За два месяца вы мне должны всего двести рублей. Сам Петр Леонидович Капица выхлопотал мне отпуск за мой счет.

— Леля, вы отлично знаете: зарплату Дау мне не платят. Деньги за звание я оформила доверенностью на Шальникова. Эти пятьсот рублей идут в больницу для доплаты медсестрам. Леля, вы ведь видите, как я гружу в машину ковры, сервизы, хрусталь— все, что можно быстро продать в комиссионном.

— Кора, не будьте мелочны, мне нужно всего двести рублей.

— Леля, вы давно у меня взяли все мои деньги и да­же все деньги Дау. Из института мне прислали список физиков, кому я должна и сколько. Ваш Женя под бо­лезнь Дау одалживал деньги у физиков, и я должна оп­латить эту очень крупную сумму. Я лично считаю, что вам и вашему Женьке сейчас уже делать в больнице совсем нечего. Писать вашему шефу я не буду. Вам Петр Леонидович Капица помогал получить отпуск за свой счет, обратитесь к нему и за оплатой.

Так я разорвала дружеские отношения с Лелей.

Время мчалось. Приближался день, когда должны были отключить дыхательную машину. Легкие за два месяца привыкли к кислороду. Как они срослись после травмы? Врачи утверждали, что он может задохнуться, когда отключат машину. Он не сможет самостоятельно дышать воздухом. И опять поползли мрачные меди­цинские прогнозы. Несмотря на их прежнюю несостоя­тельность, они меня просто сводили с ума!

Одна мысль, одно желание, одна мольба! Только бы Даунька стал дышать самостоятельно. Большего, каза­лось, ничего и не нужно. Только бы Дау стал дышать сам, без машины. И вот машину отключили. Сначала на несколько минут. Постепенно минуты перешли в ча­сы. Дау дышит. Какое счастье! Дышит сам, без всякого труда и осложнений. Потом машину стали включать только два раза в день для вентиляции легких. Наконец наступил момент, когда машина была отключена пол­ностью. Отверстие в горле закрыто резиновой проб­кой.

Паралич постепенно отпускал левую сторону. Два пальца на левой руке — средний и безымянный — ока­зались очень искривлены в суставах. Без рентгена, без специалиста-хирурга в Институте нейрохирургии был назначен массаж этих пальцев.  {239} 

Массажистка оказалась неграмотной с медицин­ской точки зрения. Как только она прикоснулась к ис­калеченным пальцам, Дау стал издавать нечленораз­дельные звуки в виде страшного воя. Лицо искажалось страшными муками, глаза выходили из орбит. Тогда ему спокойно вынимали пробку из горла, звук момен­тально замирал.

Дальнейшее напоминало гримасу ужаса из немого кино. Присутствовать при этом было немыслимо. Я выскакивала, рыдая, из палаты. Помочь, освободить от боли, от этой зверской, инквизиторской процедуры было не в моих возможностях (как выяснилось позже, массаж делали вывихнутым суставам).

Я стала замечать, когда сидела около Дау, что он буквально не спускает испуганного взгляда с двери. Если входит Федоров, он явно успокаивается, но ког­да в проеме двери возникали слишком упитанные фи­гуры Егорова или Корнянского, ему хотелось скрыть­ся, он явно их боялся. Когда появлялась массажистка, им овладевал ужас. Он в паническом страхе начинал метаться.

Несмотря на то, что машина была отключена, его постель еще стояла посреди палаты, а в изголовье все также с баллонами кислорода стояла дыхательная ма­шина. Корнянский это объяснил так: «Все может слу­читься, машину держим наготове».

После месячного пребывания Дау в Институте ней­рохирургии врачами не было замечено ни одного про­блеска сознания. Они начали высказывать вслух свои опасения и сомнения. Не ошибся ли Пенфильд, конста­тируя проблески сознания у больного в присутствии международного консилиума? А Женька, игнорируя мое присутствие в палате, произнес: «Международный консилиум пошел на поводу у дуры-бабы. Я в течение двух месяцев наблюдал Дау. Я не заметил проблесков сознания, а она в один день заметила. Просто чушь. Ее нельзя было допускать на международный консили­ум».

Как-то при мне в палату Дау вошли Егоров, Кор­нянский и невропатолог профессор Рапопорт. Дау в ужасе дернулся и застыл, как кролик перед удавом. На фоне своих громоздких спутников профессор Рапопорт  {240}  выделялся своей хрупкостью и интеллектом, большие голубые глаза излучали теплоту.

«Нет, я с вами не согласен» — с этими словами Ра­попорт подошел к Дау. Отвернул одеяло и резким дви­жением хотел притронуться к искалеченным пальцам на левой руке. Испуганный, настороженный Даунька прижал больную руку к груди, а здоровой правой ру­кой пытался защитить свои больные пальцы. Реакция была резкой и мгновенной.

— Ну, вот видите, реакция абсолютно нормального человека. Нет и еще раз нет. Я уверен, все придет в свое время. У него только контузия мозга, но мышления травма не коснулась. Посмотрите, какой осмысленный у него взгляд. Пенфильд не ошибся. Контузия мозга требует времени и терпения.

Так эти две туши в образе врачей сомневаются в нормальном мышлении у Дау! Они ведь себя не видят. Их вид «красивисту» Дау представляется болезненным кошмаром. Я лично содрогнулась, увидев их впервые в больнице № 50. А к профессору Рапопорту я почувст­вовала глубокое уважение, поспешила проконсульти­роваться у него.

Все, что я наблюдала у Дау, он подтвердил, как и Пенфильд: «Терпение, и все придет в свое время. Вот если по истечении четырех месяцев Ландау не загово­рит, тогда можно проявлять беспокойство. А пока все идет просто блестяще!».

Выздоровление продолжалось. Вся моя вселенная свелась теперь к этому узкому стальному ложу, так не­привычно стоящему посередине палаты. Как только я входила к Дау, я впивалась глазами в его глаза. Они го­ворили: рассудок не помрачен. Нет, нет, взгляд, его яс­ность меня успокаивали. Это его взгляд: умный, он на­стигает, умоляет, просит, требует, приказывает. Это его упрямый, невыносящий никакого насилия взгляд!

А если посмотреть на окружающую обстановку его глазами? Он вынужденно, со своего довольно высоко­го ложа, с тощей больничной подушки смотрит в пото­лок. Потолок слабо освещен, узкое окно затемнено толстым стволом дерева, палата длинная, мрачно ок­рашена, солнце сюда не заглядывает. Потолок и дверь. Больше больной ничего не видит. Когда спокоен,  {241}  смотрит в потолок, когда настораживается от шума, впи­вается взглядом в дверь.

Дверь его всегда беспокоит. Я начинала понимать: обстановка его пугала и настораживала. От малейшего шума он вздрагивал. А из других палат иногда доно­сился пронзительный, резкий крик, завывания тех не­счастных больных, которые после глубоких мозговых операций переселялись в психиатрические лечебницы.

Нельзя допустить, чтобы дальнейшее выздоровле­ние Дау проходило в этих условиях. Он так любил яр­ко жить, его искрящуюся многогранную натуру эта об­становка убьет! Это не палата, это камера! Но пока на­до терпеть — вспомнила советы Пенфильда: терпение, терпение...

Увидеть мир глазами другого человека. Говорят, это возможно только в искусстве, только на сцене. А если в жизни возникают ситуации острейшей сложнос­ти, когда терзающая боль за бесконечно дорогого тебе человека заставляет смотреть на мир его глазами, гла­зами больного?

Время отсчитывало часы, дни, недели. Промелькнул еще месяц. Паралич отпустил полость рта. Рот стал от­крываться. Стали делать попытки давать по чайной ложке чистой воды. Питье заставило работать глота­тельный рефлекс. Прошла неделя. Наконец, вынут но­совой зонд. Пища пошла через рот. Еще одно завоева­ние.

Теперь измельченную до консистенции жидкой сме­таны при помощи кухонного комбайна пищу — очень трудоемкая работа — надо было заменить более пол­ноценной едой для нормального питания через рот. Надо было готовить и возить питание в больницу три раза в день: завтрак, обед и ужин. Физически это было очень трудно. Я привезла в палату Дау свой холодиль­ник, чтобы некоторые продукты держать в нем для медсестер.

Однажды, приехав с обедом, возле палаты Дау в ко­ридоре я увидела очень молоденькую девушку, рыдав­шую, приговаривая: «Я не могу больше оставаться в 50-й больнице. Возьмите меня на работу сюда. Меня за прогулы уже там уволили».

Ее очень участливо окружили физики и медики. Я  {242}  прошла в палату Дау, в палате все тоже очень сочувст­венно высказывались об этой девушке. Все очень жале­ли эту Леночку.

— А что стряслось у этой девушки, почему она ры­дает?— спросила я.

Медсестры мне объяснили:

— А вы разве ее не знаете?

— Я вижу ее впервые.

— Она работала секретарем у главврача 50-й боль­ницы. Когда привезли туда разбитого Ландау, физи­кам она очень понравилась, они окружили ее большим вниманием. Там консилиумы заседали по 3—4 раза в день. Елена Константиновна Березовская привозила все для банкетов. Леночка помогала угощать и меди­ков, и физиков, а так как физики дежурили там кругло­суточно, то Леночка перестала вообще ходить домой, потеряв счет времени. Как-то поздно вечером раздался тревожный звонок. По телефону сообщили, что у отца Леночки инфаркт. Внимательный физик срочно доста­вил Леночку домой и помог выйти из машины. Но до­рогу преградил молодой взволнованный парень: «Ле­ночка, это я звонил. Твой отец здоров. Я соврал. Ле­ночка, я хотел тебя увидеть. Я не могу понять, что все это значит. Ты даже спишь теперь в больнице. Услы­шав мой голос в телефонной трубке, ты бросаешь ее. Я хочу знать, что все это значит?». На все эти взволно­ванные вопросы Леночка, окинув презрительным взглядом своего жениха, влепила ему звонкую пощечи­ну. Физик усадил ее в свою «Волгу» и опять привез в больницу. После того как комитет физиков переехал в Институт нейрохирургии, она все время находится здесь. Сейчас за прогулы ее уволили с работы. Она в прошлом году окончила школу, но на экзаменах в ме­динститут провалилась. Поступила работать и готови­лась опять к экзаменам в медицинский институт. А ва­ши физики вскружили ей голову, она и думать забыла об учебе. Жениха потеряла, а этот физик совсем не по­казывается: вот она и дежурит здесь день и ночь, все его поджидает.

Жизнь не остановишь, подумала я. Блестяще эруди­рованные, умные физики не растерялись. Идет естест­венный процесс: весна — пора любви! Физики из одной  {243}  хорошенькой девушки сделали женщину. Это не траге­дия! Это жизнь!

Даже весь трясущийся Судак не сводит глаз с краси­вой практикантки-медички. Судак после аварии пора­жен мелкой нервной дрожью. Когда Дау доставили в больницу № 50, он много дней просидел на окне боль­ницы в коридоре шестого этажа, приговаривая: «Если Дау умрет, я выброшусь из окна». Сейчас его нервная дрожь уменьшилась, и он уже взыграл! Даже при Ве­рочке он не может отвести глаз от юной медички. Воз­ле Лифшица постоянно находится Зина Горобец. И только бедная Женькина жена Леля выбыла из этого странного клуба!

Если в первый месяц борьбы за жизнь Ландау ко­митет физиков, возникший стихийно, был настоящей боевой единицей, то сейчас он явно переродился в свою противоположность. Верховодит сейчас в коми­тете физиков Лифшиц. Он сейчас второе лицо после Егорова в Институте нейрохирургии по лечению Лан­дау. Тем более, Дау не дали Ленинской премии за его научную деятельность. Помню, он как-то сказал: «Ко­руша, только что закончил неплохую работу. Неуже­ли и за нее мне не дадут Ленинскую премию?». Но эта его работа где-то застряла и не попала в зарубежные научные издания. А через год два американца повто­рили эту самую работу и получили за нее Нобелев­скую премию.

После этого о Дау была очень хвалебная статья в «Правде», и наконец Ленинский комитет решил дать ему Ленинскую премию. Приходили к нам домой сце­наристы, писали сценарий, готовились целый месяц пе­ред ленинским днем. За три дня появились в нашей квартире киношники, вынесли мебель, внесли огром­ной силы и величины «юпитеры».

В день объявления имен тех, кому присуждалась Ле­нинская премия, кинохроника готовила телевизион­ную передачу из нашей квартиры. Однако накануне ве­чером приехали машины, забрали все оборудование киношников, сказав, что передача отменяется

Даунька очень весело смеялся, утверждая: «Коруша, вот когда я помру, тогда мне Ленинский комитет обя­зательно присудит Ленинскую премию посмертно. В  {244}  науке я кое-что сделал и эту почетную премию зарабо­тал. Тогда людская зависть смягчится».

Дау была присуждена Ленинская премия, когда он еще не умер, но лежал при смерти. Но не за научные от­крытия. Ему дали в компаньоны Женьку и присудили Ленинскую премию за курс книг по теоретической фи­зике, хотя эта работа тогда не была завершена, не хва­тало двух томов. Радости получения Ленинской пре­мии Дау был лишен. Он был без сознания. Вся радость, весь почет навалились на Женьку. Он сиял, метался, принимал поздравления, возглавлял комитет физиков, а на расходы этого уже ненужного комитета одалжи­вал у физиков деньги под болезнь Дау.

Необходимые расходы по больнице несла я. Стои­мость содержания Дауньки в больнице за один месяц обходилась мне примерно в 1.500 рублей. Это были за­конные, необходимые расходы, связанные со сложнос­тью ухода за больным. Но куда тратил деньги Евгений Михайлович Лифшиц мне неизвестно.

Списки долгов, которые сделал Лившиц, занимая деньги у физиков под болезнь Дау, мне вручила Е.В.Смоляницкая — зав. отделом кадров Института физических проблем — со словами: «Это ваш долг фи­зикам. Его надо оплатить».

Естественно, раздобыв деньги, я пошла в институт вручить долг тому лицо, которое передало мне списки долгов. «Елена Вячеславовна, я принесла деньги упла­тить долг физикам по спискам, врученным вами».— «Конкордия Терентьевна, мне физики сказали, что от вас денег не возьмут. Когда Лев Давидович поправит­ся, они сами получат с него. С вами они категорически отказываются иметь дело!».

Я ощутила комок в горле, повернулась и ушла. Ког­да вот так, публично, получишь плевок в лицо от кан­целярской крысы, стараешься только не разрыдаться на виду у всех, мобилизовать все силы, чтобы спра­виться со своим состоянием. Я забыла занести деньги домой. Меня ждала машина, надо было ехать покупать продукты для больницы. Вернулась домой без денег. Эта крупная сумма лежала отдельно в большом бумаж­нике. Где потеряла — не помню.

Вечером позвонил Александр Васильевич Топчиев.  {245}  Он мне сообщил: «Завтра в 10 часов расширенное засе­дание медицинского консилиума всех врачей, ведущих Ландау. Заседание будет в Президиуме Академии наук, в моем кабинете».

В кабинете Топчиева, помимо врачей, были еще и физики. Председатель консилиума Н.И.Гращенков от­сутствовал. После того как он дал интервью советским и зарубежным журналистам, рассказав о том, как ему удалось спасти жизнь Ландау, корреспонденты, прежде всего иностранные, сообщили в своих газетах — значи­тельно приукрасив, — как профессору Гращенкову «удалось оживить мертвого Ландау». Газетчики евро­пейских столиц на местах еще раз по-своему «художест­венно оформили» новость, и мировая пресса, падкая на сенсации, превратила самоотверженный труд советско­го врача С.Н.Федорова в чудо оживления мертвых. Чу­додейственную силу приписали именно профессору Гращенкову. С этого момента его стали наперебой приглашать за рубеж, поэтому, будучи в очередной за­гранкомандировке, он на консилиуме и отсутствовал.

Открыл консилиум Б.Г.Егоров. Он очень простран­но и наукообразно говорил о том, как ему, медику, ин­тересно наблюдать такого больного, как Ландау. Сей­час перед ним стоит важнейшая задача — восстановить мозговую деятельность Ландау. Их первостепенная за­дача — вернуть Ландау в науку. Корнянский ему вто­рил, а Федоров отсутствовал. Физики очень благода­рили Егорова, очень надеялись и верили в его автори­тет. Только ему можно доверить восстановление моз­говой деятельности Ландау. Лифшиц превзошел всех: он со слезами на глазах умиленно лопотал, что Ландау созданы сказочные условия для выздоровления. Это особенно важно сейчас, когда Егорову предстоит от­ветственнейшая задача — восстановить мозговую дея­тельность Ландау для науки. Он развел очень много «муры», как любил говорить Дау.

Тут мои силы кончились, и я сказала: «Если профес­сор Егоров и Корнянский умеют восстанавливать моз­говую деятельность человека, почему они не возвраща­ют больных к жизни после операций мозга, больных, которые воют и обречены кончать жизнь в психиатри­ческих лечебницах?  {246} 

Мне профессор Пенфильд на международном кон­силиуме 28 февраля 1962 года сказал, что у Ландау все восстановится само по себе. Контузию мозга лечит вре­мя. Нужен воздух. Его в Институте нейрохирургии нет, так как он расположен в центре города.

Ему нужно питание. Институт нейрохирургии не в состоянии обеспечить питание такому больному. Я го­товлю дома и через всю Москву вожу завтраки, обеды и ужины истощенному больному. У него ведь нет даже мышц! Поскольку еду подогревают на электрических плитках, она теряет питательную силу.

Больному также нужен покой. Но в Институте ней­рохирургии он объят непонятным страхом. Его палата — длинная, узкая, темная, напоминающая гроб. Всем вам не пришло в голову посмотреть глазами больного на окружающую его в Институте нейрохирургии об­становку. Все помнят щиты на окнах Бутырок, а Дау побывал внутри Бутырок. Там свет шел от потолка. Так вот, в этой палате свет тоже идет от потолка!

В Институте нейрохирургии созданы сказочные ус­ловия не для Ландау, а для Лившица. Я не оставлю му­жа выздоравливать в этом месте. Как только дыра в го­рле затянется, я его заберу!».

Егоров вскочил, не прощаясь, быстро вышел. За ним поднялись и разошлись все. Я тяжело опустилась на стул и разрыдалась. А.В.Топчиев стал меня успока­ивать:

— Вы напрасно. С медиками так говорить нельзя! И потом, все физики и все медики в один голос говорят, что это единственное место, где за Дау обеспечен пра­вильный медицинский присмотр. И, по-моему, его еще рано забирать оттуда, его опасно перевозить в Кунцев­скую загородную больницу, которая стоит в лесу.

— Александр Васильевич, я знаю, что еще рановато, но необходимо организовать в больнице питание боль­ному. Надо организовать приготовление диетического питания в самой больнице. Дайте из нашей академичес­кой больницы специалиста по лечебному питанию. Продукты я буду привозить сама. Дайте только повара!

А.В.Топчиев все устроил. В больницу были направ­лены повар, диетсестра и диетврач Цирульников. Вот это была настоящая помощь. Теперь я только с утра  {247}  привозила в больницу продукты и сдавала их повару. Под пристальным присмотром диетврача под кожей больного просто на глазах стали набухать и оживать мышцы!

Тогда я не понимала, сейчас понимаю: когда в кон­це февраля я появилась в больнице № 50, я была для всего медицинского консилиума и комитета физиков просто бельмом на глазу. Слишком смело интересова­лась состоянием мужа и лезла в медицину. То ли дело названная женой Ландау Ирина Рыбникова! Никакой трагедии, приятная содежурная в комитете физиков. Она хорошо вписалась в компанию физиков. Была вес­на, ученики Ландау помнили заповеди своего учителя: скука — самый страшный человеческий грех. Даже мо­лоденькая секретарша 50-й больницы с головой окуну­лась в их компанию, где жизнь била ключом.





Глава 36


Как-то рано утром, отдав продукты повару, я зашла палату к Дауньке. Заглянула ему в глаза, увидела, что его голубоватые белки подернуты желтоватым на­летом. Дежурила Раечка.

— Рая, у него что-то желтизна разлита в глазах.

— Вы тоже заметили?

— Да.

— А вот Корнянский говорит, что я ерунду горожу.

— Раечка, я не ошибаюсь. Это что, первый признак инфекционной желтухи?

— Да, болезнь Боткина. Даже для здорового чело­века это заболевание серьезное! Вчера, когда я заступи­ла дежурить, зашел Корнянский. Я ему сказала. А он на это раскричался. Сказал, что все контрольные сроки давно уже прошли после переливания крови! Откуда, мол, взяться инфекционной желтухе?

Но болезнь Боткина откуда-то взялась. Дождалась врачей. Они констатировали болезнь Боткина, т.е. желтуху.  {248} 

Поехала в библиотеку, прочла все о болезни Ботки­на. Первый этаж, старинное здание, заглянула во все углы. Да, мышиные норы есть и не одна. И потянулись дни, наполненные страхом. Как поведет себя во время этой болезни ушибленная печень? Уповала только на палатного врача Федорова. И он вывел Дау из болезни Боткина без осложнений! Но, наверное, главную роль сыграло то обстоятельство, что печень у Дауньки ни­когда не отравлялась алкоголем.

Прошло три месяца и на четвертом месяце болезни в палату Дау вошел Алеша Абрикосов. Врач Федоров спросил: «Лев Давидович, кто к вам пришел?». И Дау ответил: «Алеша Абрикосов, мой ученик».

Был устроен большой бум: Дау, наконец, загово­рил! Я при этом не присутствовала. Эту радостную весть я услышала от медицинских сестер. Когда я при­шла, он меня не узнал и несколько дней не говорил.

Потом вдруг за мелкие услуги дежурных сестер стал говорить «спасибо»! И, наконец, начал звать меня в мое отсутствие. Когда я пришла, он пристально посмо­трел и сказал: «Это не Кора». Я сидела возле него, гла­дила нежно руки, уверяла: «Даунька, я Кора». Не обра­щая на меня внимания, он продолжал тихим, еще не совсем своим голосом очень жалобно произносить: «Пожалуйста, пропустите ко мне Кору. Пожалуйста, хоть на несколько минут пропустите ко мне Кору». Ры­дая, я выскакивала из палаты.

Сомнения терзали, душили. Я думала, он даже не вспоминает о Гарике. Нет, это не возвращение созна­ния. Тогда я ошибалась: сознание вернулось, но память опаздывала.

Через несколько дней он мне вдруг заявил:

— А, пришла, мошенница, которая хочет выдать се­бя за Кору.

— Даунька, разве я не похожа на Кору? Он ответил:

— Очень мало.

— Дау, почему ты сказал, что пришла мошенница, которая хочет выдать себя за Кору? Ты разве помнишь, что я уже приходила?

— Конечно, помню.

— И ты помнишь, что я тебя уверяла, что я Кора?  {249} 

— Да, все это я помню, но от этого ты, мошенница, не можешь стать Корой.

— Дау, а если я тебе скажу одну тайну, которую зна­ешь только ты и Кора. Еще эту тайну знает один харь­ковский медик?

— Коруша, так это ты? Что же с тобой стало?

— Даунька, ты был очень долго безнадежен. Вот ре­зультат: я подурнела, побледнела, похудела.

Его память возвращалась, опаздывая на много лет.

После моего выступления на консилиуме у Топчие­ва палату Дау переоборудовали, дерево за окном спи­лили, на окно повесили белую шелковую штору. Стальную стол-постель вынесли, к стене поставили на­стоящую кровать. Но дыхательная машина все еще стоит наготове с кислородными баллонами.

Дыра в горле у Дау зарастает. И болезнь Боткина уже позади. Все равно со страхом вхожу в палату Дау. И вдруг Даунька весь встрепенулся, протянул ко мне руки:

— Коруша, наконец-то ты пришла! Пожалуйста, все выйдите, я хочу поговорить с женой. Корочка, закрой плотно дверь. Только не верь, что я попал в какую-то автомобильную катастрофу. Это чушь. Это не больни­ца, это сталинский застенок! Егоров и Корнянский — не врачи. Это палачи. Посмотри, я не могу ходить, у меня страшно болят ноги. После очередных ночных пыток. А посмотри на всех заключенных: они все изу­родованы пытками.

— Даунька, милый, но ведь Федоров — хороший врач.

— Федоров — очень хороший и очень красивый.

— Можно, я позову Федорова? С ним посоветуемся, что делать?

— Федорова позови, я его не боюсь. Вошел Федоров.

— Сергей Николаевич, послушайте, что Дау гово­рит.

— А я знаю, что он вам наговорил. Он мне все вре­мя это твердит.

— Сергей Николаевич, а это не страшно, это прой­дет?

— Будем надеяться, время покажет.  {250} 

— Даунька, а голова у тебя не болит?

— Нет, Коруша, ты хорошо знаешь, что голова у ме­ня никогда не болит.

— И сейчас, после сотрясения мозга, голова не бо­лит?

— Коруша, я не знаю, что такое головная боль. У меня в жизни никогда не болела голова. Только ты мне не говори глупостей, никакого сотрясения мозга у меня не было. У меня безумно болит нога в колене... Короч­ка, почему Сергей Николаевич очень добродушно сме­ется, когда я Егорова и Корнянского называю палача­ми?

— Даунька, он смеется потому, что Егоров и Корнянский — знаменитые профессора-медики. Ты нахо­дишься на излечении в Институте нейрохирургии. По­степенно ты все вспомнишь. А разбил тебя на машине Володя Судаков. Сам с Верочкой остался без царапи­ны.

— Представляю, как перепугался бедный Судак. Вот выздоровлю, я его подразню.


В первые страшные дни после аварии, когда я неус­танно ждала телефонного звонка из больницы, позво­нили из народного суда. Меня официально приглаша­ли в суд. Собирались судить Владимира Судакова за учиненную им аварию. Я категорически отказалась, сказав: «Суд не может состояться. Ни я, ни мой муж — академик Ландау, если он останется жив, никогда не предъявим никаких обвинений Владимиру Судакову. Произошел несчастный случай». Мне ответили: «В та­ком случае изложите сказанное в письменной форме. Мы к вам домой пришлем жену Владимира Судакова. Вы ей вручите этот документ».

И Верочка пришла, впервые переступив порог квар­тиры Ландау в такой трагический момент. Никто из нас не мог предположить, что судьбе угодно нас столк­нуть! Мы обе одинаково боялись взглянуть друг другу в глаза. Пригласив ее сесть, я тихо попросила: «Пожа­луйста, продиктуйте, куда адресовать это заявление». Когда я вручила ей нужный документ, она поблагода­рила меня, встала и ушла.


 {251} 




Глава 37


Как-то в палату к Дау вошла Нина Сергеевна Коломиец — врач больницы Академии наук. Он обрати­лась к Дау на французском языке. Он бегло ответил ей по-французски, но сделал замечание по поводу непра­вильного произношения и какой-то грамматической ошибки. Он все тщательно ей объяснил. Замечание бы­ло справедливым, и Нина Сергеевна сказала: «Лев Да­видович, я никогда больше не сделаю этой ошибки».

Дау заговорил сразу на всех языках, которыми вла­дел до болезни. Он даже принял у кого-то экзамен по теорминимуму. Я лично заметила закономерность: как правило, он утром не заговаривался, с утра он почти всегда был в сознании. К вечеру начинался бред.

По мере возвращения сознания он все чаще жало­вался на боль в области левого колена. Я уже упомина­ла, что в юности Дау сказал о себе: «У меня не телосло­жение, а теловычитание». Почти два месяца шокового состояния иссушили мышцы и кожу. Мышцы исчезли почти полностью, а кожа превратилась в сухой корич­невый пергамент. Но даже в виде почти мумии он таил в себе какую-то притягательную силу (возможно, толь­ко для меня). Огромный выпуклый лоб, правильной формы череп, глубоко запавшие глазницы, строгость окаменелого лица, на котором лежала печать смерти! В этом было что-то неизъяснимо величественное. Все земное как бы стерлось, ушло, трагедия только поща­дила и резко подчеркнула гениальность личности!

К моменту возвращения сознания и речи мертвой оставалась только левая нога от колена до кончиков пальцев. Резко обрисовывались кости ноги под корич­невой сухой кожей. Там, где должны быть мускулы ик­ры, висел сморщенный сухой мешочек коричневой ко­жи. Не верилось, что еще совсем недавно он весь был такой, как сейчас его левая нога от колена до кончиков пальцев.

Все остальное тело расцвело, мышцы жадно возвра­щались к жизни, натянули помолодевшую бело-розо­вую кожу. Сейчас его руки от плеча до кости уже не на­зовешь макаронами, как при теловычитании. Они стали  {252}  круглыми, «теловычитание» исчезло, к жизни воз­вращалось «телосложение». А вес от 59 килограммов (при росте 182 см) дошел до 70 килограммов. Я принес­ла в больницу его часы с длинной секундной стрелкой.

— Даунька, давай проверим частоту пульса.

72 удара в минуту. Что же произошло? До аварии пульс колебался от 90 до 140 ударов в минуту. У не­го была повышенная деятельность щитовидной же­лезы: при 140 ударах в минуту он уже не мог рабо­тать. Усиленная деятельность щитовидки вызывала повышенное сгорание в организме, поэтому он не на­бирал вес. Много раз, много дней проверяю пульс: он устойчив — 72 удара в минуту. Щитовидная желе­за, вероятно, пробыв длительное время в параличе шокового состояния, вернулась к жизни здоровой. Да, это было так.

Конечно, это слишком сложный способ лечения щи­товидки, но факт остается фактом. Щитовидная желе­за возродилась нормальной, здоровой! Омертвленные нервные ткани при возрождении к жизни причиняли больному нестерпимую боль, которую медицина была бессильна снять. Врачи улыбались и искренне радова­лись этой боли, говоря: «Мертвое не болит, живое бо­лит. Следовательно, нога вернется к жизни. Все придет в свое время, и вылечит эту боль единственный и самый сильный врач — время и терпение».

Боль острая, невыносимо мучительная. Боли все возрастали по мере возвращения сознания и памяти. В этих болях потонула радость возвращения сознания. Спасение было в опаздывавшей памяти. Больной не чувствовал продолжительности боли. Ему казалось, что боль началась только сейчас, а мы все хором обе­щали ему, что она должна пройти в течение ближай­ших часов. Он нам верил.


Так продолжалось довольно долго. По мере воз­рождения нервных волокон боль перемещалась — ко­лено, голень, икра, подъем, ступни. Боли в подъеме, ка­залось, застряли навечно: там — сложное сплетение и разветвление нервных тканей. Один подъем терзал почти восемь месяцев, но вся нога до подъема налилась силой, мышцы ожили, икра возродилась. Граница боли —  {253}  подъем, и за подъемом ступня была все еще омертвелой. Там на уколы иголкой больной не реаги­рует. Шло нормальное возрождение к жизни через боль.

Пришло письмо в больницу от Максвелла из Лон­дона. Кривые выздоровления Ландау и 17-летнего сы­на Максвелла примерно до трех месяцев шли одина­ково. Но на четвертом месяце у Ландау кривая выздо­ровления пошла вверх, а у сына Максвелла месяц-дру­гой она постояла на месте, а затем поползла вниз. Он не вернулся к жизни. У него не ожил ни один рефлекс. Паралич не отпустил даже рта. Мальчик так и умер с носовым зондом питания. Это было очень грустно, очень горько. Умереть, не вступив в жизнь! Видимо, ушиб головы у мальчика был намного сильнее.





Глава 38


Даунька изнывал от ноющей боли в левой ноге. Стал без конца умолять меня, чтобы я забрала его до­мой, постоянно уверяя в том, что эти боли он вынуж­ден терпеть из-за пыток по ночам. Его пытают Егоров и Корнянский.

Выйдя как-то из палаты, я разрыдалась. Медсестры принесли мне валерьянку и сказали:

— Он перепуган, и все это из-за машины.

— Какой машины?

— Из-за дыхательной машины. Ведь она стоит наго­тове в палате Ландау.

— Но у Дауньки уже дырка в горле закрылась, ее на­до вынести из палаты.

— Вы думаете, он боится машины? Нет, дело не в этом. Если машину вынести из палаты Ландау, ее сра­зу заберут хозяева — представители Института детско­го полиомиелита. Они почти каждый день за ней при­езжают. Она им очень нужна. Они спасают жизни де­тей, а наш Егоров не отдает. Они ночью в палату Лан­дау приносят к дыхательной машине умирающих больных  {254}  на носилках. Ночью зажигают свет, включают ды­хательную машину и на глазах у больного Ландау де­лают трахеотомию своим больным, подключают дыха­тельную машину.

Так вот в чем дело! Вот откуда этот страх! Увидев мою реакцию, сестры стали меня умолять не выдавать их. «Нет, не бойтесь, я вас не выдам, клянусь! Я очень благодарна вам. Теперь я знаю, откуда у него этот не­понятный терзающий его страх!»

Хорошо, что это случилось во второй половине дня. Егорова и Корнянского с больнице уже не было. У меня было время все обдумать и не было возможности в порыве протеста сказать лишнее. Всю ночь я мучи­тельно искала выход.

Если медики пытаются спасти жизнь своих боль­ных, пугая при этом одного выздоравливающего, в этом нет преступления. Но Дау я должна забрать. Дыр­ка в горле совсем зажила. Сейчас как раз наступило время для перевода его в больницу Академии наук. Он только стал по-настоящему приходить в сознание. Та­кой панический страх ему вреден. И Пенфельд гово­рил, что нужен покой.

На следующий же день я узнала приемные часы Егорова и пришла в его кабинет. Там была врач из Ин­ститута детского полиомиелита. Она очень убедитель­но просила вернуть им дыхательную машину. Егоров категорически отказывался:

— Пока Ландау в наших стенах, я машину не отдам. А вы с чем пришли? — обратился он ко мне.

— Борис Григорьевич, я решила забрать мужа. Сей­час тепло, часы гуляния в саду длительные, он видит ваших больных, и его сковывает страх. Боюсь, что это может отразиться на его психике.

— Вы считаете, что мы, медики, спасшие его жизнь, меньше заботимся о его психике, чем вы?

— Борис Григорьевич, я хорошо запомнила, что прописал профессор Пенфельд: питание, воздух и по­кой. В вашем лечебном заведении нет ничего, ваши больные наводят страх и ужас. Я уверена, что это вред­но Ландау. Я должна забрать мужа. У вас нет условий для его выздоровления.

— Посмотрим, как вы это сделаете. Я кое-что в  {255}  медицине значу. Ландау — мой больной. Я его никому не отдам! Он будет выздоравливать только у меня!

Произнося это, он вскочил, лицо его стало багро­вым. Для моего устрашения он еще стукнул кулаком по столу.

На следующий день у меня отобрали постоянный пропуск. Дали взамен пропуск на черный ход, чтобы я ежедневно доставляла повару продукты и белье для больного. Здесь же выносили мертвецов и возвращали вещи несчастным близким. К Дау меня не пропустили, мотивируя это тем, что я очень плохо действую на пси­хику больного.

И я опять помчалась к Топчиеву. У него были при­емные часы, очередь была большая, но он опять при­нял меня без очереди.

— Александр Васильевич, сейчас в Институте ней­рохирургии все больные на прогулке в саду. Вы сами увидите обстановку. Его оставлять там опасно.

Я рассказала ему, как ночью иногда до четырех по­слеоперационных больных подключают к дыхательной машине, и они умирают на глазах у больного Ландау.

Александр Васильевич сразу согласился:

— Да, я должен сам все увидеть на месте. Позвонил Чахмахчеву, вышел в приемную и, сер­дечно извинившись, сказал: «Простите, но у меня ЧП. Вернусь часа через полтора. Кто может — подождите, если нет — приму завтра».

Подъехав к проходной на шикарной машине, я со­врала дежурному сторожу у ворот: «Откройте, я при­везла очень важных профессоров для Ландау». Ворота открылись. Со двора мы легко попали в сад к больным.

Даунька сидел в кресле-каталке. Его прогуливала медсестра. Были операционные часы, врачей не было видно. Медсестра, завидев меня издалека, покатила ко­ляску нам навстречу. Когда Дау увидел Александра Ва­сильевича, он протянул ему обе руки.

— Александр Васильевич, вы пришли меня освобо­дить? Спасите меня от Корнянского и Егорова. Не верьте, это не больница. Это сталинский застенок. Они ночью подвергают меня пыткам. Это не врачи, это па­лачи. О, пожалуйста, заберите меня отсюда. Посмотри­те, как все заключенные изуродованы пытками, а я после  {256}  пыток не могу ходить. Умоляю, не оставляйте меня здесь ни на один день. Александр Васильевич, посмот­рите, я плачу. У меня льются слезы. Я смертельно бо­юсь Егорова и Корнянского. Вот я вижу, эти палачи уже бегут к вам. Они вам улыбаются, но их халаты в крови. Они сейчас вам расскажут, как мне здесь хоро­шо. Неужели вы, Александр Васильевич, оставите меня здесь на их растерзание. Если вы им поверите, я здесь погибну!

Я оглянулась. Действительно, эти туши спешили на­встречу Александру Васильевичу. Они в самом деле улыбались, и их халаты были в крови.

Егоров начал:

— Александр Васильевич, вы не обращайте внима­ния на то, что говорит вам Ландау. Он просто бредит, он еще не в сознании.

— Нет, товарищи. Не забывайте, он в свое время был в тюрьме, а ваше учреждение ему напоминает мрачные дни. Да и окружение ваших больных даже у меня, здорового человека, вызывает содрогание. Нет, никакого разговора быть не может. Лев Давидович, я очень рад вас видеть. Даю слово: я вас отсюда заберу.

И, обращаясь к Чахмахчеву, управляющему делами Академии наук, сказал:

— Григорий Гайкович, даю вам срочное задание: в трехдневный срок подготовить палату-люкс в загород­ной кунцевской больнице и перевести академика Лан­дау туда.

Лица Топчиева и Чахмахчева были белее полотна. То, что они увидели, очень их взволновало! Это был май 1962 года. Через два дня А.В.Топчиев уезжал в длительную заграничную командировку, а потом у не­го был отпуск, который он собирался провести в Кар­ловых Варах.

Егоров это знал и не растерялся. Он собрал в Ин­ституте нейрохирургии всех психиатров Москвы, всем сам звонил лично, приглашая на консилиум по поводу состояния академика Ландау. К собравшимся врачам он обратился с личной просьбой: «Я в свое время спас жизнь академику Ландау. Сейчас он выздоравливает у меня. Я за ним наблюдаю. Мне как медику это очень интересно. Это мой больной, и меня мои коллеги, надеюсь,  {257}  понимают. Но жена академика Ландау мне меша­ет восстанавливать мозговую деятельность больного. Трагедия с мужем отразилась на ее психике. Ее необхо­димо обследовать и поместить на излечение в психиат­рическую лечебницу. Она недавно вышла из больницы Академии наук и сейчас хочет взять из-под моего на­блюдения моего больного. Вот я составил бумагу и очень прошу, чтобы все психиатры ее подписали. Я ка­тегорически против. Сейчас академика Ландау нельзя перевозить в другую больницу».

Все члены этого «консилиума» пошли навстречу знаменитому медику Егорову, и все подписались. Я бы­ла лишена пропуска к Дау.

В тот день, сдав продукты повару, я хотела уйти, но меня догнала и остановила одна из медсестер. Она-то и сообщила мне о срочном заседании консилиума психи­атров. «Вот бандит, — пронеслось у меня в голове.— На консилиум психиатров мне не попасть. И потом, ес­ли Топчиев дал слово, и уже готовится палата в кунцев­ской больнице, разве в силах Егоров этому помешать. Вероятно, медсестра что-то перепутала. Возможно, этот консилиум собран не для Ландау. В больнице мно­го больных, которым психиатры очень нужны».

Топчиев уехал, а когда палата-люкс была готова и приехали наши врачи, чтобы сопровождать академика Ландау при переводе в загородную больницу, Егоров предъявил им документ, подписанный психиатрами Москвы, запрещающий перевоз больного. Ну что ж, пришлось с этим смириться. Осенью вернется Топчиев. Только он может помочь.

Ежедневно доставляя продукты в больницу через черный ход, я пыталась пробраться к окну Дау, но была замечена и получила полный запрет пребывать на территории института нейрохирургии. Нагружен­ная продуктами, я должна была ждать повара на про­ходной. Это было очень утомительно. Прислушива­ясь к рыданиям несчастных родных тех, кто находил­ся здесь на излечении, я поняла из их разговоров, что для того, чтобы сюда попасть без очереди, надо дать взятку.

Настоящее разбойничье гнездо! Им даже нипочем нарушать законы!  {258} 

Но все-таки я должна выяснить, что произошло на консилиуме психиатров. А вдруг психиатры нашли ка­кие-нибудь признаки психического заболевания? Сдав продукты повару, я помчалась в психиатрическую лечебницу к врачу Снежневскому. Его фамилию я слыша­ла давно, и молва о нем шла хорошая. Вероятно, он был включен Егоровым в консилиум. Снежневский был на месте. Он моментально принял меня. Я предста­вилась — он был весь внимание.

— Скажите, пожалуйста, вы присутствовали на консилиуме у Егорова?

— Да, конечно.

— Скажите, психиатры зарегистрировали у мужа серьезные нарушения психики?

— Нет, нет, что вы! Напротив, мы были восхищены его состоянием. Он не вызывает у нас сомнений. Психика у него не нарушена.

— А почему же консилиум психиатров запретил перевозку больного в кунцевскую больницу?

— Видите ли, Егоров нас очень просил: это его больной, он его ведет с первого дня. Ему как ученомумедику интересно наблюдать выздоровление своего знаменитого пациента. Мы пошли ему навстречу и подписали это решение, как он нас просил.

— На последнем расширенном международном кон­силиуме профессор Пенфельд из Канады сказал мне, что у больного все восстановится само собой. Ему нужен только один врач — время. Благодарю вас за уте­шительные вести о здоровье мужа. Остальное уже не так важно.

Тем временем Дау, тщетно ожидая моего прихода, взбунтовался. Он стал кричать:

— Пропустите ко мне Кору.

В Егорове он видел главного врага. Он кричал ему:

— Вы не врач, вы палач! Куда вы дели Кору? Егоров ответил:

— Ваша жена уехала на курорт.

— Нет, это ложь! Пока я здесь, у вас, Кора не могла уехать на курорт.

Егорову необходимо было успокоить Ландау, так как визиты иностранных корреспондентов участились, а он любил фотографироваться у постели больного  {259}  Ландау. Он был вынужден снова выдать мне пропуск. И вот я опять у Дау!

Я бросилась к нему. Заглянула в его глаза:

— Даунька, ты очень хорошо выглядишь. Я не виде­ла тебя так долго!

— Коруша, я страшно виноват перед тобой. Я этому палачу Егорову назвал твое имя, и ты исчезла! Но твои ноги целы. Они тебя не пытали?

— Даунька, прекрати этот бред. Я просто болела, а сейчас выздоровела. Теперь я буду приходить к тебе каждый день.

При мне в палату вошли психолог Лурье и Женька. Женька сверкал загорелой лысиной. Значит, он уже вернулся с курорта. Несчастье и болезнь Дау не нару­шили благополучного течения его жизни. А психолог Лурье обратился ко мне:

— Вы не возражаете, если я немного позанимаюсь со Львом Давидовичем?

— Нет, нет, пожалуйста.

Он присел возле Дау и развернул большой альбом со страницами, разграфленными в клетку. В каждой клетке были обозначены вперемежку кружочки и крес­тики. Длинной тонкой указкой, показывая на кружо­чек, он спросил: «Что это?». Дау, улыбнувшись мне, ве­село сказал: «Это крестик». Кружочки он упрямо назы­вал крестиками, а крестики кружочками. Очень обеску­раженный психолог удалился.

— Коруша, видела этого дурака? Этот психолог ле­зет ко мне с разными глупостями. Совсем меня здесь за идиота принимают. Я нарочно его путаю. Сегодня он захотел меня научить отличать кружочек от крестика. А я нарочно на кружочек говорю крестик и наоборот.

— Дау, с дураками-медиками опасно шутить. Не лучше ли правильно отвечать на их, пусть дурацкие, вопросы.

— Ну что ты, Коруша! Это же психолог. Это вша. Это паразит на рабочем теле нашего государства. Эти бездельники и лодыри примазываются к науке. А Женька с ними подружился. Они ко мне все время при­стают с самыми нелепыми вопросами. На нелепые во­просы нужно отвечать еще большей нелепостью. Пой­ми, Коруша, у меня страшно болит нога за коленом.  {260} 

— Даунька, а колено? Колено уже не болит?

— Нет, Коруша, у меня боль за коленом.

Я отвернула пижаму на левой ноге. Колено округ­лилось, налилось, кожа на нем стала эластичной, блес­тящей. Ниже колена — все еще омертвелое.

— Даунька, скоро, скоро ты будешь совсем здоров, и боли все уйдут.

— Корочка, не оставляй меня здесь, возьми меня до­мой. Сегодня. Сейчас же. Мне так плохо, мне так страшно, когда приближается ночь. Я здесь один. Я так долго тебя ждал. Как я хочу домой!

Изнывая от боли в ноге, Дау бесконечно умолял взять его домой. Мои терзания были мучительны, я ни­чего не могла, и это очень меня угнетало!

Я тщательно стала наблюдать за процедурами, за ходом его лечения. И убедилась, что, кроме массажа и прогулок, никакого лечения не было. Никаких медика­ментов. Только дыхательная машина с кислородными баллонами все еще стоит в палате.

Я, содрогаясь, думала о том, как ночью он пугается. Конечно, страшно быть свидетелем человеческой смер­ти. Он не медик, он физик. Он не может привыкнуть, и этот затаенный страх может в конце концов нарушить его психику. Мне стало по-настоящему страшно.

Дау каждый день умолял меня взять его домой. И я решила выкрасть Дау. Питание, воздух и покой я ему обеспечу дома. Массажистку мне будут присылать из больницы Академии наук. Егоров уехал в отпуск. На­кануне отъезда он собрал местный консилиум, пригла­сив на него меня и Лившица. Он заявил следующее. Ци­тирую: «Я уезжаю в отпуск. Поручаю Евгению Михай­ловичу Лившицу восстанавливать мозговую деятель­ность Ландау». Следовательно, эти бессмысленные за­нятия психолога и Женьки они называют восстановле­нием мозговой деятельности.

Возможно, после этих занятий психолога с больными, выжившими после удаления опухоли в мозгу или после других глубоких операций головного мозга, они перед отправлением в психиатрическую больницу и усваива­ют, где кружочек, а где крестик. Только пользы от этого пострадавшим больным нет, польза только ученым-пси­хологам. Они на этом защищают свои диссертации.  {261} 

До аварии здоровый Ландау не признавал психоло­гию как науку. Моя старшая сестра Вера была психо­логом. Он говорил так: «Ну, для женщины куда не шло, простительно иметь такую специальность. Верочка, со­гласитесь, всерьез психологию наукой не назовешь!».

Я не ошиблась, наблюдая издали, как занимались Женька и психолог с Дау «восстановлением мозговой деятельности». Дау сидел в кресле-коляске в саду, а я наблюдала их занятия из окна больничного корпуса. Дау без конца отмахивался и отворачивался. Он явно не хотел с ними разговаривать. Когда они ушли, я по­дошла к Дауньке. Он очень обрадовался.

— Знаешь, Коруша, Женька стал егоровским шпи­ком. Он все время ко мне пристает с этим дурацким психологом Лурье, требуя ответы на мелкие тривиаль­ные истины.

Я обратилась к медсестре:

— Скажите, как он относится к этим занятиям? Сестра ответила:

— Он просто их гонит. Он говорит: «Пошел вон, Женька! Позови мне лучше Кору». А от психолога он просто отворачивался без слов, как от назойливой му­хи!

Да, это правильная реакция. Это нормальная реак­ция моего Дауньки.

Медсестры, убедившись, что Лифшиц платил им во­все не свои деньги, встречали его с презрением.

Я заметила, что ворота сада открыты настежь.

— Раечка, скажите, почему эти ворота открыты и куда они выходят?

— Они выходят в переулок. Здесь в одном крыле идет ремонт, до обеда ездят рабочие машины.

У меня мигом созрел план, как выкрасть Дау. Палата Дау в конце корпуса, дверь против палаты Дау выходит к этим воротам. С утра, когда идут операции, в этом конце коридора будет одна дежурная сестра возле Дау. Я пожалуюсь на боли в сердце, она пойдет за каплями (так было не раз). Мне нужны сильные мужские руки, которые могли бы взять Дау и вынести через запасную дверь, что как раз против ворот. Я приеду на своей «Волге» и поставлю ее у крыльца. Это никого не удивит, так как я всегда приезжаю на «Волге» с продуктами.  {262} 

На следующий день с утра, когда сдала продукты повару через обычную проходную, я объехала кругом и с переулка въехала во двор на своей «Волге» в эти от­крытые ворота, оставив машину у крыльца, где нахо­дилась палата Дау. Сторож этих запасных ворот при­шел, увидел меня, сказал:

— Ах, это вы приехали к мужу.

— Да. Скажите, пожалуйста, пока идет ремонт и эти ворота открыты, могу я здесь, у крыльца, оставлять ма­шину, когда нахожусь у мужа?

— Конечно, можете.

Я облегченно вздохнула.

Теперь нужны сильные мужские руки. Когда сестра пойдет за сердечными каплями, нужно взять Дау на ру­ки и перенести в машину. Мозговые операции начина­ются с девяти утра, а физики и посетители раньше одиннадцати не появляются. Остановка за сильными мужскими руками. Это должен быть не физик и не со­трудник нашего института. Пока задуманное похище­ние не станет реальностью, никто не должен знать. Стала перебирать в памяти знакомых: Володя Илью­хин. Рост два метра. Разыскала телефон, позвонила. К телефону подошла его жена Рузана.

— Рузана, здравствуйте, говорит Кора. Мне нужна помощь вашего мужа. Завтра Дау выписывают из больницы, я хочу привезти его на своей «Волге». Но он еще не ходит. Его надо на руках вынести из палаты и посадить в машину.

— Ах, Володя в отпуске, как жаль.

— Ну что же, передавайте привет.

Кто? Кто может поднять Дау и перенести в машину? Рылась без конца в памяти, в записных книжках. Нет, только Володя мог это сделать без подозрений. Он же­лезнодорожник, к Академии не имеет отношения. Из общих знакомых, к кому бы я ни обратилась, все сразу бросятся звонить Женьке.

Если ничто не помешает, завтра, обязательно завт­ра, я должна выкрасть Дау от Егорова. Решила так: сдаю продукты повару, на улице останавливаю любого сильного парня и прошу помочь за вознаграждение. Этот парень садится ко мне в машину, мы с ним въез­жаем в открытые ворота к крыльцу палаты Ландау.  {263} 

На следующий день все у меня шло как по маслу. Сдала продукты рано и только постояла на улице пять минут, появился богатырь. Я вся дрожала, бил нерв­ный озноб.

— Извините, мне очень нужна ваша помощь. У ме­ня в этой больнице муж. После автомобильной аварии он еще не ходит. Его сейчас выписали. Мы подъедем на машине к крыльцу. Палата рядом. Вы его из палаты пе­ренесете на руках и посадите в машину.

— Пожалуйста, я с удовольствием вам помогу.

Он сел в машину, я развернулась и заехала в пере­улок. Но, боже, что же это? Открытых ворот нет! Очень высокие железные ворота наглухо закрыты! Заикаясь, начала извиняться. Молодой человек денег у меня не взял. Позже я узнала: через открытые ворота родствен­ники послеоперационного больного пронесли и через окно передали в палату бутылку водки. Больной умер с бутылкой в руках. Теперь ворота закрыты и охраняют­ся. Похищение сорвалось.





Глава 39


На следующий день, как только сдала продукты по­вару, пошла к Дау в палату. Вышла на это самое крыльцо. Сторожа нет, охраны нет. На воротах со сто­роны двора огромный висячий замок. Вернулась в па­лату.

Как добыть ключ от этих неохраняемых ворот? Че­рез центральные ворота меня никогда не выпустят на машине с Дау. Через те ворота без всякого пропуска я провезла в институт Топчиева и Чахмахчева, нанеся удар в челюсть Егорову и Корнянскому! Тогда сторо­жам досталось. Они на меня смотрят зверем. Я их дей­ствительно обманула.

Женщина-повар из больницы Академии наук. Ее начальство не Егоров. У нас с ней сложились неплохие отношения, она мне сочувствует, она здесь работает на кухне без выходных дней. Наверное, знает здесь всех. А если  {264}  я ее попрошу выкрасть ключ от этих ворот? Дру­гого пути нет. Не откладывая, решила дождаться пова­ра. Когда она принесет завтрак Дау, попробую погово­рить с ней. Улучила момент:

— Полина Андреевна, я хочу с вами посекретни­чать. Давайте выйдем на это крылечко. Полина Андре­евна, у меня к вам большое дело. Вы ведь знаете, когда Топчиев был здесь, он дал распоряжение Чахмахчеву вывезти Ландау из этой больницы. Егоров не по зако­ну задержал его здесь. А Топчиев приедет нескоро. По­могите мне выкрасть ключ от этих ворот. Я хочу увез­ти мужа отсюда домой. Вы сами слышите, как он меня умоляет об этом.

Она очень растерянно повторила:

— Я? Выкрасть ключ?

Весь ее вид, ее глаза сказали: «Нет». Ведь это было противозаконно. Похищение не удалось. Мечту о по­хищении Дау пришлось перечеркнуть.

Как-то, подходя к палате Дау, я услышала крик Корнянского. Он кого-то ругал. Вошла в палату к Дау. Профессор Корнянский не по-профессорски кричал на Дау: «Вы законченный развратник!». Он его в чем-то уличал, корил, не стесняясь в выражениях. Он стоял над Дау огромный, несуразный. Асимметричное лицо от злости стало багровым, а живот выпирал из тесного халата.

— Что случилось? Почему вы так кричите на боль­ного?

Он повернулся ко мне:

— Ваш похотливый, развратный муж пристает с не­пристойностями к медичкам. Вы-то должны знать его развратные привычки.

Я опешила, у меня опустились руки. Он вышел, окинув меня презрительным взглядом. Перепуганный Даунька с облегчением вздохнул.

— Корочка, это еще ничего. Этот палач Корнянский только покричал, он днем всегда кричит, а ночью уст­раивает мне пытки. Забери меня отсюда, я его очень боюсь. Хорошо, что ты пришла, мне так плохо, меня терзает боль в ноге!

Я обратилась к медсестре:

— Объясните, что здесь произошло?  {265} 

— Просто этот Корнянский — хам. Он на всех орет и на Льва Давидовича все время кричит. Здесь собра­лись студентки-практикантки из мединститута. При­шли ваши физики и заговорили о любви. Лев Давидо­вич тоже включился. Появился Корнянский и всех ра­зогнал. Лев Давидович убежать не мог, вот он и наки­нулся на больного. Вы разве первый раз слышите, как Корнянский орет?

— Да, впервые.

— Ну считайте, что вам повезло. Не пугайтесь, если застанете Корнянского, когда он будет внушать на вы­соких нотах Льву Давидовичу, что пора пользоваться уткой.

— Какой уткой?

— Вы не знаете, разве, что лежачие больные мужчи­ны мочатся в утку?

Она показала мне странный сосуд.

— Лев Давидович не чувствует позывов, он ходит под себя.

— Я это знаю. Я сама стираю его белье и регулярно доставляю чистое. Вот и сейчас я привезла белье на ночь, а утром привезу еще.

Сама я подумала: медик, а терпение теряет. Я же во­оружилась терпением. Если этот профессор так кричит на больного, больной находится в вечном страхе. По­хищение не удалось, а Топчиева нет.

— Даунька, милый, чем ты так насолил Корнянскому?

— Коруша, я уже не помню. У меня очень болит но­га.

— Даунька, ты, наверное, начал учить Корнянско­го, как нужно жить? О необходимости каждому мужчи­не иметь одну любовницу, а еще лучше две?

— Коруша, что ты, разве с палачом можно говорить о любви? Здесь были молодые девушки. Я им посовето­вал не терять молодые годы. Надо помнить, что жизнь коротка, а молодость еще короче. Но, Коруша, почему ты меня не берешь домой? Я уверен, если мне ночью не будут устраивать пыток, я дома сразу выздоровлю. Каждую ночь палачи сжимают раскаленными щипца­ми мне больную ногу. Ты не представляешь, какая ад­ская боль.  {266} 

По своим обязательствам я все время появлялась в больнице, каждый день в неурочное для посетителей время, совсем рано, когда еще не сменялись ночные се­стры. Привозила белье, потом ехала на рынок, приво­зила повару свежие продукты. С раннего утра Дау был в полном сознании, всегда жаловался только на боль, а во второй половине дня заговаривался, начинал бре­дить.

Я заворачивала пижаму и любовалась, как на боль­ной ноге постепенно возрождаются к жизни мышцы. Уже пустой мешок на левой икре стал заметно ожи­вать, граница боли спустилась ниже, но боли в месте между живыми и омертвевшими тканями по-прежнему ужасны. Я до предела была переполнена этой болью. Помочь — вне моих сил. Даже если бы мне удалось вы­красть Дауньку от Егорова, все боли переселились бы вместе с ним домой.

Как-то в палате я застала Элевтера Андронникова. Дау уже давно узнавал всех. Элевтер был в восторге от вида Дау. Он весело говорил:

— Дау, бросьте. Что вы все время говорите о боль­ной ноге. Вы ведь не футболист. Зачем вам нога? Голо­ва не болит? Нет? Голова ясная. Голова цела. Вся ваша сила и жизнь в вашей голове. Всем нам физикам очень нужна только ваша голова. На ногу просто плюньте.

На чужую боль плюнуть легко!

У меня появилось естественное желание изучить природу этих болей. С врачами в Институте нейрохи­рургии у меня контакта не было, а профессор Рапо­порт — единственный, кого я уважала из врачебного персонала, — был тяжело болен. Федоров, перед кото­рым я просто преклонялась, не скрывал своего неже­лания беседовать со мной. Он избегал здороваться, просто меня не замечал. Пришлось раздобыть меди­цинские книги, изучить травматологию и все послед­ствия контузии мозга, как после длительного шоково­го бессознательного состояния человеческий орга­низм возвращается к жизни. Какие формы принимает выздоровление?

Без анатомички медиком не станешь, но с литерату­рой познакомиться необходимо. Оказывается, что дли­тельно бессознательное состояние — защитная реакция.  {267}  Если бы человек при глубоких травмах не терял сознания и памяти, он бы умер или лишился разума.

Оказывается, граница живых и мертвых нервных тканей, возрождаясь к жизни, причиняет такие невыно­симые боли. Были случаи, когда больные кончали жизнь самоубийством, если память и сознание возвра­щались раньше времени. Так вот почему возле Дау де­журило по две сестры в каждую смену! Если одна отлу­чается, вторая не спускает глаз с больного.

Оказывается, длительное бессознательное состоя­ние Дау было спасительным. Во время бессознания вернулись к жизни все ткани, все клетки его тела, все ушибленные жизненно важные органы начали функци­онировать нормально.

Оказывается, после тяжелых ранений, контузий и травм, возвращаясь к жизни, в организме мужчины ра­нее сознания просыпаются инстинкты, заложенные природой. У больного появляется жгучее желание про­длить род человеческий. И, как правило, это восприни­мается как неприличное поведение несчастного боль­ного человека, еще не способного контролировать свои поступки. Так вот почему Корнянский назвал Дау «похотливым развратником»! А ведь эта «похоть» в ме­дицинских учебниках не называется развратом. В ме­дицинских учебниках говорится: человек возвращается к жизни, и у него возникают естественные, заложенные самой природой потребности. Как узок кругозор у иных профессоров медицины!

Когда мне случалось заставать кого-нибудь из посе­тителей у Дау, он без конца жаловался на боль в ноге. И я начинала улавливать, что здоровые, благополуч­ные люди не могут понять больного, и бесконечные жалобы на страдания и боль у этих благополучных по­сетителей вызывают сомнения в мышлении больного. Голова была ушиблена! Ведущие медики контузию мозга приняли за травму мозга.

Я уже знала, что боли могут оставаться до трех и бо­лее лет! А еще нет и года. И эти боли действительно не­стерпимы! Истина: сытый голодного не понимает! Раз­ве так трудно понять чужую боль?

У меня было слишком много дел и забот. Я забыла, что существует Ирина Рыбникова, которую Е.М.Лифшиц  {268}  ввел в круг медиков и физиков как настоящую же­ну Ландау. <...>

И вот как-то утром, когда я была в палате Дау, раз­дался настойчивый стук в ту запасную дверь возле па­латы Дау, через которую я собиралась его выкрасть. Я открыла дверь, вошла взволнованная молодая женщи­на в ярком малиновом платье. Она впилась в меня взглядом:

— Я Ирина. Вы, конечно, Кора.

В словах был вызов, а вид был жалок. В мозгу про­мелькнули страницы прошлой жизни. Казалось, про­шли столетия, а только полгода с небольшим назад ме­ня могла душить ревность к этому жалкому созданию! Вспомнила слова Дау: «Корочка, тебе надо испытать настоящее большое горе, чтобы не расстраиваться по пустякам». Сейчас этот растерянный «пустяк» стоял передо мною и что-то говорил.

— Простите, вы что-то мне сказали?

— Да, я сказала, что хочу с вами поговорить.

— Хорошо, давайте присядем.

В стороне по коридору было что-то вроде холла. Там стоял диван. Мы сели. Медсестры выглядывали из палаты Дау. В глазах — удивление и любопытство.

— Вас Дау узнает?

— Да, узнает.

— Давно?

— Давно.

— А меня Дау не узнает, — она разрыдалась, разма­зывая подведенные глаза. Увидев на платке черные пятна, испуганно вскочила. —Ах, что я наделала!

Схватила сумочку, достала зеркало и косметику, начала краситься, приговаривая:

— У меня к вам большая просьба. Давайте вместе с вами войдем к Дау, я хочу видеть, как он вас узнает.

— Хорошо, пойдемте.

— Подождите, я подкрашусь.

Когда мы вошли в палату к Дауньке, он ко мне при­вычно потянулся:

— Корочка, куда ты делась, я боялся, что ты уже ушла.

— Даунька, к тебе пришла гостья, — спокойно ска­зала я.  {269} 

Ирина встала, заслонив меня.

— Дау, ты меня не узнаешь? Я Ирина.

— Нет, я вам уже много раз говорил: я вас не узнаю, я с вами никогда не был знаком. Вы что-то путаете.

Она рывком расстегнула платье, выпростала из бюстгальтера грудь.

— И сейчас, сейчас ты тоже меня не узнаешь? Как ты мог все забыть?

Я тихонько вышла из палаты, заметив, что палата заполняется любопытными. Отошла от палаты к окну. С этой Ириной не хотелось больше встречаться. Дау о ней говорил: «Не просто глупа, феноменально глупа». Моя ревность к ней сопровождалась брезгливостью. Ревность исчезла, брезгливость осталась. Вскоре рыда­ющую Ирину вывели из палаты.

Я вошла к Дау. Он был смущен:

— Коруша, это была какая-то сумасшедшая. Я с ней никогда не был знаком.

— Даунька, а тебе не жаль эту дурочку, влюбленную в тебя?

— Нет, Коруша, не жаль. Она нагличает: она хотела назваться моей женой. Я ей ответил: «У меня только одна жена Кора. А любовниц было много. Их не грех и забыть». Корочка, я еще и сейчас не совсем отделался от кошмаров. Очень трудно поверить, что Корнянский и Егоров не палачи, а врачи. Уж очень они похожи на заплечных дел мастеров. Вот проснусь рано утром и думаю: успел я жениться или нет на своей Корочке? И такой страх берет: вдруг не успел.

— Дау, сейчас ты уже не спрашиваешь, ты уже по­мнишь, что мы поженились?

— Конечно, Корочка, я даже вспомнил, что у нас есть сын Гарик. (Вот так медленно возвращалась па­мять.) Я даже помню, что сам придумал ему красивое имя Игорь.

— Даунька, ты вспомнил про Гарика, а почему же ты его не зовешь? Почему не просишь привести его к тебе?

— Корочка, я не хочу его угнетать своей болью в но­ге. Только тебе хочется мне жаловаться на мою страш­ную боль. Ты умеешь мне сочувствовать!

В палату Дау вошел Корнянский:  {270} 

— Что здесь произошло?

— Ничего, Дау уже вспомнил, что у него есть сын.

— А кто сейчас приходил в палату к Льву Давидо­вичу?

— В палату к Льву Давидовичу приходят посетите­ли строго по вашим пропускам, — отрезала я, вспом­нив, как эта высоконравственная туша позволила себе назвать Дау развратником!

К счастью, пришел молодой врач по физкультуре Владимир Львович. Дау любил заниматься гимнасти­кой, веря в ее целебные действия. Моя неприятная дис­куссия с Корнянским была прервана. Я поспешила уй­ти.

В тот же день вечером, приехав со свежим бельем на ночь, я застала в палате большое оживление: видно, шла интересная дискуссия. При моем появлении все приумолкли, потом исчезли. У Дауньки глаза сияли.

— Сколько молоденьких девиц! Выглядишь ты сов­сем здоровым.

— Лев Давидович читал нам лекцию, как надо пра­вильно жить.

— Дау, смотри, Корнянский опять услышит. Медсестра мне сказала:

— Когда вы ушли, Корнянский нас допрашивал. Мы все рассказали. Сейчас вся больница только об этом и говорит. Все удивляются вашей выдержке. Мы все поразились, почему вы с ней так деликатничали.

Я перевела разговор на другую тему.

— Сегодня утром Дау сказал мне о Гарике.

— Он и нам уже несколько дней говорит о своем сыне. Уже приехал из отпуска Егоров и заходил в палату.

На следующий день только я пришла в больницу, мне сообщили, что Егоров в своем кабинете и просит меня зайти к нему. Когда я шла к нему в кабинет по длин­ным темным коридорам, у меня было одно желание — никогда не знать Егорова, не быть в его кабинете, не говорить с ним. Он пытался быть приветливым: «Сади­тесь». Пришлось сесть.

— Не успел я приехать, как мне доложили, что про­изошло вчера утром в палате Льва Давидовича. Поче­му вы молчали? Надо было давно рассказать мне или Корнянскому о тех безобразиях, которые позволили  {271}  себе физики. У этой особы уже отобран пропуск, боль­ше ее не будет в нашем лечебном заведении. За это я вам ручаюсь. Теперь-то мне ясно, почему вы хотели все время забрать мужа из института. Я вас понимаю и разделяю ваши чувства.

— Борис Григорьевич, вчерашний инцидент с появ­лением одной девицы ничего не значит! Дау он не взволновал и меня тоже. Меня все время волнует состо­яние мужа: вы можете спокойно выслушать меня?

— Говорите.

— В ваше отсутствие я тщательно следила за всеми процедурами и всем лечебным комплексом, который ваш институт предоставил больному: гимнастика, мас­саж — это полезно. Но ведь метод восстановления моз­говой деятельности для академика Ландау не выдер­жал испытания. Ваш профессор психологии Лурье, ви­димо, от неудачи ушел в отпуск. Ландау его просто иг­норировал, отворачивался и отмахивался, как от на­зойливой мухи, а Лифшицу, которому вы при своем отъезде на прощальном консилиуме поручили восста­навливать мозговую деятельность вместо себя, Дау го­ворил только одно: «Женька, пошел вон, лучше позови мне Кору».

Ушедшего в отпуск главного психолога заменила молодая женщина. Это было даже удачно: Ландау с женщиной обращался очень вежливо, он ей объяснил, что ему отвечать на мелкие тривиальные истины очень скучно, а скуку он всю жизнь избегал, повторять за психологом фразы «галки — палки», «палки — галки» бессмысленно! Девушка-психолог задала несколько се­рьезных вопросов, прослушав ответы, она изумилась эрудиции своего больного. Согласилась, что занимать­ся с ним она не будет. Вероятно, она вам уже доложи­ла, что сама добровольно прекратила свои занятия с академиком Ландау. Я вам, Борис Григорьевич, очень благодарна, что вы меня выслушали, но мужа я у вас заберу. У вас нет условий для выздоровления.

— Конкордия Терентьевна, вы недооцениваете мои силы. Я вам уже сказал и еще раз повторю: Ландау я никому не отдам. Это мой больной, и он будет выздо­равливать только у меня!

Его лицо налилось кровью, а голос злобно повысился.  {272}  Я ушла, унося страх, я не могла выдать медсестер, бросить ему в лицо: «Вынесите из палаты дыхательную машину, спасайте своих больных, но нельзя выздорав­ливающего, такого сложного больного терроризиро­вать по ночам страхом».

Теперь возле дыхательной машины стояла раздвиж­ная красная ширма, на меня появление этой раздвиж­ной деревянной ширмы произвело самое мрачное впе­чатление.

Что делать? Вся надежда на приезд Топчиева.





Глава 40


Вскоре после приезда Егорова был назначен расши­ренный медицинский консилиум. Сразу после отъ­езда Топчиева Егоров собрал консилиум психиатров и этим задержал Ландау у себя на все лето.

Сейчас опять медицинский консилиум перед приез­дом Топчиева. Я боялась всего, что затевал Егоров. Ландау — его последний козырь. В прошлом он был хорошим нейрохирургом, сейчас приближается его 70-летний юбилей. Он сказал: «Ландау я не отдам».

Сегодня утром опять приезжала целая делегация иностранных корреспондентов. Дау посадили в крес­ло-коляску и очень испуганного увезли фотографиро­ваться в кабинет Егорова. Вернулся он сияющий: «Ко­рочка, сейчас они мне не причинили никакой боли. Ка­жется, они меня фотографировали. Там у Егорова еще был Корнянский. Я не понимаю, зачем это им нужно». Я хорошо понимала, зачем это нужно Егорову. Про­славляться своими нейрохирургическими операциями он уже не может. Его послеоперационные больные все умирают, не помогает даже дыхательная машина. Куда как легче прославляться, фотографируясь с больным Ландау. К сожалению, у иных медиков честолюбие вы­ше долга!

Наступил день консилиума. Перед консилиумом в палату Дау вошли Женька, Соня и Зигуш. Соня —  {273}  единственная сестра Дау. Появился Зельдович с тремя звездами Героя Социалистического Труда на груди.

Я поняла затею Егорова, и мне стало плохо, закру­жилась голова, к горлу подступила тошнота. Я одна, в единственном числе против оставления Дау в Ин­ституте нейрохирургии. Все собранные медики, все собранные физики и родственники будут за нейрохи­рургию.

Ко мне подошел Зельдович, сияя звездами. Эти звез­ды помог ему заработать Дау. Дау сам говорил, когда был беззаботно весел и здоров:

— Я делаю некоторые расчеты по созданию атом­ной бомбы, а Зельдович за меня сидит на заседаниях у Курчатова. <...>


Как-то вечером зазвонил телефон, Дау снял трубку:

— А, Игорь Васильевич, приветствую вас. Нет, не приеду, я ведь не умею заседать! Для заседаний я вам дал Зельдовича, а вот за жабры взять меня вам не удастся. Нет, Игорь Васильевич, завтра я не приеду. Хорошеньких девушек у вас нет, наукой вы не занима­етесь, а техника на меня наводит скуку.

— Дау, это ты так посмел говорить с Курчатовым? Да если бы он, к примеру, позвонил Семенову, Семе­нов бы на четвереньках приполз к Курчатову.

— Коруша, но Семенов ведь балаболка, и, естест­венно, Игорь Васильевич им брезгует, а я не такая, я иная, я вся из блестков и минут!

Когда Дау выполнил правительственное задание, его наградили Золотой Звездой Героя Социалистичес­кого Труда, большой денежной премией. Вдруг, перед Новым годом он просто влетел на мою половину, сияя счастьем, сказал:

— Угадай, где мы с тобой будем встречать Новый год?

— Вероятно, в Доме актера или ЦДРИ?

— Вот и нет, я и ты этот Новый год встречаем в са­мом Кремле! Знаешь, Коруша, я очень рад, что наконец наше правительство меня оценило как ученого, а вдруг это почетное приглашение я получил за атомную бом­бу? Как ты думаешь? Это мы узнаем только через год. Да, Коруша, ты права, сейчас я категорически отказался  {274}  работать на Курчатова, я занимаюсь чистой наукой — это мое призвание!

На следующий год мы приглашения в Кремль не по­лучили.


Но заседание злополучного консилиума в Институ­те нейрохирургии приближалось, передо мной возник Зельдович.

— Здравствуйте, Кора, — сказал он, протягивая мне руку.

Его, конечно, привел Женька, он будет олицетво­рять мнение физиков, чтобы оставить Ландау в этом лечебном заведении.

Игнорируя протянутую мне руку, я зло прошипела: «Пошел вон!».

Силы мои были на исходе.

Мне было ясно, что решит данный консилиум. По­пробовать поговорить с Соней? Пусть она сама спро­сит у Дау: хочет ли он остаться в этой больнице или нет? Соня разговаривала с Дау, я подошла. Дау ей рас­сказывал о страшной боли в ноге как результате пыток по ночам в этом сталинском застенке.

— Соня, милая, помогите мне забрать Дау из этой клиники, ему здесь очень, очень плохо. Давайте вый­дем, я вас прошу, выслушайте меня.

Я пыталась ей все объяснить! Она очень враждебно выслушала меня и ответила: «Нам с Зигушем все объяс­нили Женя и Егоров. Вы — вздорная женщина, вздума­ли устраивать сцены ревности здесь, в больнице, из-за какой-то девушки. Хотите лишить моего брата лучших медиков страны. Они ему спасли жизнь, он должен у них выздоравливать! Только под их наблюдением! Я ни за что не позволю его взять отсюда. Вы не были вер­ной женой, вы на Леву не имеете никакого права. Ма­ма очень ошиблась в вас. Зигуш был прав, он всегда го­ворил: «Дау не должен жениться». С его взглядами на брак, на любовь не может согласиться ни одна прилич­ная женщина. А вы, вы согласились. Вы уже были заму­жем, наверное, не один раз. Опутали Леву. Вам нужен был муж-академик. Вы предавались распутству на гла­зах у Левы. Заводили себе любовников и не стеснялись с ними даже появляться на курортах. Вы согласились с  {275}  Левой на полную обоюдную интимную свободу в жиз­ни. Вам она была нужнее, чем Леве. Мы с Зигушем дав­но вас раскусили. И вы еще смеете ко мне обращаться с такой чудовищной просьбой. Забрать Леву от знамени­тых медиков только потому, что в этой больнице вы должны вести питание своего мужа и стирать белье. Хотите запереть в загородную кунцевскую больницу, где врачи анкетные, а полы паркетные, чтобы домой водить любовников, а не ухаживать за больным му­жем».

«Вот, получай», — подумала я. Вот что значит бро­сать вызов обществу! Пришла пора расплачиваться за то ликование, которое испытала, отказывая Сониному мужу и Сониной дочке в своем доме! Я презирала себя за то, что мелочам быта, раскаленной ревности прида­вала слишком большое знаение. Наконец поняла, как Дау был прав!


Консилиум был очень широким по составу, врачей было очень много, а мне было очень страшно. Зигуш и Соня ненавидят меня.

<...>

От них помощи мне не ждать. Но они вредят не мне, они вредят Дау! Что делать? Я была в растерянности.

Зельдович олицетворял мнение физиков. Три золо­тые звезды сияли, магнетически притягивая все взгля­ды. Сам Егоров и медики бесконечно восхваляли себя и друг друга в деле спасения жизни Ландау. Все давно забыли о С.Н.Федорове. Все высказывались за выздо­ровление Ландау в стенах Института нейрохирургии. Особенно распинались за Егорова, за нейрохирургию Соня, Зигуш, Женька и Зельдович.

Ну Женька понятно: он заинтересован, он здесь вроде как начальство над Ландау. Но Зельдович безот­ветственно говорил о том, чего не знал! Когда стал го­ворить Зельдович, воцарилась тишина. А он говорил о том, чего не понимал! Много лет назад его дочь попа­ла под грузовик. Мы живем рядом. Дочка выжила, глу­боких травм не осталось. Я очень сочувствовала их го­рю, но я не вмешивалась в лечение членов их семьи. Я не диктовала, где и как нужно лечить его дочь. Почему же Зельдович имеет право говорить о том, чего совсем  {276}  не понимает. О восстановлении мозговой деятельности Ландау, которое должно протекать только в стенах института нейрохирургии. Как он представляет себе методы Егорова? Если бы он присутствовал на том ме­стном консилиуме, где Егоров перед отъездом поручил восстанавливать мозговую деятельность Дау Женьке, а Дау, удивленно взглянув на Женьку, на его вопрос от­ветил: «Пошел вон!». Зачем академику, талантливому физику ставить себя в заведомо ложное положение, за­чем говорить о том, чего не разумеешь?!

Вспомнила: как-то домой к Дау пришли студенты. В дружеской, непринужденной беседе они много спраши­вали. Дау отвечал: «Да, такой случай со мной был, а вот это я впервые слышу от вас. А этот случай имел ме­сто».

Он тогда был за границей, рождалась новая наука — квантовая механика. Был большой международный съезд физиков, на котором присутствовало много жур­налистов. В конце съезда журналисты задавали вопро­сы физикам. Физики отвечали. Один вопрос был по­ставлен так: в печати появились две статьи о квантовой механике. Одну статью написал физик Паули, вторую статью о квантовой механике написал очень известный американский философ. Какая разница между этими двумя статьями о квантовой механике? Физики молча­ли, никто не решался обидеть знаменитого философа из Америки. Тогда встал совсем еще юный Ландау и ответил так: «Разница между этими двумя статьями ог­ромная: Паули понимал, о чем писал, а философ не знал предмета, естественно, не понимал, о чем писал».

На этом консилиуме Зельдович из физика превратил­ся в такого же философа. Я сознательно окунулась в спа­сительные воспоминания: Зельдовича мне слушать было невозможно. Почему все вмешиваются, почему смеют мне диктовать, как и где лечить моего мужа?!

Вдруг кто-то произнес: «Хотелось бы послушать мнение жены Ландау». Говорил незнакомый человек, в тоне которого чувствовалась доброжелательность. Терять мне было нечего: решение консилиума предре­шено.

«Я не могу не согласиться с тем, что в Институте нейрохирургии есть блестящий, очень талантливый  {277}  врач Федоров. Он действительно спас жизнь Ландау в больнице № 50. А сюда муж попал, когда была назна­чена глубокая мозговая операция. Операцию отмени­ли, а муж здесь застрял. Человек подвержен редким, но чрезвычайно страшным заболеваниям. Рак мозга — та­ков профиль этого института. Это не место для выздо­ровления травматического больного. Программа вос­становления мозговой деятельности больных после пе­ренесенных мозговых операций пригодна для этих не­счастных, уже дефективных людей. Для академика Ландау такая программа восстановления мозговой де­ятельности не пригодна. Присутствующие не все виде­ли, как выглядят больные, пораженные опухолью моз­га или носовой грыжей. А муж меня уверяет, что это результаты пыток врачей-палачей по ночам и беско­нечно умоляет меня забрать его отсюда. Когда он был здоров, я старалась выполнять все его желания, а сей­час он болен, его просьбы я обязана выполнять», — го­ворила я зло, с отчаянием.

Человек, обратившийся к моему мнению, повернул­ся к Егорову: «Борис Григорьевич, я бы хотел задать несколько вопросов академику Ландау. Распорядитесь, пусть медсестра на кресле-коляске его привезет сюда».

Егоров начал возражать, но академик, вице-прези­дент Академии медицинских наук Олег Васильевич Кербиков настоял на своем. Привезли Дауньку. Руки Дау судорожно сжали поручни кресла. А глаза широко открыты: в них страх, вопрос, куда он попал. Я сидела вне поля его зрения, меня он не видел. К Дау подошел профессор Кербиков:

— Лев Давидович, вы просили свою жену забрать вас из этой клиники?

— Я все время прошу Кору меня отсюда забрать. Мне здесь так плохо.

— А вот ваш ученик профессор Лифшиц говорит, что вам здесь очень хорошо. И вы к нему ни разу не об­ратились к просьбой забрать вас отсюда?

— Если Женька считает, что здесь очень хорошо, пускай он остается здесь, если ему это место так нра­вится. Я прошу свою жену Кору взять меня домой. Со­гласитесь, адресоваться с подобной просьбой к Лифшицу, по меньшей мере, глупо!  {278} 

Кербиков весело рассмеялся, воскликнув: «Какова логика!».

— Лев Давидович, я рад с вами познакомиться. У меня больше вопросов к больному нет.

Егоров не очень весело спросил у присутствующих, кто еще хочет задать вопросы больному. Желающих не оказалось. Дау увезли. Когда сестра повернула кресло к выходу, руки Дау расслабились, с поручня упали на одеяло. Видимо, нервное напряжение сменилось рас­слабленностью. Это меня успокоило. Егоров закрыл заседание. Не совсем оно гладко прошло для Егорова. Вот такие бывают наши ведущие врачи-психиатры: ум­ны и человечны.

На второй день после консилиума Дау меня встре­тил словами:

— Коруша, какой вещий сон я видел. Будто бы я умер. Господь бог призвал меня к себе и объявил, что отпускает меня жить на земле.

— Даунька, ты уверен? Это тебе снилось?

— Уверен. Как только проснулся, сразу рассказал медсестре.

Раечка подтвердила. А, возможно, это результаты впечатления от вчерашнего консилиума?

— Даунька, когда ты был здоров, ты утверждал, что не видишь снов. Только когда слишком много работал. От переутомления тебя во сне преследовали формулы.

— Корочка, мне кажется, я впервые в жизни увидел такой яркий запоминающийся сон!

— Даунька, а бог был один?

— Нет, у него было заседание.

Да, это впечатление от вчерашнего консилиума. Ему приснился консилиум, но очень важно, что он за­помнил сон. Через несколько дней после консилиума мне домой позвонил Кербиков. Он к определенному часу приглашал меня к себе в клинику. В назначенное время я была в психиатрической лечебнице, которой он руководил. Он мне сказал:

— Я получил от Егорова официальное письмо, в ко­тором ведущие врачи, присутствовавшие на консилиу­ме, и физики из комитета, который состоит при Инсти­туте нейрохирургии, утверждают, что вы очень плохо влияете на больного мужа, будто вы вредите его  {279}  выздоровлению. Они просят меня вас обследовать. Возмож­но, вас лучше изолировать. Вам пришлось перенести большое потрясение. У вас, по-видимому, нервы не в порядке. Мы вас здесь подлечим.

— Я согласна на обследование. Если вы найдете, что я в норме, тогда мне изоляция не угрожает?

— Пожалуйста, не воспринимайте все так воинст­венно. Вам ничего не угрожает. Ну, а если сеансы об­следования растянутся на некоторое время?

— Я согласна приходить в назначенное вами время.

— Конкордия Терентьевна, скажите, рак мозга вы считаете заразной болезнью и боитесь, что ваш муж на­ходится в клинике рядом с такими больными?

— Все гипотезы о вирусах и наследственности рака я знаю. Но если Егоров, совершая утренний обход ра­ковых больных, приходит в палату Дау, то он не моет руки. А дырка в горле у Дау была тогда еще открыта. Я сделала Егорову замечание. Организм у мужа осла­бел, его надо оберегать. Когда муж поступил в Инсти­тут нейрохирургии к Егорову, в этой клинике они зара­зили его инфекционной желтухой. Еще муж не может пользоваться судном, у него рана от пролежней, а туа­лет один на весь этаж. Там всегда очередь. Это обстоя­тельство тоже его угнетает. В старых клиниках при па­лате нет ни туалета, ни ванны. А я считаю, это — пер­вые необходимые вещи при столь тяжелом и длитель­ном заболевании. Он каждый день просит ванну, в Ин­ституте нейрохирургии это осуществить немыслимо.

Я прошла в клинике Кербикова тщательное психиа­трическое обследование. Являлась точно в назначен­ное время. Он убедился в моем нормальном состоянии, дал заключение: изоляции не подлежит. На память он мне подарил стенографический отчет о моем обследо­вании. От Кербикова у меня осталось самое отрадное впечатление. Егоров хотел меня изолировать, поместив в психиатрическую лечебницу. Это было, вероятно, проявлением той медицинской силы, которой он мне угрожал.


А.В.Топчиев приехал только в сентябре. В первый его рабочий день я была у него в кабинете. Он по телефону  {280}  при мне позвонил Егорову: «Здравствуйте, Борис Григорьевич. Говорит Топчиев. Напрасно вы задержа­ли Ландау у себя. Сейчас из нашей академической больницы приедет за академиком Ландау скорая по­мощь. Сопровождать больного будут наши врачи и же­на академика Ландау. Нет, Борис Григорьевич, меня не интересует решение вашего консилиума. Борис Григо­рьевич, вы забыли одно очень важное обстоятельство. У нас в стране, по нашим советским законам, медицин­ское обслуживание наших граждан идет за счет госу­дарства. Первые месяцы в результате сложности травм и нетранспортабельности больного вызвали большие материальные затраты как у семьи больного, так и у нашего лечебно-бытового отдела. Мы уже исчерпали свои средства, а жена больного академика, чтобы со­держать его в вашей клинике, вынуждена продать по­даренную правительством дачу. Ах, вас Евгений Ми­хайлович Лифшиц уверил, что физики ведут все расхо­ды. Нет. Все расходы сейчас ведет жена академика Лан­дау. Кроме того, Институт физических проблем, их от­дел кадров, вручил жене академика Ландау список дол­га, который ей предъявляют физики. Денежный иск фи­зиков к жене Ландау я считаю незаконным. Я хорошо знаю, за что платили мы, Президиум Академии наук, а что мы не могли оформить, оплачивала жена Ландау. Мне непонятно, на что потратили физики в своем ко­митете такие деньги. Вот так я и думал, что вы не ста­нете нарушать нашу Советскую Конституцию».





Глава 41


Больница Академии наук СССР предоставила акаде­мику Ландау палату-люкс с санузлом и ванной. Сразу были разрешены столь сложные проблемы.

— Корочка, здесь очень хорошо. Я почувствовал се­бя человеком. Я могу принимать ванну каждый день. После ванны боли немножко смягчаются. Но почему ты все-таки не взяла меня домой. Я очень хочу домой.  {281} 

— Даунька, ты еще не совсем здоров. Тебя здесь вы­лечат, и тогда домой.

Все медсестры из больницы Академии наук были высокой квалификации, ухаживали за больными с лю­бовью.

В палату зашел главврач Академии наук. Он меня спросил, каких медиков взять из нейрохирургии. Я от­ветила, если можно, одного Владимира Львовича, он занимался гимнастикой. Лев Давидович к нему при­вык, занятия по физкультуре у них проходят очень ве­село. Если надо, я буду доплачивать этому врачу.

— Нет, теперь академик Ландау в нашей больнице, и уже мы сами все будем оплачивать. Это по закону наш больной, наши фонды обеспечивают все, что необходи­мо. Вам больше ни за что не придется доплачивать.

Когда главврач ушел, я сказала дежурным медицин­ским сестрам, чтобы они передали другим медсестрам: пока Лев Давидович будет здесь, в больнице, я от себя буду доплачивать ту же сумму, какую они получали от меня с первых дней. Самоотверженный труд медсестер внес немалую толику в дело спасения жизни Дауньки! Моя благодарность медсестрам была безгранична.

На второй день его пребывания в больнице Акаде­мии наук с визитом с утра явился Лифшиц. Он бесцере­монно потребовал себе халат: «Я — Лифшиц, пришел к академику Ландау». Но ему дежурный персонал отве­тил, что посещение больных начинается с 17 часов. Он помчался к главврачу. Там он тоже сообщил, что он есть Лифшиц, самый близкий друг Ландау, ему во всех больницах было предоставлено право беспрепятствен­ного посещения Ландау в любое время дня и ночи. «Мой отец был крупнейший медик нашей страны, вы­дайте мне неограниченный пропуск к Ландау, как бы­ло в больнице № 50 и в Институте нейрохирургии».

Главврач ему спокойно ответил: «Я только жене академика дал такой пропуск. Сам академик зовет к се­бе только жену. Вас он не вспоминал. Все друзья наших больных приходят в дни и часы, отведенные специаль­но для посещений».


Входит в палату Н.И.Гращенков — член-корреспон­дент АН, профессор-невропатолог. Лев Давидович  {282}  обедал в палате. Он принялся за очень аппетитного поджаренного цыпленка-табака. Только унесли под­нос с посудой, Николай Иванович спросил:

— Лев Давидович, что вы ели на обед?

— Обед был вкусный, но я не помню, что я ел.

— Лев Давидович, вспомните, что вы только что съели на второе.

— Нет, абсолютно не помню, что я ел.

— Лев Давидович, кто был ваш отец?

— Мой отец? Он был зануда!

— Лев Давидович, как это понять?

— Николай Иванович, он был скучнейший зануда.

Николай Иванович ушел, пятясь из палаты. Я его догнала в коридоре:

— Николай Иванович, это нормальные ответы до болезни. До аварии он всегда так говорил!

— Конкордия Терентьевна, вы слишком близки Льву Давидовичу. Мы, медики, не принимаем во вни­мание мнение о состоянии наших больных от близких родственников. А вот Лифшиц сказал, что Лев Давидо­вич находится полностью в невменяемом состоянии. Я лично тоже нахожу его состояние невменяемым. Ведь он вчера Евгения Михайловича выгнал из палаты и стал звать вас, все считают это ненормальным.

Я беспомощно опустилась в близстоящее кресло. Накануне Даунька действительно выгнал Женьку из палаты. Еще в приемные часы и при посетителях. Миг­дал вышел от Дау и заявил во всеуслышание:

— Ну если Дау Женьку выгнал, значит, Дау сошел с ума!

Эти страшные слова, брошенные невзначай Миг­далом, медработники больницы подхватили. Эти сло­ва до меня дошли уже в такой форме: «Ученики акаде­мика Ландау, физики, говорят, что Ландау сошел с ума». Гращенков сказал, что считает Ландау невменя­емым.

Мне стало очень страшно. Я почувствовала: мои силы кончаются. Столько времени бесконечного нервного напряжения и страха. Сначала за жизнь! Те­перь за разум! К обоснованному страху еще столько нелепостей, которые на каждом шагу мне преподно­сит жизнь.  {283} 

Медсестра Марина (ей около 40 лет), она не заму­жем, прошла всю войну, имеет настоящие боевые на­грады. Медсестра высочайшей квалификации. Все мед­сестры называют Дау на «вы» и «Львом Давидовичем». Марина с Дау на «ты» и называет его «Дау». Я стара­юсь этого не замечать. Я даже стараюсь не замечать, когда она при мне целует Дау. Но Женька оскорби­тельно, грубо пытался поставить Марину на место: «Марина, как вы смеете называть академика на «ты» и в обращении называть его «Дау»! Если вы этого не пре­кратите, я добьюсь, чтобы вас отстранили от дежурств у Ландау». Ну Марина озлобилась, рассказала Дау, что Женька требовал у меня деньги для ежедневных банке­тов на консилиумах и на все расходы по комитету фи­зиков. Я не знаю, что и при каких обстоятельствах Ма­рина наговорила на Женьку. Когда явился Женька, разъяренный Дау в мое отсутствие, в Маринино дежур­ство, Женьку встретил такими словами при посетите­лях: «Я считал тебя другом, а ты оказался подлецом. Как ты смел, когда я был в смертельной опасности, требовать у Коры денег?! Ты знал, я денег не копил. У Коры не было денег. А свои деньги ты боялся потра­тить. Ты боялся потерпеть убыток в случае моей смер­ти. Пошел вон».

Я пришла в ужас от этих событий.

— Марина, зачем вы так, Дау еще по ночам бредит, он еще болен, его нельзя ссорить с физиками, его надо беречь. Я вас очень прошу, не встревайте в отношения между Дау и физиками.

Я начала говорить Дау, что Женька никаких денег у меня не требовал, что Марина ошиблась, поверила сплетням.

Как-то зашла в палату Дау — Гращенков заканчи­вал осмотр Ландау.

— Коруша, как я тебя ждал, сколько я доставил те­бе хлопот своей болезнью. А когда я тебя нашел в Харькове, я так мечтал устроить тебе счастливую жизнь. Помнишь, как ты уговаривала меня в Харькове вступить в Коммунистическую партию.  По своим убеждениям я всегда был марксистом, Коруша, сейчас я решил вступить в Коммунистическую партию.

У Гращенкова глаза округлились.  {284} 

— Даунька, ты сначала выздорови.

— Нет, Коруша, я окончательно решил вступить в Коммунистическую партию. Ты ведь всегда этого хо­тела.

— Дау, сейчас у меня одна мечта — чтобы ты стал здоров.

— Корочка, естественно, я сначала выздоровлю. Вспомнила, что в Харькове очень хотела, чтобы Дау стал коммунистом, в те далекие молодые комсомоль­ские годы у меня было твердое убеждение: вне партии, вне комсомола должны оставаться только мелкие лю­дишки вроде Женьки Лифшица, чуждые нашей совет­ской идеологии, это было в начале тридцатых годов.





Глава 42


Во второй комнате палаты-люкс зазвонил телефон. Это было в 12 часов 30 минут 1 ноября 1962 года. Я сняла трубку.

— Это палата академика Ландау?

— Да.

— С вами говорит корреспондент из Швеции. Пол­часа назад в Стокгольме Нобелевский комитет прису­дил Нобелевскую премию за 1962 года по физике ака­демику Ландау. Разрешите мне первым его поздравить.

— Вы откуда звоните?

— Я здесь, внизу, в вестибюле больницы.

— Сейчас я спущусь к вам и проведу вас в палату к Ландау.

Ничего не говоря Дау, я поспешила вниз к шведско­му корреспонденту. Подвела его к постели Дау.

— Лев Давидович, разрешите мне вас поздравить с присуждением вам Нобелевской премии за 1962 год, — говорил корреспондент по-английски. Вынув порта­тивный магнитофон, он стал записывать ответ Дау. Дау говорил по-английски:

— Я горд за нашу советскую науку, что в моем лице получила международное признание. Я благодарен  {285}  Нобелевскому комитету, что мои скромные труды оце­нили столь высоко.

В это время в палату вошла цепь медиков в белых халатах. Они плотной живой стеной заслонили Ландау от иностранного корреспондента с магнитофоном. Двинулись на корреспондента, вытесняя его из палаты, говоря: «К больным у нас начинается прием с 17 ча­сов».

Гращенков грозно предстал передо мной:

— Конкордия Терентьевна, я вас поставил в извест­ность, что Ландау невменяем. Как вы осмелились при­вести в палату иностранного корреспондента и разре­шить Льву Давидовичу говорить в магнитофон иност­ранца по-английски.

— Дау, скажи сейчас по-русски, что ты сказал в маг­нитофон на английском языке.

Дау все повторил по-русски всем присутствующим. Все онемели, воцарилась тишина. Потом все разом заго­ворили, стали поздравлять. Вначале я удивилась, поче­му я мало радуюсь. Потом ощутила комок в горле, горь­кий, не от радости, нет. Почему Ленинскую премию да­ли, когда Дау был при смерти в глубоко бессознатель­ном состоянии, почему Нобелевскую присудили, когда Дау так тяжело болен и не сможет поехать ее получить?

На следующий день, 2 ноября, больницу АН СССР посетил посол Шведского королевства господин Рольф Сульман. Он поздравил Дау с присуждением Нобелевской премии, сообщил: «По традиции Швед­ского королевства 20 декабря король Швеции сам вру­чает нобелевским лауреатам медали, дипломы и чеки».

Дау ответил:

— Сроку осталось мало. Я не успею выздороветь. Придется ехать в Швецию моей жене одной.

— Тогда с вашего разрешения я сообщу в Сток­гольм, что вы еще ехать не можете, приедет одна ваша жена.

— Да, моя жена будет иметь честь принять награды из рук шведского короля.

Сопровождающие посла корреспонденты и фото­корреспонденты спросили Дау:

— Скажите, Лев Давидович, вы уже решили, на что потратите Нобелевскую премию?  {286} 

— Тратить деньги я не умею. Это очень большая ка­нитель. Хорошо умеют тратить деньги наши жены. Я Коре дарю деньги Нобелевской премии.

Посол обратился ко мне:

— Вы согласны ехать вместо мужа на нобелевские торжества?

— Да, мне придется ехать. Так хочет Дау.

Время до отъезда в Швецию промелькнуло незамет­но. Поток поздравлений почтой был неиссякаем. Дау весь засветился, когда читал поздравления своего учи­теля Нильса Бора. А потом, быстро просматривая меж­дународную почту, которую с утра я ему приносила, говорил: «А от Гейзенберга нет поздравлений. Кору­ша, а ты не потеряла? Я так жду поздравлений от Гей­зенберга».

Прошло несколько дней, Дау тревожила одна мысль, почему его не поздравил Гейзенберг. Вся боль­ница уже знала, что Ландау с большим нетерпением ждет поздравления от Гейзенберга. Один врач поинте­ресовался:

— Лев Давидович, а кто талантливее: вы или Гей­зенберг?

— Да я щенок в сравнении с могучим талантом Гей­зенберга?!— воскликнул возмущенно Дау.

Гейзенберг один из первых прислал восторженное поздравление, но в мое отсутствие это поздравление получил Лившиц и по свойственному его натуре хамст­ву не спешил вручать это поздравление Дау.

Почтовое отделение Москвы В-334 сбилось с ног: телеграммы, письма, международные поздравления со всех концов планеты и изо всех уголков Советского Союза. Печать всего мира недавно оповестила о чудес­ном спасении жизни академика Ландау, а Нобелевская премия утвердила высочайшие заслуги знаменитого физика.

В те годы Дау был самым популярным человеком на планете. Писали, поздравляли не только коллеги по науке, писал и поздравлял весь народ. Я и сейчас хра­ню добрые, трогательные письма от фермеров Канады, Мексики и Калифорнии. Они меня и Дау приглашали как дорогих гостей посетить их поместья для оконча­тельной поправки здоровья их целебным теплым климатом.  {287}  Дау переводил эти письма, читая их по-русски, приговаривал: «Коруша, обязательно съездим. Кору­ша, когда я выздоровлю, мы с тобой будем много путе­шествовать». А француженки в письмах присылали фи­алки.

Вот под новый год Дау получил письмо с адресом на конверте: «Советский Союз. Ландау». Письмо писа­ли американские журналисты, и начиналось оно так: «Лев Давидович, мы хорошо знаем Ваш адрес: Москва, Воробьевское шоссе, 2, квартира 2. Но мы пришли к за­ключению, что Вы сейчас являетесь самым популяр­ным человеком на нашей планете и наше новогоднее поздравление к Вам не опоздает, несмотря на крат­кость адреса». Письмо пришло без опозданий.


Как-то вечером позвонил мне А.В.Топчиев. Он на­помнил: пора оформлять поездку в Стокгольм.

— В иностранном отделе вас ждут. Мой дружес­кий вам совет: обязательно поезжайте. В нашей боль­нице Лев Давидович очень ухожен, он вполне обой­дется без вашего присутствия. А вам необходимо от­влечься, рассеяться и отдохнуть. Ведь скоро год, как ваша нервная система напряжена до предела. Помни­те, вас завтра ждут в иностранном отделе Академии наук.

«Так уже пора ехать на праздничные торжества, — с ужасом подумала я.— О, сколько радости и счастья принесли бы эти события, если бы Дау был здоров. А сейчас мне еще рано празднично торжествовать. Дау еще тяжело болен. Нобелевская премия присуждена за работу, сделанную Дау еще в 1947 году. Давая обеща­ние послу ехать в Стокгольм на нобелевские торжест­ва, я надеялась на заметное улучшение состояния здо­ровья Дау. Но он еще, засыпая, начинал бредить. Он кричал: «Остановите, остановите поезд. Я не умею уп­равлять паровозом. Я не сумею остановить: мы все ра­зобьемся».

Он вскакивал, глаза были безумны, подушка горя­чая как огонь. Я всегда вторую подушку держала у хо­лодного оконного стекла.

На следующий день я застала в палате Дау Соню,  {288}  Зигуша и Гращенкова. Гращенков осматривал боль­ную ногу Дау. Он говорил:

— Подъем уже оживает, уколы иголки Лев Давидо­вич уже ощущает. Но вся подошва и пальцы еще омерт­велые.

Дау очень жаловался Гращенкову на боль в ноге.

— Лев Давидович, если вы нас уверяете в такой сильной боли в ноге, почему вы не стоните?

— А разве стоны помогают от боли?

— Конечно нет, но все больные от нестерпимой бо­ли стонут и даже кричат!

— Но ведь это же бессмыслица. Я не способен со­вершать бессмысленные поступки.

Я вышла вместе с Гращенковым. Не хотела мешать ленинградским родственникам, их встрече с Дау.

— Николай Иванович, Дау не способен преувеличи­вать и говорить то, что не соответствует действительно­сти. У него действительно очень сильные боли в ноге.

Я знала, что Гращенков не клиницист.

— Конкордия Терентьевна, вы говорите о тех каче­ствах, которые у него были до аварии, до болезни. Вы разве не замечаете, как он изменился?

— Нет, он совсем не изменился.

— А вот его родственники и Лившиц говорят совсем другое. Они его поведение не считают нормальным. И ваше влияние на Льва Давидовича они считают тоже ненормальным.

— Николай Иванович, как это понять «мое влия­ние». Никакого моего влияния нет! На Дау вообще ни­кто не мог влиять! И сейчас он такой же, какой был до аварии! Я нарочно не стала мешать родственникам, пусть попробуют они влиять на него.

— Конкордия Терентьевна, вы меня, конечно, изви­ните, но всем известно, что до аварии он вами прене­брегал, а сейчас, к всеобщему удивлению, он только и бредит вами, только вас зовет. Всех гонит, ждет толь­ко вас!

— Николай Иванович, до аварии ни я, ни Дау с ва­ми не встречались. Вы не могли знать взглядов Дау и тем более наши семейные отношения!

Я круто повернулась и не прощаясь ушла. Комок в горле грозил вылиться слезами. На воздухе стало легче.  {289}  Вспомнила, что надо идти в иностранный отдел АН СССР. С моим настроением ехать не могу, оставить Дауньку не могу ни на один день!

«Если стоны не помогают от боли, стонать бессмыс­ленно». «Я не способен производить бессмысленные действия». «Коруша, я знаю, ты меня любишь, ты мне ничего не жалеешь. Так почему же ты для меня жале­ешь чужую тебе ненужную девушку». «Если я получаю удовольствие, ты должна радоваться, если ты действи­тельно любишь меня». «Ревность — это глупость! Она ничего не имеет общего с любовью!» — это все из од­ной серии. В клетках его мозга отсутствуют мелкая по­шлость, традиционные привычно-обывательские взгляды на жизнь. Он таким родился!

А вот теперь ограниченные медики вроде Гращен­кова будут цепляться к его словам. Я читала, в истории болезни Дау Гращенков записал: «потеря ближней па­мяти», когда Дау забыл, что он съел на обед. Историю болезни Ландау Гращенков иногда забывал в палате, я ее тщательно изучила.

Пока я добралась до Президиума АН СССР, я твер­до решила не ехать в Швецию. Я не имею никакого права получать столь высокую награду мира, пользу­ясь болезнью Дау. И потом я не могу и не хочу оста­вить больного Дау. Меня пугают вопросы медиков, об­ращенные к Дау, они его без конца спрашивают: какой месяц, какое число, какой сегодня день? Он им отвеча­ет: «Я не помню! Спросите у Коры!».

Когда я пришла в кабинет сотрудника иностранно­го отдела для оформления поездки в Швецию, я заяви­ла: «Вы меня извините, но ехать на праздничные тор­жества я не могу. Когда я давала согласие на поездку шведскому послу, не учла состояние мужа. За прошед­ший месяц состояние не улучшилось, ехать я не могу».

Нобелевскому комитету пришлось нарушить тра­диции своего Шведского королевства. 20 декабря 1962 года, впервые за все существование Нобелевского ко­митета, премия по физике за 1962 год была вручена в г. Москве, в стенах больницы АН СССР академику Ландау. Вручал награду посол Швеции господин Сульман. После торжественной части вручения меда­ли, диплома и чека господин Сульман сказал: «Лев  {290}  Давидович, распишитесь на оборотной стороне чека. На всякий случай. Тогда ваша жена всегда сможет полу­чить эту сумму — 250 тысяч крон».

Дау расписался. Господин и госпожа Сульман офи­циально пригласили меня на прием, который состоит­ся в мою честь в Шведском посольстве по случаю вру­чения Нобелевской премии моему мужу! Подошел Мстислав Всеволодович Келдыш. Он поздравил Дау. Дау ему сказал: «Мстислав Всеволодович, мы ведь не виделись с вами с момента вашего избрания в прези­денты. Я вас поздравляю, но отнюдь не завидую».

Дау увезли в палату, он еще сам не ходил. Келдыш удивленно воскликнул:

— Почему говорят, что Ландау невменяем, я этого не нахожу. Он такой же, как и был прежде.

Воспользовавшись случаем, я обратилась к прези­денту:

— Мстислав Всеволодович, мне кажется, что врачи его не понимают, мне кажется, они ошибаются в диа­гнозе. Если мои подозрения перейдут в убеждение, я могу прийти к вам? Вы мне поможете?

— В любое время приходите, я вас приму и все ваши просьбы выполню.

Президент не сдержал своего слова!

<...>

Когда все разошлись, усталого Дауньку уложили в постель, в палату быстро вошел Валерий Генде-Роте:

— Лев Давидович, у меня ЧП. Оборвалась пленка, и я щелкал впустую. Завтра редактор меня повесит! По­жалуйста, наденьте костюм и галстук. Я вас хоть раз щелкну.

— Нет, я устал, не могу.

— А если я за это вам завтра ровно в 9 часов утра привезу портрет самой красивой девушки мира?

— Не обманете? — воскликнул, оживившись, Дау.

— Клянусь.

— Одевайте.

На следующий день утром, ровно в 9 часов, Вале­рий, верный своему слову, привез портрет «мисс Фес­тиваль». Дау взглянул на этот портрет и сказал:

— Ну и надули же вы меня. Да она страшна, как смертный грех! (Это была кубинка.)  {291} 

— Лев Давидович, простите, не обманул. Я сейчас же привезу вам портрет красавицы другого типа.

Второй портрет был вскоре доставлен. Солистка ан­самбля «Березка». У Дауньки глаза засияли, заискри­лись: «Вот эта да, эта хороша!». А потом добавил: «А вы знаете, она похожа на мою Кору».

Этот портрет к приезду Дау домой я повесила над его постелью. Он и сейчас висит в его кабинете.

На прием в шведское посольство мне пришлось по­ехать. Ехала я в машине Капицы вместе с Петром Лео­нидовичем и Анной Алексеевной. В их машину еще влез и Женька.

Жена посла, в прошлом русская княжна Оболен­ская, к торжествам вручения Нобелевской премии в Москве заказала и ей доставили самолетом орхидеи. Эти редкие цветы я увидела впервые. При прощании она подарила мне букет орхидей, они долго жили в во­де.

28 декабря 1962 года научный мир Москвы был по­трясен траурной вестью — скончался А.В.Топчиев: ин­фаркт. Переработал! Он не щадил себя! Я особенно тя­жело перенесла эту утрату. Он был замечательно доб­рый человек, как он помог мне, как мало людей, зани­мающих высокие посты, имеют такое отзывчивое, доб­рое сердце!

Сейчас, вглядываясь в прошлое, в те страшные тра­гические дни, вижу, сколько вредного шума подняли физики, но реальную человеческую помощь я получила только от Топчиева. Врача Федорова он мне помог ввести в консилиум. Федоров спас жизнь, без Федоро­ва Ландау не прожил бы и суток! Топчиев восстановил зарплату Ландау. Топчиев помог вырвать Ландау из лап бандита Егорова и обеспечил нормальное выздо­ровление Ландау, в нормальных условиях. И если бы Топчиев остался жить, Ландау давно бы уже работал, возможно, сделал бы еще открытия и принес бы боль­шую пользу нашей Советской Стране и науке!


Наступал 1963 год. 31 декабря 1962 года мне разре­шили остаться в палате до 12 часов ночи. А в 11 часов 31 декабря в палату Дау принесли огромный букет све­жих роз.  {292} 

— Откуда? Кто?

Мне сказали: в отдел нашей скорой помощи приеха­ли летчики и просили передать академику Ландау. Скорая помощь из уважения к столь редкой красоте роз доставила меня вместе с розами в новогоднюю ночь домой.

О, эти розы, сколько счастья принесли они мне в ту, еще счастливую новогоднюю ночь! Это были полурас­крывшиеся бутоны разных розовых оттенков. В огром­ную хрустальную вазу налила воды и ножницами в во­де срезала продольный кусочек корешка. Думала об одном: если все розы завтра распустятся и ни одна не увянет, Дау полностью выздоровеет.

Рано утром вскочила, прибежала к розам: все, все до одной раскрылись. И были так нежны, так красивы, ис­точая нежный аромат. Символически они сулили сча­стливое выздоровление Дауньки. Иногда так хочется быть суеверной, поверить в радостное предзнаменова­ние в новогоднюю ночь! И первый день нового года всегда будит радостные мечты. Вдруг нежданно-нега­данно свалились эти розы в новогоднюю ночь.

В продолжение всей болезни в каждую новогоднюю ночь кто-то привозил розы для Дау. Думаю, что эти ро­зы были от женщины, тщетно я искала записки. Я очень благодарю за розы. Мне они приносили боль­шую радость. Они таили в себе загадочную надежду на счастье тем, что всегда доставлялись в новогоднюю ночь! Это была очень красивая форма внимания.

Но выздоровление шло очень, очень медленно. Я помнила, я знала, я много прочла медицинских книг. Пенфильд и учебники медицины говорили: терпение и терпение, 3 года — самый короткий срок. Сейчас по­шел только второй год.

Я терпением запаслась, память у Дауньки не совсем еще установилась. К счастью, он не ощущал времени, это помогало ему не помнить длительности неотступ­ной боли в ноге, острой, нестерпимой, непрекращав­шейся ни на одну минуту.

Из нейрохирургии приходил молодой врач по гим­настике Владимир Львович. Его всегда сопровождал Женька. Женьку Дау уже не гнал, я Дау уверила, что никаких денег физики от меня не требовали.  {293} 

Тщательно скрыла от Дау те списки долга, на сумму примерно 4,5 тысячи рублей, которые, по утверждению Лифшица, академик Ландау задолжал, находясь в тя­желом, бессознательном состоянии в наших советских больницах, где все было бесплатно. Те неплановые рас­ходы, вызванные сложностью травм больного, вела я.


После смерти Дауньки мне очень захотелось вер­нуть те именные подарки, которые украл Лившиц. В числе этих подарков есть пять альбомов, они мне очень дороги как память.

В одном из альбомов показано: родился на Земле мальчик, бог в своем лазурном небосводе, сидя на об­лаке, заинтересовался рождением этого человека. Спу­стившись на Землю, взял мальчика за ручку, зашагал с мальчиком Ландау по облакам, стал учить его уму-ра­зуму, объясняя, как он, бог, сотворил мир. Мальчик Ландау с удивлением посмотрел на бога, потом повел бога к доске с мелом и начал методами теоретической физики учить бога, как по правде устроен мир.

В этих альбомах в шуточных каламбурах, в дружес­ких шаржах талантливые художники изобразили Дау как живого, поразительное портретное сходство, угло­ватость и худобу художники смягчили его непосредст­венностью и детской наивностью. Магнетизм и ферро­магнетизм изобразили в этих альбомах так: перед Лан­дау появляется дьявол, на плече дьявола сидит прелест­ная блондинка. Как железо к магниту, Ландау устре­мился к дьяволу, а дьявол молниеносно скрылся, пока­зав Ландау нос, — это антиферромагнетизм...

Загоревшись пламенным желанием увидеть моего Дауньку хотя бы в этих альбомах, я решила пойти по­просить Капицу помочь мне вернуть украденные пред­меты. Поднимаясь по лестнице института, я вспомни­ла: как-то Петр Леонидович рассказывал весьма остро­умный анекдот. Всего этого анекдота я не помню, но суть в том, что этого человека надо остерегаться, он за­мечен в воровстве: или он что-то украл, или у него что-то украли.

Поэтому вмешивать в воровские дела Лившица благороднейшего из людей — Петра Леонидовича Капицу — я не решилась.  {294} 

Вспомнила: Л.А.Арцимович, академик-секретарь отделения. Наши дачи разделяла лесная поляна. Мно­голетнее знакомство семьями позволило мне позво­нить ему домой. К телефону подошла не Мария Нико­лаевна, а новая жена, та самая, на которую Лев Андре­евич одалживал деньги у Дау, чтобы свозить ее на ку­рорт. Я попросила Льва Андреевича к телефону. Она бесцеремонно спросила: «Кто его спрашивает?». Меня Дау учил, что такой вопрос некультурен. Надо отве­чать: его нет дома, что ему передать. Новой жене Арци­мовича я назвалась, тогда она совсем грубо спросила: «А зачем вам нужен мой муж?». (Она сама недавно уве­ла Арцимовича от первой жены!)

«Не за тем, чтобы заменить моего», — подумала я, сказав: «Он у Ландау много лет тому назад одалживал деньги и до сих пор не вернул».

Когда у меня не было денег на обед Гарику, я из должников Дау никому не посмела напомнить о день­гах. Деньги Дау одалживал из своих 40 процентов, я на них не имела права. Но новой жене Арцемовича я так ответила в ответ на ее хамство!

Недели через две раздался телефонный звонок. Сня­ла трубку: «Здравствуйте, Кора, говорит Лев Андрее­вич. Я у Дау одалживал деньги — две тысячи. Как мне их вам вернуть?». Помолчав, он добавил: «Разрешите, я их пришлю со своим шофером». Шофер деньги при­вез, но потребовал расписку. Дау ни у кого не брал рас­писок, если не возвращали, считал их подаренными.





Глава 43


Больной запоминает текущие события только те, ко­торые его интересуют. Это было свойственно нату­ре Дау от рождения: не загружать память незначитель­ными, неинтересными событиями, его память имела из­бирательную ценность! Его мозговые клетки были осо­бого устройства.

Все мелкие события, происходящие в больнице,  {295}  которые медики так любят смаковать, он пропускал ми­мо себя. «Спросите у Коры», Кора ведь и существует для того, чтобы помнить эти мелочи, эти незначитель­ные события текущей жизни.

Жить, заниматься наукой, углубляться в неразга­данные тайны природы — это высшее наслаждение, весь смысл жизни в науке. Для отдыха неплохо занять­ся девушками, они помогают отвлечься, отдохнуть, чтобы опять заняться наукой. А мелочи пусть делают лучше мелкие люди, вроде Коры и Женьки.

Когда Дау появился в Харькове, ему было только 24 года. Тогда шел 32-й год. Из студенческой молодежи последних курсов, которым Дау читал лекции, Евгений Михайлович Лифшиц выделялся хорошей подготов­кой. В их семье для двух сыновей было три гувернера. Лифшиц из студенческой молодежи выделялся знанием языков, изысканностью одежды, наша советская сту­денческая молодежь тех лет дала ему кличку Виконт. Она ему импонировала, он сиял, когда его так «обзы­вали».

Вокруг Дау стала собираться студенческая моло­дежь, и конечно в их числе Виконт. У Виконта редкие издания книг и даже Гумилев. Для Виконта молодой профессор явился с Олимпа, от самого знаменитого Нильса Бора. Это для Виконта было притягательной силой.

Виконт мертвой хваткой вцепился в молодого Лан­дау, а через некоторое время Ландау заявил: «Товари­щи, какой он Виконт, Женька настоящий Капуцин. Его цепкохвостость поразительна».

Когда Дау убедился, что Капуцин лишен таланта к творческой научной работе, он решил его использо­вать для написания книг. Еще Капуцин свою незамени­мость при Ландау закрепил по мелочи: достать лезвия для бритв, выбрать галстук. Он выполнял это очень охотно. Дау это очень ценил, платил идеями, тем, чем был сказочно богат.

Самозабвенно погружаясь в неизведанные недра на­уки, его могучий мозг молниеносно производил слож­нейшие расчеты. А кончик вечного пера едва успевал за мыслью, скупые формулы ложились на бумагу вкривь и вкось. Чистописание ему не было свойственно.  {296} 

Процесс напряженного мышления он никогда не на­зывал работой. Еще в Харькове он мне сказал о себе так:

— Я просто физик-теоретик. По-настоящему меня интересует только неразгаданное явление природы. Это высочайшее наслаждение, это огромная радость жизни, это самое большое счастье, которое суждено познать человеку! А вообще я лодырь, я очень ленивый и очень никчемный. Я ничего не умею делать. Когда мы ходим в туристический поход, меня все называют лодырем и паразитом. Я и есть лодырь и паразит, я ни­чего не умею делать руками.

— Что? Написать вам статью в журнал? А я ведь пи­сать не умею. Я ведь и двух слов не свяжу. Я есть жут­кий лодырь.

Фантастически утрировал свою несостоятельность в письме. А писал Дау замечательно. По этому поводу я привожу его письма. Не очень длинные. Или взять его переписку. Он много получал писем и почти на все от­вечал. Лифшиц возвел поклеп на своего учителя, чтоб хоть чем-то возвыситься над Ландау. И это после тра­гической смерти.

Эту нелепость о Ландау со слов Женьки подхвати­ли люди, которые не знали Ландау. А сейчас пишут, приводя в пример, что вот такой великий физик, как Ландау, не мог связать двух слов в письменном виде. Меня удивляет одно: Дау еще всегда называл себя ло­дырем и паразитом. Почему же Лифшиц это не склоня­ет? Потому, что весь мир удивлен универсализмом и фантастической работоспособностью Ландау.

Но ведь Ландау всю жизнь о себе говорил, что он ве­дет паразитический образ жизни. «Я никчемный заяц, я ничего не умею». У него действительно все замки были всегда испорчены, не закрывались.

«Коруша, опять надо вызвать мастера, замок не ра­ботает». Беру ключ — у меня замок работает. «Кору­ша, окно не закрывается». Иду, закрываю. «Как тебе так легко все удается? Просто удивительно».

Или вот в Казани. Война, перенаселенность эвакуи­рованных фантастическая. Жилищные условия ужас­ные. Можно мыться только в бане. Чтобы достать но­мер с ванной в первую очередь после вчерашней  {297}  дезинфекции, в большие морозы занимаю очередь с вечера. Всю ночь бегаешь, прыгаешь, чтобы не обморозиться. Дау приходил к 8 часам утра. За один час надо вымыть Дау, вымыться самой и выстирать белье за неделю. Спешно сортируя белье для стирки, говорю: «Дау, ты иди наливай ванну, залезай в нее». И вдруг слышу: «Корочка, тебе очень не повезло. Этот номер в бане ис­порчен: ни один кран не открывается». У меня сердце спустилось в пятки. Неужели такое может быть? Ночь больших страданий впустую. Иду. У меня все краны открылись.

Дау был теоретик от природы. Руками он мог дер­жать только ручку вечного пера да еще обнимать кра­сивых девушек.





Глава 44


Итак, выздоровление шло медленно, но оно шло. Никто не виноват в том, что в центре управления человеческим организмом, в головном мозгу, крове­носная система, питающая мозг, слишком тонкой кон­струкции. И для полного своего выздоровления даже после незначительной травмы требуется много лет.

К Дау в больницу АН СССР в часы посещения приходило много физиков и просто его знакомых. Всем он жаловался на бесконечные мучительные бо­ли в ноге.

Те разговоры, что после травмы головы Ландау стал невменяемым, вышли из стен больницы и распро­странились по Москве. Естественно, все посетители, особенно физики, старались убедиться в противном, задавая ему бесконечные вопросы. Игорь Евгеньевич Тамм был очень опечален, что Ландау не помнит ни дня, ни числа, ни месяца. А Дау действительно этого не помнил. От этих мелких бытовых вопросов Дау отма­хивался и, не дослушав до конца, быстро отвечал: «Я ничего не помню, спросите у Коры. Она все знает, у ме­ня болит нога».  {298} 

Телефонный звонок из Президиума АН СССР из­влек меня из больницы, от Дау. Меня попросили при­нять у себя дома французов из Парижа, специально приехавших заснять кабинет физика Ландау, это бы­ла целая делегация от редакции журнала «Пари-матч». Они попросили меня письменный стол в каби­нете Дау привести в рабочее состояние. Объяснить французам, что Даунька садился за свой письменный стол только для бритья, у меня не было сил. Да могут и не понять, ведь Гращенков не понял. Положила на стол чистый лист бумаги и ручку с вечным пером. Мои гости решили, что я их не поняла. Стали хором мне объяснять, чтобы я пустую площадь стола обо­гатила книгами, таблицами, справочниками, кото­рыми знаменитый физик пользовался, творя настоя­щую науку.

Теперь настала моя очередь удивляться.

— Вы приехали из Франции заснять кабинет уче­ного-первооткрывателя, но ведь он работал над теми проблемами в науке, о которых ничего, нигде не мо­жет быть написано! Он первооткрыватель! Когда за­кончит работу, тогда появятся сообщения об этом в книгах! Справочниками и таблицами никогда не пользовался, в уме молниеносно решал сложнейшие математические проблемы, да у нас в доме нет ни ло­гарифмической линейки, ни таблиц, ни справочни­ков, у нас даже нет технических, научных книг, вся наша библиотека состоит только из художественной литературы.

Иностранцы меня выслушали, но им в это было трудно поверить! Они в один миг, без команды рас­сыпались по кабинету и в библиотеке стали безус­пешно искать доказательств того, что такого быть не может. Были очень удивлены и даже расстроены, когда сами убедились, что вся библиотека состояла из художественной литературы. Им пришлось сфо­тографировать пустой стол, только чистая бумага и перо.


 {299} 




Глава 45


Дау все чаще и чаще стал жаловаться на неприятные ощущения в животе. Бесконечные ложные позывы мешали спать. Живот был вздут. Врачи, тщательно об­следовав кишечник, сказали: «Вам нужно побольше хо­дить, вы залежались». И прописали стакан морковного сока.

Я застала диетврача в палате Дау со стаканом мор­ковного сока. Дау ему говорил:

— И не пытайтесь меня уговаривать. Я эту гадость пить не буду. Морковка на вкус отвратительна. Я не выношу этого вкуса.

Врач старался убедить Дау в том, что вкус очень приятен и морковный сок очень полезен.

Я взяла стакан с соком у врача, подошла к Дау и сказала:

— Дау, ты болен?

— Да.

— Ты хочешь выздороветь?

— Очень хочу, Коруша.

— Лекарства разве бывают вкусные?

— Нет, лекарства должны быть невкусные по своей идее.

— Так вот, выпей морковный сок как лекарство.

— Как лекарство я его могу выпить. Лекарства как правило невкусные.

И каждый день, когда натощак приносили пить морковный сок с утра, меня в палате не было, он его пил, приговаривая: «Как лекарство я этот мерзкий сок выпью».

Где потеря близкой памяти? С Гращенковым я уже не могла разговаривать. О, только не потому, что он забыл мне позвонить по поводу благополучного исхо­да «мозговой операции», когда ночью Дау в больнице № 50 делали трепанацию черепа и убедились, что гема­томы коры головного мозга нет. Я была так счастлива, что эта операция закончилась благополучно. Я пони­мала, насколько врачам в те дни было не до меня.

Другое дело, когда я встретила в коридоре Гращен­кова, после того когда Дау объявил мне о непреклонном  {300}  решении вступить в Коммунистическую партию в присутствии Гращенкова. Гращенков мне сказал:

— Конкордия Терентьевна, вы утверждаете, что ни­чего не замечаете. У вашего мужа поведение, несвойст­венное ему до травмы, а вы утверждаете, что не могут в мозгу погибнуть избранные клетки памяти.

— Да, я в этом убеждена.

— А вот мне Лившиц — самый близкий друг Ландау — сказал, что до травмы ему было несвойственно же­лание вступить в Коммунистическую партию. Лившиц был поражен, удивлен и опечален.

— Николай Иванович, это потому, что самому Лифшицу это несвойственно. Я — член партии, вы — тоже член партии. И Ландау мог стать членом партии.

Рыдания душили, я ушла не прощаясь.

Как энтомологи рассматривают насекомых под ми­кроскопом, так сейчас медики, физики и все прислуши­ваются к тому, что сказал Ландау. Это было нестерпи­мо больно. Как они все смеют так обращаться с ним? Он всю жизнь был «ненормальным» в том смысле, как Нильс Бор в свое время высказался об одной из теорий Гейзенберга: «Это, конечно, сумасшедшая теория. Не ясно только одно, достаточно ли она сумасшедшая, чтобы быть еще и верной».

Медик Гращенков диагностировал у академика Ландау ненормальное мышление, он не понял, что та­ким мышлением наградила его природа, и это называ­ется талантом!

Его сокурсник по университету, тоже незаурядный талант, соблазнившись на роскошные условия, предло­женные Америкой, стал работать на бизнес. Прошли годы, прошли десятилетия. Обедая на кухне, Дау раз­вернул только что полученные на домашний адрес журналы научной информации и ахнул: «Коруша, ка­кой ужас! Во что американский бизнес превратил та­лант Гамова, просто позор, вот его последняя работа. Променять физику на бизнес!».

Ландау родился гением. На одиннадцатом году жиз­ни его очень серьезно заинтересовал «Капитал» Марк­са. Он его изучил, потом познакомился с трудами Маркса и Энгельса, в результате чего его мировоззре­ние стало марксистским. В самом благородном смысле.  {301} 

Гращенков же со слов Лифшица констатировал, что это несвойственно здоровой психике Ландау.

Лифшиц считался другом Дау. Дау его воспринимал с самых харьковских времен как необходимую нагруз­ку к ассортименту жизни. И Капуцин был полезен сво­ими практическими умными советами в быту и, конеч­но, как грамотный, очень аккуратный, трудолюбивый и пунктуальный технический секретарь.

А как «писец» для писания томов теоретической фи­зики он был просто незаменимым. В течение 35 лет я была свидетелем как писались эти книги. Они писались у нас в доме, чаще всего вечерами. Когда Дау не зани­мался наукой, он по телефону приглашал Женьку.

Вся ценность Лившица как соавтора была именно в том, что Лившиц ничего не мог развить, но он не делал элементарных ошибок в том, что говорил ему Ландау. Собственное творческое мышление отсутствовало, а грамотность и образованность помогали ему в этой работе. Дау всегда говорил: «Женька не физик. Физик его младший брат Илья».

Цитирую слова Дау: «Удивительная разновидность братьев Лившиц. Женька умен, он жизненно умен, но никакого таланта. Абсолютно неспособен к творческо­му мышлению. Илья в жизни дурак дураком, собирает марки, все время с детства на поводу у Женьки, но очень талантливый физик. Его самостоятельные рабо­ты блестящи».

Когда Ландау решил, что Илья Лившиц по своим работам должен стать членом-корреспондентом АН СССР, он приложил максимум усилий и харьковский Илья Лившиц был избран членкором АН СССР.

Цитирую слова Топчиева: «Как только был получен результат голосования за Илью Лившица, я подошел к Ландау и спросил: «Лев Давидович, на следующих вы­борах мы, вероятно, будем избирать старшего брата Лившица?».

Лев Давидович засмеялся и сказал: «Нет, Александр Васильевич, вот старшего брата Лившица мы никогда не будем выбирать в члены-корреспонденты АН СССР». И если бы Ландау остался жив, Лившиц никог­да не стал бы академиком.

Еще один пример дружеских чувств Лившица к Дау.  {302} 

В начале 50-х годов Дау отдыхал в Крыму, а Жень­ка совершал автотуристическое турне со своей подру­гой Горобец. К концу санаторного срока у Дау, Жень­ка прикатил в санаторий и предложил Дау отвезти его на своей машине в Москву. Дау, естественно, согласил­ся. Женька очень увлекался автотуризмом, и его по­крышки были уже полностью изношены. На моей но­вой машине я ездила редко, покрышки были совершен­но новые. По приезде в Москву Женька пришел к Дау и сказал: «Я тебя вез из Крыма в Москву и порвал все свои покрышки. Я с вашей машины сниму целые по­крышки, а взамен поставлю свои изношенные. Кора ез­дит редко, а у тебя персональная машина». И Дау, ко­нечно, разрешил.

Наш шофер с персональной машины В.Р.Воробьев следил и за нашей личной машиной, он пришел ко мне очень взволнованный:

— Конкордия Терентьевна, вы знаете, что сделал Евгений Михайлович?

— Знаю.

— И вы смолчите?

— А что сделаешь, если ему разрешил Лев Давидо­вич?

— Тогда разрешите, я ему морду набью

— Валентин Романович, я уже это пробовала. Он не воспитуем! А вас Лев Давидович может уволить. Ниче­го, стерпим.

С первых дней, когда трагедия обрушилась на меня и Даунька попал в больницу, Евгений Михайлович Лившиц по старым традициям своей семьи медицину считал всесильной и очень прислушивался к словам именитых медиков. Первый пришел к выводу, что Дау потерял ближнюю память.

Вначале мнение Лившица о мозговой травме у Дау меня не интересовало. Я на его утверждения и заключе­ния не обращала внимания. Во мне жила уверенность: Дау выздоровеет и сам поставит всех на место!

Когда я была после смерти мужа в издательстве «Международная книга», куда меня пригласили для подписания договоров по изданию трудов Ландау за границей, я спросила у главного редактора: «Почему все тома изданных за границей книг присваивает Лившиц?».  {303}  Мне официально ответили: «Международная книга» адресовала все книги на имя основного автора — Льва Давидовича Ландау. У Лившица от Ландау была доверенность на получение этих книг. Экземпля­ров на имя Лившица не было».

Доверенность только на получение этих томов — по нашим советским законам это не документ, на основа­нии которого можно присвоить не принадлежащую академику Академии наук СССР Лившицу очень цен­ную многотомную библиотеку книг, принадлежащих Ландау. У Лившица нет наследственных прав после смерти академика Ландау на присвоение этих книг.





Глава 46


Позывы газопускания стали все чаще и настойчивее, а медики все глубже стали влезать в психологию. Избегая встречаться с Лившицем в палате, я всегда уходила, когда он с врачом по физкультуре приходил к Дау.

Председатель консилиума Гращенков все время твердил о том, что физики должны его вовлечь в рабо­ту, чтобы отвлечь от боли. Гращенков говорил: «Вот он сейчас придумал себе новую боль в животе. Надо, чтобы к нему приходил Лившиц, говорил с ним о фи­зике и отвлекал его вредных мыслей о боли».

Председатель консилиума, вероятно, забыл, сколь­ко антибиотиков получил внутрь больной, когда раз­лагалась плевра легких, разорванная на куски сломан­ными ребрами. Пожар в легких был потушен амери­канскими антибиотиками, больной выжил. Беда была в том, что Гращенков не был клиницистом, он и не по­думал, что надо проверить кал больного на грибки. Медики больницы АН СССР получили историю болез­ни академика Ландау. В истории болезни не было ни одного анализа кала на грибки. Я увлекалась медицин­ской литературой в основном по травме мозга и ослож­нениям после мозговых травм. Я не верила, но была  {304}  очень встревожена заключением Гращенкова о потере ближней памяти у Дау.

Как-то пришла к Дау. В палате у его изголовья си­дит с мрачным видом академик Леонтович, оба мол­чат. Дау отвернулся, лежит лицом к стене, глаза закры­ты. «Дау, ты спишь?» — спросила я, наклонившись. Глаза приоткрылись, хитро блеснули, зрачком указал на Леонтовича и опять закрыл лаза.

Леонтович поднялся. Прощаясь со мной, он сказал: «Дау со мной совсем не говорил». Ушел очень расстро­енный. Сразу я вспомнила тот год, когда в Президиуме АН СССР на Ленинском проспекте в кинозале шел фильм «К далеким берегам». Мы пришли с Дау, до на­чала бродили в кулуарах между старинных колонн бывшего дворца графа Воронцова.

Навстречу Дау шел академик Леонтович. Он явно хо­тел подойти к нему поговорить, а Дау шмыгнул за мас­сивную белую колонну. Тонкий, гибкий, быстрый Дау ис­чез так внезапно, что я даже рот открыла от удивления. Леонтович, поискав его глазами, ушел. Так вот, до нача­ла сеанса, как только на пути Дау возникал Леонтович, а это повторялось не один раз, Дау прятался за колонну.

— Дау, ты всегда говорил, что Леонтович очень че­стный и порядочный человек. Почему ты от него пря­чешься?

Сверкнув глазами Дау опять исчез. Оглянулась — на горизонте опять возник Леонтович.

— Дау, ты просто неприлично себя ведешь, ведь он, наверное, понял, что ты от него прячешься просто пошутовски!

— Коруша, я действительно прячусь от Леонтовича, он нагоняет скуку. Я всегда помню о страшном суде. Бог призовет и спросит: «Почему скучал? Почему раз­говаривал со скучным Леонтовичем?».

— Ничего бы с тобой не случилось. Вот посмотри, как Игорь Евгеньевич Тамм очень оживленно разгова­ривает с Леонтовичем.

— А я не такая, я иная, я вся из блесток и минут, — изрек он свою любимую фразу.

Сейчас в палате Дау подтвердил всю сущность сво­ей прежней натуры, но я и так давно уже уверилась, что его интеллект и мозг целы.  {305} 

Визит Леонтовича меня очень огорчил. Я спросила медсестер, почему они вышли — Леонтович сам попро­сил их выйти или нет.

— Нет, Конкордия Терентьевна, здесь были врачи, а когда пришел этот академик, Лев Давидович повернул­ся к стене и закрыл глаза. Врачи сказали: «Это пришел очень важный академик, не мешайте, выйдите, пусть попробует поговорить с Ландау о физике».

— Раечка, а долго сидел этот важный академик?

— Довольно долго.

Час от часу не легче. Что делать? Придя из больни­цы, я нажала кнопку звонка квартиры Лившицев, от­крыла дверь Леля.

— Леля, я пришла поговорить с Женей.

— Он в своей комнате.

Я постучала в его дверь, после разрешения вошла:

— Женя, мы оба с вами заинтересованы в выздоров­лении Дау.

Больше он не дал мне говорить. Он закричал визг­ливо, по-бабьи, что ему не о чем говорить со мной. Бы­стро выскочил из комнаты и заперся в уборной. Я по­дошла к закрытой двери уборной и стала продолжать говорить:

— Мы должны вместе бороться за выздоровление Дау.

Но он стал заглушать мой голос, спуская воду в уни­тазе, громко стуча ногами. Я ушла.

Когда весть о том, что жена Ландау рассорилась с Лившицем, дошла до П.Л.Капицы, он, пожав плечами, сказал: «Вот две бабы нашли время для ссор!». Очевид­цы рассказали Дау. Тот пришел в восторг от слов зна­менитого директора. Рассказал мне это сам Дау на вто­рой день.

Поймав у меня в глазах напряжение, он сразу среа­гировал: «Коруша, ты на Кентавра не обижайся. Он те­бя не обидел, ты баба и есть, но как он уязвил Женьку, назвав его бабой! Ты знаешь, Коруша, когда Женька и Леля жили в нашей квартире, я всегда говорил, что мужское начало в их семье принадлежало Леле».

Я еще раз убедилась, что никакой потери ближней памяти у Дау нет. Он не помнил только поездку с Судаком на их «Волге» и саму автокатастрофу. Но ведь  {306}  в нейрохирургии, когда он пришел в сознание, он меня не узнавал первое время, хотя хорошо знал Федорова и его имя Сергей Николаевич не забывал, всех медсестер звал по именам. Потом, когда стал звать меня, много позже вспомнил, что у него есть сын. Следовательно, потеря памяти на прошедшие события тоже восстанав­ливается.

Приход Геры в больницу к Дау полностью подтвер­дил мое предположение. Геру узнал, а когда она ушла, он медсестрам при мне сказал: «Я был в нее влюблен, но она сама меня бросила, вышла замуж!». На вопросы ме­диков — какой месяц, какой год и какой день, отвечал неизменно одно и то же: «Не помню, спросите у Коры».

Я, конечно, прислушивалась к советам тех врачей, которых бесконечно уважала. Олег Васильевич Керби­ков — психиатр, главный врач психиатрической лечеб­ницы, академик медицины, вице-президент Академии медицинских наук. Меня в свое время направлял к не­му Егоров на психиатрическое обследование. После этого обследования у нас сложились обоюдно дружес­кие отношения. Как он меня обрадовал, когда по теле­фону сообщил о решении Центрального комитета снять врачей Егорова и Корнянского с занимаемых вы­соких должностей.

По больнице АН СССР быстро распространилась весть, что больной академик Ландау знает все. Он мо­жет сделать любой перевод с иностранного на русский язык, решить любую нерешенную задачу, объяснить значение любого слова, ответить на любой трудный вопрос. Он даже знает латынь! Вся молодежь больни­цы, учащиеся заочных заведений потянулись к Ландау. Он очень доброжелательно помогал всем.

Ведущий врач Ландау невропатолог Зарочинцева как-то не имела времени подготовиться к очередному философскому семинару. Перед занятием решила про­консультироваться у своего больного Ландау.

— Лев Давидович, я сейчас должна идти на занятие по философии.

— Вы ведь врач, зачем вам понадобилась филосо­фия?

— Я член партии и изучаю марксистско-ленинскую философию.  {307} 

— Валентина Ивановна, вы что-то путаете и клеве­щете на Маркса и Ленина. Во-первых, философия — не наука, а мировоззрение. Маркс был экономистом, та­кая наука есть. И Энгельс был экономистом. Их выво­ды о диктатуре пролетариата вытекали из научных долголетних исследований. А диалектика была их ми­ровоззрением. Ленин был профессиональным револю­ционером. Именно в этом проявился его гений в рево­люции! Его философия, то есть мировоззрение, была аналогичной Марксу.

— Лев Давидович, я не понимаю, о чем вы говори­те. Мы на нашем философском семинаре занимаемся по программе, утвержденной Академией педагогичес­ких наук. Там этого нет, что сейчас вы сказали мне.

— Ну, естественно, Академию педагогических наук надо давно разогнать. Это ведь дармоеды от науки. Их надо послать на села сажать картофель. Тогда они при­несут человеческому обществу больше пользы, чем когда они создают свои программы для учебных заве­дений.

— Вы что, решили, что вы министр просвещения?

— Да, Валентина Ивановна, я действительно ми­нистр без портфеля, а вы столько времени меня лечите и не заметили этого, — очень серьезно сказал Ландау.— Лучше уж скажите, когда кончится моя боль в ноге и чем можно унять мою животную боль. (Боль в животе Дау давно стала именоваться «животной болью»).

Широко открыв глаза, бедная Валентина Ивановна, пятясь вышла из палаты, бросилась звонить психиат­рам, что Ландау сошел с ума. В первой половине следу­ющего дня приехал Кербиков, прихватив с собой еще врачей-психиатров.

Придя в этот день в больницу к Дау, увидела: в кон­це коридора у палаты Ландау куча народа, а дверь, обычно открытая, плотно закрыта. Сердце замерло, потом отчаянно заколотилось, вызывая острую боль. Обе руки прижала к сердцу, чтобы унять болезненные удары. Еле выговорила:

— Что, что случилось? Он жив?

Ко мне подошли медсестры, побежали за валерьян­кой и сказали:

— Да это просто Валентина Ивановна решила, что  {308}  Ландау не в своем уме. Он ей сказал, что он министр без портфеля!

— Как, только и всего?

— Да, да. А сейчас там у него остался один Кербиков. Это врачи-психиатры, которые приехали вместе с Кербиковым. Он им сказал выйти, а сам один на один разговаривает с Ландау.

— Раечка, а эти врачи-психиатры с Кербиковым сколько были в палате у Дау?

— Минут двадцать.

— А сколько Кербиков один разговаривает с Дау? Рая, посмотрев на часы, сказала:

— Уже сорок минут.

Так, следовательно, не зря в больнице говорят, что врач Зарочинцева очень любит своих больных отправ­лять в психиатрические лечебницы. Вдруг дверь откры­лась. Весело улыбаясь, щуря свои синие добрые глаза, с удовольствием потирая руки, Кербиков сказал:

— Да простят мне мои коллеги, что я их задержал. Но я не мог побороть в себе искушение наедине пого­ворить с умным человеком. А вы, Валентина Иванов­на, глубоко ошиблись в своем пациенте. И должен вам признаться, я полностью разделяю его взгляды, и осо­бенно насчет Академии педагогических наук и ее про­грамм. Со школами у нее вышло много ошибок. Ну и то, что вас совсем перепугало: утверждение больного, что он министр без портфеля, — его врожденное чувст­во юмора очень помогает в его состоянии.

Врачи ушли. Дау был возбужден и весел. Он тоже утверждал, что получил большое удовольствие, имея возможность поговорить о науке, найдя единомышлен­ника в медике. Мое нервное напряжение грозило вы­литься слезами. Я вошла в комнату дежурной сестры и разрыдалась. Вошла медсестра: «Что вы? Ведь все хо­рошо обошлось». Дали мне еще капли, сегодня обо­шлось, а завтра я не знаю, что еще здесь может при­ключиться. Беда в том, что мыслит он не так, как все, а все хотят подвести его под мерку обыкновенного, нормального человека. Поскорей бы взять его домой, тогда все эти ненужные надуманные сложности сами отпадут.

Через несколько дней к Дау пришел Исаак Яковлевич  {309}  Кармазин. Врач, который до болезни Дау вел его десятки лет. Я была рада видеть, как Дау сердечно встретил своего врача. Я очень просила Гращенкова, чтобы он ввел его в консилиум, но Гращенков отказал: у Кармазина не было званий. Я пошла проводить его через больничный парк. Мы сели на скамейку погово­рить. Оказывается, Кармазин от медиков услыхал, что ведущий врач Дау в больнице Академии наук, Заро­чинцева, хотела спровадить его в психиатричку.

— Исаак Яковлевич, как вы нашли Дау?

— Во-первых, он стал красавцем. Как он замеча­тельно выглядит. Сколько он сейчас весит?

— Около семидесяти килограмм.

— Ого, стал набирать вес. Я проверил его пульс — 72. Это что, случайно?

— Нет. Исаак Яковлевич, это теперь его постоянная норма — 72. После шокового состояния щитовидка от­дохнула и выздоровела.

— Это очень интересно.

— Понимаете, Исаак Яковлевич, он у лечащих вра­чей не подходит под их стандартные мерки. Все лезут в его психологию, в его мозг, в его врожденную ненор­мальность талантливого человека. Исаак Яковлевич, меня это стало пугать. Кербиков оказался умен! Как вы считаете, если я возьму его домой? Я не боюсь трудно­стей, я справлюсь. Меня только пугает его живот. Как вы думаете, отчего он все сильней и сильней стал жало­ваться на боли в животе? Вы внимательно осматривали живот, ведь он явно вздут? А Гращенков и Зарочинце­ва утверждают, что это накопление жира от долгого лежания, это не вздутие, а жир.

— Конкордия Терентьевна, живот очень вздут. На­званные вами врачи — невропатологи. Они не знают кишечника. Но я начну с главного: ни в коем случае не вздумайте взять Дау домой. Еще очень рано об этом думать, травмы, и особенно забрюшинная гематома, были слишком серьезны. Я видел Дау в первые часы после его травмы. Такие травмы, такая забрюшинная гематома в любой ночной час могут дать о себе знать. У него не удален аппендикс. Здесь, в больнице, он круг­лосуточно обеспечен врачебным надзором, здесь все­гда ночью дежурят хирурги — все еще может случиться,  {310}  а дома вы его потеряете. Запомните одно: домой еще очень, очень рано. И даже если ваши врачи и Гра­щенков начнут настаивать, не вздумайте их слушать. Ему домой рано. Я буду его навещать и вам скажу, ког­да можно будет взять его домой. Гращенков никогда не был клиницистом, а живот Дау меня очень тревожит. Сейчас ему действительно надо побольше ходить. Сес­тры ленятся, устают, вы сами старайтесь с ним поболь­ше ходить. В коридорах больницы, если плохая погода, и вот здесь, в парке, когда погода хорошая. Но домой еще очень, очень рано.

— Исаак Яковлевич, я уже усвоила, что домой Дау рано. Как хорошо, что вы пришли. У меня была мысль взять его домой.


Гращенков все время бывал в бесконечных загра­ничных командировках. Вероятно, эти командировки были сущностью его работы. Когда он приезжал, он спешно в палате Дау собирал консилиум и видел свое­го больного только во время этих кратковременных консилиумов. Я всегда на них присутствовала. На оче­редной такой консилиум стали в палату к Дау соби­раться врачи. Вошел психолог Лурье из нейрохирур­гии. Дау, внимательно посмотрев на него, спросил:

— Вы ведь психолог из нейрохирургии и фамилия ваша Лурье?

— Да, да, Лев Давидович. Я просто счастлив, что вы меня узнали и даже помните мою фамилию. Я ведь дав­но не видел вас, а вы меня помните. Ведь это просто за­мечательно.

— Да, но зачем вы, по специальности психолог, при­шли ко мне на врачебный консилиум? — сказал очень серьезно и даже строго Дау.

Сияя улыбкой, Лурье объявил:

— Я именно приглашен на ваш консилиум профес­сором Гращенковым.

— Я болен, я еще очень серьезно болен. У меня ор­ганические боли, и я предпочитаю, чтобы меня лечили врачи-медики, но не психологи, — явно враждебно от­ветил Дау.

Я заметила нервную дрожь в его больной руке.

— Когда заболеет Гращенков, он может лечиться у  {311}  психологов, а я вам говорю: я не желаю, чтобы меня ле­чили психологи. Я вас прошу выйти из моей палаты.

Лурье не знал характера здорового Дау. Он уже не был беспомощным пациентом Института нейрохирур­гии. Психолог Лурье стал доказывать физику Ландау, как наука психология нужна медикам, чтобы лечить Ландау.

И мой нежный Зайка приподнялся с постели и взре­вел львом. Я впервые увидела, что Дау — лев. Он был страшен в гневе. Он взревел: «Пошел вон, дурак, отсю­да...»

Как пробка Лурье выскочил из палаты. Испуганные медики все исчезли вместе с Гращенковым. Консилиум не состоялся. Дау был взволнован, он весь дрожал. Ме­дицинский осмотр больного надо было отложить.

— Я этому дураку Гращенкову говорю: «У меня бо­лит живот, у меня болит нога». А он мне пригласил психолога!

Я вспомнила слова Зельдовича, как Дау на одном из заседаний Курчатова «взревел львом», вскочил, выска­зался, а выйдя, так хлопнул дверью, что сам Курчатов содрогнулся.


Когда Дау работал на Курчатова, было модно обес­печивать охрану крупных физиков. Когда Дау узнал, что есть решение прикрепить к нему так называемых «секретарей», которые посменно будут его охранять (академика Алиханова уже охраняли и многих других тоже), он сначала взбеленился: «Пусть посмеет Курча­тов сунуться ко мне со своими секретарями. Я свобод­ный человек, я не потерплю никакой охраны в виде надзора!». Женька старался его урезонить — не помог­ло.

Дау бушевал, тогда Женька сбегал за Вениамином Львовичем, пришли еще некоторые ученики Ландау. Померанчука среди них не было. Я слышала, как они наступали на Дау, говоря: «Дау, пойми. Это не те харь­ковские времена, когда в университете ректора Непо­росного ты учинил скандал. Перевел на 4-й курс одно­го студента, а 99 оставил на второй год. Сам Затон­ский, министр просвещения Украины, приезжал из Ки­ева на этот скандал, и он не смог убедить тебя, что  {312}  студенты, не знавшие тригонометрии, могут стать физика­ми. Тебе было предложено уволиться по собственному желанию, тогда ты был один. А твою научную карьеру испортить невозможно. Но сейчас мы, все твои учени­ки, готовы за тебя в огонь и в воду. Все мы существуем за твой счет, за счет твоего таланта, за счет твоей нуж­ности государству. У нас, всех твоих учеников, уже се­мьи и дети. Возможно, тебе понравилось в тюрьме, но мы не хотим быть репрессированными, ты сгубишь на­ши научные карьеры. Мы этим бурям противостоять не сможем. Дау, пожалей нас, пожалей наших детей. Ты должен думать о нас, о наших судьбах. И у тебя уже есть сын и Кора. Ты должен думать и об их судьбе».

Дау умолк, физики ушли. Я поднялась к нему в ка­бинет. Он неподвижно лежал на тахте, лицо серое, гла­за потухли.

— Даунька, почему ты так боишься этих «секрета­рей»?

— Коруша, это не по мне. В этом есть некое посяга­тельство на свободу человеческой личности. Я боюсь, что могу скиснуть, как помнишь, скис, когда ты стала меня ревновать. Тогда я выключаюсь, тогда я не могу заниматься наукой.

— А технические расчеты для Курчатова делать сможешь?

— Смогу, но тогда я стану Игорем Евгеньевичем Таммом. Человеком весьма благородным, но лишен­ным радости творчества. Наукой заниматься не смогу, но ты не бойся. Меня мои ученики уговорили, я уже го­тов согласиться, я даже могу очень преуспеть, занима­ясь техникой. Техникой можно заниматься и в кислом состоянии. Наверное, даже стану верным мужем, но, Коруша, невыносимо лишиться радости настоящего творческого наслаждения!

— Так не лишайся, если ты серьезно уверен, что не сможешь заниматься наукой. Подумаешь, будешь бе­речь благосостояние семьи Левичей. Вовкина вторая жена Татьяна уже не помещается на одном стуле. Они народили себе детей, а ты ради них должен бросить на­уку и заняться техникой. Дау, это глупости, я слыхала, они проявили заботу даже обо мне и Гарике. Так вот, Зайка, завтра на этом заседании так и скажи: в охраняемом  {313}  состоянии ты не сможешь заниматься наукой.

— Коруша, но ведь Сталин еще жив! Ты не боишься остаться с Гариком одна?

— Нет, Дау, не боюсь. Я здорова и трудоспособна. А безработных в нашей стране нет!

И Даунька ожил, глаза опять засверкали.

— Я сам, Коруша, знаю, что им завтра скажу. А ох­раны у меня не будет. «Я не такая, я иная, я вся из бле­сток и минут».

— Зайка, как ты мог послушать этого Женьку и Левича?


Но тогда Дау был здоров. А сейчас этот профессор психиатрии Лурье, чтобы оправдать свое профессио­нальное ничтожество, объявит Ландау сумасшедшим. И все, все поверят! «Выгнал профессора», «разогнал консилиум». Жаль, Кербикова не было на этом конси­лиуме. А Топчиева вообще больше нет. У кого искать защиты?

Мои мрачные мысли прервала медсестра, вызвав меня от Ландау. Сообщила, что меня ждет Гращенков в комнате дежурных медсестер. Гращенков был один. Он встал, закрыл плотно дверь. Сказал: «Мне необхо­димо с вами поговорить». Хорошего мне от Гращенко­ва не ждать!

— Николай Иванович, как вы объясните, — начала я оборону с наступления, — с точки зрения вашей тео­рии о потере ближней памяти у Ландау. С Лурье он по­знакомился после травмы, но однако он без труда его узнал и даже назвал его фамилию. Вы ведь все время в командировках. Вы мало видите своего больного. Я пришла к заключению, наблюдая его ежедневно, что потери ближней памяти у него нет. У него провал памя­ти на последние два года перед травмой. Но этот про­вал памяти тоже восстанавливается.

— Конкордия Терентьевна, вы не медик, я не могу с вами дискуссировать. Мне с вами необходимо обсудить один очень важный вопрос. Вы заметили или нет интим­ные отношения вашего мужа с одной из медсестер?

— А разве это ему вредно?

— Нет, это ему полезно и даже необходимо, но не с медсестрой, а с женой и дома!  {314} 

Возмущение меня обожгло. Я вскочила:

— А если, если медсестра с этим лучше в его состоя­нии справилась... эта разница для медицины  должна быть существенной?

— Для медицины не существенно. Но вас, как жену, это не затрагивает? Нас, всех медиков, это волнует.

— Этот вопрос обсуждению не подлежит, — теряя силы, сказала я и поспешила выйти.

К Дау зайти не смогла, был слишком мерзкий оса­док, хотелось уйти от самой себя. Тревога нарастала: почему медики не интересуются его животом, его но­гой, его сигналами о боли? Почему они без конца лезут в психологию, а теперь хотят диктовать ему, больному, с кем он должен спать. Это было издевательством над его личностью, вернее, над естественными человечес­кими инстинктами.

Кто пострадал, так это обиженная личным счастьем хорошая медсестра. Прошла весь фронт до Берлина, имеет настоящие боевые награды. Война поглотила ее молодость и, вероятно, отняла у нее личное счастье. Жизнь не остановишь, а природа всесильна. Дежурила ночью у постели уже соматически здорового, но физи­чески еще неподвижного больного, по ночам его созна­ние полностью притуплялось (ведь он еще так серьезно болен), а естественные физические потребности встава­ли. Изолированность роскошной палаты-люкс, запи­рающейся на ночь изнутри, соблазнила медсестру за­лезть в постель к академику. Вероятно, весь активный процесс ей пришлось взять на себя, но она стимулиро­вала выздоровление больного, ему это было полезно, а она? Она хотела этого сама. Никто не смеет их осуж­дать, такова природа жизни.

Не одна я знала об этом последнем романе Дау. Но все мы старались этого не замечать, не знать! С утра яс­ность сознания возвращалась, он не знал о своих ноч­ных романтических приключениях. Он ничего не по­мнил. А Марина постепенно немножко обнаглела. Она старалась даже афишировать свою, все-таки надо на­звать, любовную связь с академиком.

Немало есть случаев у наших престарелых академи­ков, когда после болезни, выходя из больницы или са­наториев, они оставляют своих жен и женятся на  {315}  медицинском персонале. Вероятно, во время своего дли­тельного пребывания в больницах и санаториях новые спутницы обслуживали их по образцу Марины. Я про­сто очень боялась Марину и ее романа с Дау. Я пани­чески боялась. Только это ничего не имеет общего с ревностью. Дау — красивист, а у Марины нет даже сле­дов былой красоты. Она моложе меня, но в смысле на­ружности это ей не поможет. Когда к Дау и ночью вер­нется его полное сознание, он ее шуганет. Не злорадст­вом продиктовано это слово, мне ее очень жаль, она так счастлива сейчас, вся сияет. А сама стоит на поро­ге краха своей мечты. Вероятно, ее отношение к Дау в какой-то степени продиктовано влюбленностью или любовью и у нее возникла мечта женить на себе акаде­мика. Как-то наедине она мне довольно вызывающе сказала:

— Кора Терентьевна, а вы не боитесь, что теперь вместо вас я могу поехать получать Нобелевскую пре­мию?

— Марина, у меня одна мечта, чтобы Дау выздоро­вел. А с кем он поедет в Швецию — это вопрос номер два.

Она очень подозрительно посмотрела на меня.

— Марина, я имела в виду, что для нас обеих самое важное, чтобы Дау был здоров.

— Да, конечно, — смутившись, ответила она.

В один прекрасный солнечный день, войдя в палату Ландау, я застала массажистку и всех медсестер. Был день получки, пришли все не дежурившие сестры. Я то­же принесла им деньги за трудность больного.

Все оживленно что-то обсуждали. Когда я вошла, воцарилась подозрительная тишина. Не придав этому никакого значения, я села поближе к Дау. Разговари­вая с Дау, я действительно не прислушалась к тому, что Марина довольно громко сказала. Я всегда так внима­тельно вглядывалась в Дау после ночного отсутствия, что не уловила Марининого вопроса, обращенного ко мне. Тем более что они все сидели в другом конце пала­ты. Тогда Марина подошла ко мне. В ее позе был вы­зов:

— Кора Терентьевна, почему вы не ответили на мой вопрос?  {316} 

— Марина, простите. Я говорила с Дау и не слыша­ла вашего вопроса.

— Вот здесь мы все обсуждали, как мне быть. Оста­вить ребенка или сделать аборт. Мне уже 37 лет и я хо­чу быть матерью. Что вы мне посоветуете?

— Марина, я не знаю вашего мужа. Если он полно­стью здоровый человек, то тогда, конечно, ребенка не­обходимо оставить. Но если он, ваш муж, не совсем здоров, имейте в виду на всякий случай, ребенок может родиться ненормальным. По-моему — это самое боль­шое горе для женщины: дать жизнь неполноценному ребенку!

В палате звенела тишина. Все застыли. А Даунька, посмотрев на Марину своими ясными ультрачестными глазами, невинно произнес:

— Марина, Кора дала вам очень умный совет. Я присоединяюсь к ее мнению.

Когда через несколько дней я пришла в Маринино дежурство, дежурила Танечка.

— Таня, по моим расчетам, сегодня Маринино де­журство?

— Да, но она сейчас на пятом этаже, она решила сделать аборт.

Вскоре после этих событий у Дау сильно обостри­лась боль в животе. Ему было трудно лежать. Живот раздували газы. Засыпал с вечера, но после двенадцати ложные позывы, вызванные газообразованием в ки­шечнике, его поднимали, и весь остаток ночи он уже не спал. Ходил по длинному больничному коридору, так ему легче было освобождать кишечник от газов. Мед­сестры мне сообщили, что ночью он уже не бредит, не кричит «остановите поезд». К возвращению Марины на работу после довольного длительного отсутствия Дау уже был полностью в сознании. Утром после де­журства Марины, когда я пришла в палату к Дау, мне бросилось в глаза очень расстроенное лицо Марины. Когда я вошла, она, увидев меня, не здороваясь, стре­мительно вышла из палаты. Я внимательно, молча взглянула в глаза Дау, он с возмущением мне сказал:

— Понимаешь, Коруша, Марина очень хорошая се­стра. Я знаю, она с первых часов после травмы все вре­мя ухаживала за мной, я к ней был очень расположен.  {317}  Но вдруг сегодня ночью она впилась поцелуем мне в губы.

— Даунька, наверное, тебе это приснилось?

— Что ты, Коруша, я хорошо помню. Она даже пла­кала и упрекала меня, что я ее разлюбил. Я ей объяснил, что я красивист, что она не в моем вкусе, что я ее уважаю как медицинскую сестру, что люблю тебя, иногда заво­жу любовниц, но она, Марина, не в моем вкусе.

— Даунька, ты ей так и сказал, что она не в твоем вкусе?

— Ну конечно.

Вот этого я боялась. Ходили слухи, что на фронте Марина пристрастилась к алкоголю. И сейчас непро­тив выпить. Что такое ревность, я знаю хорошо, если на почве ревности ее злобность будет направлена про­тив меня — это полбеды. А если, вдруг, она отравит Дау? На почве ревности все может быть. Как я этого боялась! Зверь ревности мне был знаком! С ним шутки плохи!..

На дежурство заступила Танечка. Я облегченно вздохнула и, наверное, от страха, обуявшего меня со страшной силой, помчалась в Президиум АН. В прием­ной кабинета Топчиева вспомнила: Александра Васи­льевича больше нет.

Меня очень сердечно встретила его референт Анто­нина Васильевна, она пригласила меня в кабинет свое­го нового шефа. Я вошла и полностью растерялась: на месте Топчиева сидел очень достойный человек, но он мне был чужой. Он был чужой моему горю, которое так сердечно разделял в самые трудные часы моей жиз­ни Топчиев. К счастью, этот незнакомый мне человек говорил по телефону. У меня было время подумать, что я ему скажу.

С тем, что заставило меня прийти в этот кабинет, я могла сказать только Александру Васильевичу. Этому именитому академику я не могла сказать об истории-романе Марины с Дау, и всех моих страхах, что может угрожать Дау! Хватит, уже один раз прошла психиат­рическое обследование. Точно такое состояние, когда академик Кикоин пришел по моему вызову ко мне в па­лату, а я не смогла одолжить денег! Это очень неприят­ное состояние, но вот телефонная трубка легла на рычаг.  {318}  Я встретила равнодушный взгляд постороннего человека. Стараюсь выдавить какие-то слова.

В очень щекотливое положение опять я попала. Бы­ло очень стыдно своей очередной глупости. Телефон­ный звонок спасительно прозвенел, а в голове ни одной мысли нет. Только страх за Дау. Сказать правду: про­стите, я пришла к Топчиеву. Я забыла, что его уже нет. Но правда в человеческом обществе не всегда уместна. Что же, пусть решит, что я дура. Это не так страшно. Передышка, вызванная телефонным разговором высо­копоставленного лица, пошла мне на пользу. Я спокой­но начала:

— Видите ли, после вторичного посещения Пенфильда, которое, как вы знаете, было в конце зимы, Пенфильд склонялся согласиться с нашими медиками, что жалобы на боли в ноге могут носить центральное происхождение, т. е. задет в мозгу центр, который сиг­нализирует о ложной боли. Но уже после Пенфильда, вот сейчас, Ландау очень жалуется на боли в животе. Гращенков уже и боли в животе отнес за счет централь­ной нервной системы. Я этому верить не могу, у него боли органического порядка.

— Чем я могу помочь? Я не медик, —сказал мой со­беседник очень сердечно и участливо.

— Ну, понимаете, ведь медики не лечат. Они призы­вают физиков и говорят, что физики должны его от­влечь от боли. Ландау физиков выгоняет, говоря, что, когда выздоровеет, он сам их позовет. Надо как-то убе­дить медиков в их неправоте, надо что-нибудь чрезвы­чайное. К примеру (и я загнула несусветное), если Ива­ненко и его невежественных в физической науке со­трудников в университете разогнать, а на их место на­значить учеников Ландау: Абрикосова и других. Вот это на Ландау может произвести громаднейшее впечат­ление, если боли ложные, тогда он о них забудет.

Но тут я запнулась, замолчала, я поняла, что наго­ворила лишнего. Оказывается, Д.Д.Иваненко занима­ет какое-то место в нашем обществе, с ним так посту­пить нельзя. Со слов Дау, еще в Харькове, для меня Иваненко был подлец, дурак и очень малограмотен в физике.

Я ушла, зная наверняка, что глупо вела себя. Мне  {319}  данный вице-президент объяснил, что Иваненко ува­жаемый человек!

Даже мои страхи, так никому и не высказанные, ис­чезли. Марина, к счастью, оказалась мельче, чем я ду­мала, она чаще стала приходить навеселе, уже два раза ее отстраняли от дежурства. Сейчас она успокоилась, самое ужасное — она стала заискивать передо мной. Угодничество тошнотворно по своей сути, уж лучше бунт! Вид у Марины был несчастный, она потом пере­шла на работу в другую больницу. Мне было ее жаль, как всякого человека, не достигшего своей мечты. Не счастливее оказалась и я. Моей мечте тоже не дано бы­ло осуществиться — Дау не выздоровел!


Как-то приехал из Ленинграда Сонин муж Зигуш. Я его застала фундаментально сидящим в глубоком крес­ле в палате Дау.

— Коруша, — обратился Дау ко мне, — Соня с Зигушем стали сильно ощущать отсутствие той суммы де­нег, которую они ежемесячно получали от меня. Ты, ве­роятно, получаешь мою полную зарплату, пожалуйста, возобнови им высылку денег.

— Нет, Дау, пока ты не выздоровеешь, я этого де­лать не буду. Соня, Зигуш, их дочь и оба ее мужа — все работают и получают очень приличную заработную плату.

Зигуш вскочил, схватил портфель и выскочил вон из палаты, не попрощавшись с Дау. Дау с упреком, очень грустно сказал:

— Корочка, неужели ты могла превратиться в жад­ную злючку?

— Нет, Даунька, не сердись. Во-первых, все деньги за звание идут на доплату медсестрам. Я не могла пре­кратить им доплачивать, они очень потрудились, когда ты был в тяжелейшем состоянии.

— Коруша, прости, я этого не знал. Сестрам допла­чивать обязательно надо. Со мной и сейчас очень мно­го возни, я ведь еще совсем получеловек. Я им ночью спать не даю, эта «животная боль» заставляет меня да­же ночью маршировать по коридору.

Дау стал уже очень хорошо ходить. Конечно, не один, сначала он решался ходить только при помощи  {320}  высокой и сильной Танечки, а сейчас уже и я подменяю сестер. Он очень много ходит по коридору. В больницу к Дау пришел скульптор Олег Антонович Иконников. Он попросил разрешения сделать скульптурный порт­рет. Дау легко согласился. «Я сейчас только на это и годен», — сказал он, улыбнувшись.

На следующий день, только мы с Дау вышли в парк, медсестра пошла обедать, навстречу нам шел скульп­тор.

— Здравствуйте, Лев Давидович!

— Здравствуйте, Олег Антонович, — непринужден­но ответил Дау. Он запомнил, запомнил имя и отчест­во скульптора, а только вчера он его узнал. Даже я не запомнила имя и отчество, а Дау запомнил — потери ближней памяти нет!

Но как это доказать, а стоит ли, все равно они мне и моим словам не придают никакого значения. Я безликая домашняя хозяйка, а Лившиц — физик, соавтор, доктор наук, профессор. С его именем медики считаются.

Наверное, мне нельзя было опускаться до уровня домашней хозяйки. Я ведь окончила университет, мне очень нравилось работать на производстве, в нашей стране каждый трудоспособный человек должен иметь свое трудовое лицо. Хватит философствовать, вернем­ся к встрече со скульптором.

Олег Антонович предложил:

— Лев Давидович, если вы сядете на эту скамейку, я сделаю свои первые наброски.

— Олег Антонович, как вы угадали? Я уже устал и хотел сесть отдохнуть.

Делая свои наброски с натуры, Олег Антонович стал рассказывать:

— Лев Давидович, я делал скульптурный портрет Се­менова. На мой вопрос: "Николай Николаевич, а, кроме науки, чем вы увлекаетесь еще? Ваше хобби?" Николай Николаевич долго думал, а потом сказал — охота.

Дау рассмеялся:

— Этот академик знаменит тем, что обожал своих секретарей, эту личную охрану. Он с ними ел и пил и ходил на охоту. А когда это мероприятие было отмене­но, он всю свою личную охрану оставил работать в своем институте своими заместителями.  {321} 

Скульптор продолжал:

— Когда я лепил Тамма, я тоже спросил о его хоб­би. Он подумал и сказал: «Пожалуй, альпинизм».

Дау заметил:

— Я всегда говорил Игорю Евгеньевичу — «Умный в гору не пойдет, умный гору обойдет».

— Лев Давидович, а ваше хобби?

— Женщины, — не думая ответил Дау. Скульптор весело рассмеялся.

В хорошую погоду теперь Дау много гулял в боль­ничном парке.

Я, Танечка и Дау шли по аллее парка, навстречу нам идет Соня. Вид у нее сосредоточенный и очень груст­ный. Я сказала тихонько Танечке: «Таня, я лучше уйду. Они все время считают, что я Дау настраиваю против них».

Мне было жаль Соню. Пусть она попробует повли­ять на Дау, только ей, как сестре, надо было бы знать, что Дау не подвержен посторонним влияниям, его можно убедить только разумными доводами. Так было раньше, так есть и теперь.

Пока Соня была в Москве, я избегала встреч с ней. К Дау приходила пораньше с утра, принося необходи­мые вещи для больницы. Когда Соня уехала, Дау мне сказал:

— Коруша, я рад, что Соня уехала. Ты нарочно не приходила? Ты все еще считаешь Эллу косвенной ви­новницей моих травм?

— Да, считаю, и Эллу, и Женьку. Из-за Элки ты по­ехал спасать Семена. А Семен сейчас уже женился и бо­лее счастливый, чем в первом браке, и у него уже есть еще один сын. Если бы твой Женька умел держать сло­во, если бы он отвез тебя на вокзал к 10-часовому поез­ду, ты был бы здоров!

— Коруша, ты не права. Ни Эллочка, ни Женька не виноваты. Виноват один я. А если да кабы, во рту вы­росли бобы, — так, Коруша, на жизнь смотреть нельзя. А между прочим, Соня жаждала поселиться у тебя. Она меня очень уговаривала, чтобы я свой кабинет предо­ставил в ее полное распоряжение. Тогда она оставит работу, уйдет на пенсию и каждый день будет прихо­дить ко мне. Коруша, ты не бойся, я ей сказал: «Ни в  {322}  коем случае. Коре хватит тех хлопот, которые я ей до­ставляю. Соня, ты заядлый курильщик, а Кора слиш­ком чистоплотна, ей будет с тобой очень трудно. Я не могу допустить, чтобы ты стеснила Кору. Ко мне при­ходить тебе каждый день ни к чему, ты ничем не смо­жешь облегчить мои боли и страдания».

Медсестра добавила: «Сестра Льва Давидовича ста­ла жаловаться нам, как вы, Кора Терентьевна, Льва Давидовича никогда не любили, а вышли замуж за не­го только потому, что он — академик. Лев Давидович услыхал, рассмеялся и сказал: «Соня, ну что ты врешь. Когда мы с Корой сошлись, я не был академиком и ждала меня тюрьма. А Кора в те годы зарабатывала больше, чем я».





Глава 47


Время шло. И как-то утром, накормив Гарика, я на кухне занялась своими мелкими делами. Слышу — Гарик дома. Посмотрела на часы и с ужасом крикнула ему наверх: «Гарик, ты уже опоздал на работу!». Он вышел на лестничную площадку и спокойно ответил: «Мама, я в отпуске. Я уже окончил среднюю школу, и мне на работе дали 10 дней отпуска — подготовиться к вступительным экзаменам в университет». В те годы в Москве появилось новое проклятие: пусть ваши дети учатся в десятом классе.


Свое состояние не берусь описать, но в голове явно помутилось. Я притихла, села на нижнюю ступеньку лестницы. Гарик спустился ко мне. Он увидел — его со­общение меня испугало.

— Мама, у меня целых десять дней до экзаменов. Как и у всех наших ребят, с которыми я кончал вечер­нюю школу рабочей молодежи.

— Гарик, мне звонят ежедневно физики — студенты старших курсов МГУ. Они справляются о здоровье па­пы и всегда предлагают свою помощь. Я их попрошу,  {323}  чтобы они позанимались с тобой, порешали те типо­вые задачи, которые могут быть по физике и математи­ке на экзаменах в университет.

Гарику мое предложение явно не пришлось по душе. Он молча поднялся наверх, а сверху сказал: «Мама, я буду заниматься один. А если ты пригласишь кого-ли­бо заниматься со мной, я уйду из дома». Мальчик про­являл характер отца. Это было даже приятно.

У Дау в больнице я сказала: «Даунька, у Гарика че­рез 10 дней вступительные экзамены в университет».

— Как, Гарик уже кончил среднюю школу?

— Да, оказывается, на днях он получил аттестат зре­лости, я сегодня сама только узнала эту новость.

— Коруша, какая успеваемость у Гарика?

— Не знаю. Я Гарика совсем забросила, я даже за­была, что он кончает школу. Сегодня как снег на голо­ву «через 10 дней экзамены в университет».

— Коруша, собственно говоря, почему ты расстрое­на? После окончания средней школы всегда бывают эк­замены в высшее учебное заведение. Это естественное явление. Чем ты взволнована?

— Даунька, я хотела пригласить физиков, чтобы они помогли Гарику подготовиться к экзаменам, а Га­рик категорически отказался. Он сегодня вечером к те­бе придет. Ты ему скажи, он тебя послушает. Пусть по­решает задачи по физике и математике с физиками. 10 дней подготовки к экзаменам — ведь это так мало.

— Коруша, — сказал Дау, — ты говоришь глупости. Гарик прав: специально готовиться к экзаменам, да еще с репетиторами, — не нужно. Он проучился в шко­ле десять лет, он должен с ходу без подготовки выдер­жать конкурсный экзамен в университет. А если он не пройдет по конкурсу, следовательно, у него нет способ­ностей учиться в высшем учебном заведении. Тогда Га­рик должен пойти работать на производство. Высшее учебное заведение засорять нельзя. Там должна учить­ся способная молодежь, а не подготовленная с репети­торами.

Все отлично, пришла я к выводу, возвращаясь до­мой. Дау прежний, все его взгляды прежние, следова­тельно, все очень хорошо. И ничего нет страшного, ес­ли Гарик пойдет работать на производство. Я после  {324}  школы горела желанием присоединиться к истинно ра­бочему классу. Главное, Дау мыслит, как прежде, он выздоровеет. В этом было все мое счастье!

Вечером вместе с Гариком пошла к Дау, прихватив с собой стопку стандартных нарезанных листов бума­ги, которыми Дау пользовался в своих научных изыс­каниях.

— А, Гарик! — воскликнул Дау, завидя сына.— Ты уже успел кончить школу (он помнит, молниеносно среагировала я).

— Да, папа.

— Ты не возражаешь, если я тебе сейчас учиню экза­мен за всю среднюю школу?

— Нет, — сказала Гарик, очень смутившись от при­сутствия посторонних.

— Гарик, у тебя бумага есть?

— Есть, — сказала я, передавая Гарику стопку бума­ги и ручку.

— Гарик, запиши, — Дау продиктовал Гарику зада­чу, следя, чтобы Гарик успевал записывать.— Записал?

— Да.

— Теперь пиши ответ.

Гарик записал.

— Теперь иди решай.

Я Гарика отвела в комнату дежурных сестер. Он принялся решать задачу, продиктованную отцом из го­ловы. Дау раньше славился тем, что задачи для своих студентов мог черпать из головы, и эти задачи никогда не повторялись, и эти задачи никогда не исчерпыва­лись. Я стала волноваться, но не за Гарика, нет. И ме­ня уже совсем не волновало, выдержит ли Гарик экза­мен в университет или нет.

Для себя я уже решила: Гарик пойдет работать на производство, потом в армию. Он еще молод и сейчас совсем здоров, у него все впереди. Он не может выдер­жать экзамен и пройти по конкурсу. 9-й и 10-й классы, два ответственных года учебы в школе, у него были слишком насыщены трагическими событиями, и он кончил вечернюю школу по моей вине!

В висках стучало, голова раскалывалась от напря­жения. Ведь для меня держал экзамен не Гарик, держал экзамен интеллект больного Дау! Пошла к старшей сестре,  {325}  приняла валокардин и таблетки от головной бо­ли. Зашла к Гарику, мне показалось, что он бесконечно долго решает. Большая стопка бумаги на исходе. Я сказала:

— Мальчик, ты, наверное, запутался. Папа еще очень болен. Он, наверное, сделал ошибку в условии задачи, у тебя, наверное, ничего не получается?

— Нет, мама. Задача правильная, но она очень длинная. Здесь вся средняя алгебра, тригонометрия, ге­ометрия и вся средняя физика. Я никогда не решал та­ких задач. Сейчас я пойду с тобой.

Волнение, рыдания в горле я должна была сбить большими глотками воды. Стараясь быть спокойной, я шла за Гариком. Дау быстро, привычным жестом надел очки. Передавая листы с решением задачи, Гарик спросил:

— Папа, твой ответ правильный, а как ты его узнал? Даунька засмеялся:

— Когда я тебе диктовал задачу, в уме я ее сразу ре­шил. Так мой ответ правильный? А сейчас я проверю, правильно ли твое решение.

Дау очень внимательно просматривал решение, в одном месте он сказал:

— Гарик, если бы ты вот здесь применил вот такую формулу, то решение твое было бы гораздо короче и быстрее.

— Папа, нам про эту формулу в школе не говорили. Дау поднял на меня сияющие глаза, сказав:

— Гарик оказался способным. Только реши еще од­ну задачу. Эта задача будет короче.

Вторую задачу Гарик решил быстро.

На всю жизнь запомнила, как глаза Дауньки сверк­нули торжеством, когда он проверял решение второй задачи. Сказал: «Гарик очень способен, не бойся, Ко­руша, он в университет поступит».


Гарик в университет поступил в 1963 году и, кажет­ся, без труда окончил, неплохо справился и с защитой диплома. Но Дауньки уже не было. Я не сдержала сло­ва, данного Исааку Яковлевичу Кармазину. Я вынуж­дена была взять Дау домой, и это привело его к смерти.

Член-корреспондент Академии наук СССР Гращенков  {326}  настоял и с помощью интриг заставил меня взять Дау домой. Простить себе это невозможно, нельзя. Я бесконечно казнюсь.


Возвращаюсь к очередным событиям в больнице.

В больнице Академии наук на врачебных консилиу­мах Егоров и Корнянский, оставленные работать в ин­ституте нейрохирургами на более низких должностях, настаивали на необходимости сделать энцефалограм­му. Для этого нужно больного академика привезти в Институт имени Бурденко. Они утверждали, что толь­ко в своем медицинском учреждении смогут сделать хорошую энцефалограмму. Все врачи согласились. Но осуществить это не удалось. Дау категорически отка­зался ехать к «врачам-палачам» в нейрохирургию.

На одном из последних консилиумов от психиатров был профессор Снежневский. Гращенков спросил у профессора Снежневского, цитирую: «Давайте попро­буем привезти Ландау домой, в его кабинет. Посмот­рим, может быть, он забудет о болях в домашних усло­виях».

Снежневский ответил: «Ни в коем случае. Еще очень рано об этом говорить. По-моему, выздоровление идет нормально. Я вижу большой прогресс в выздоровле­нии. Мы, психиатры, решим сами, когда это будет нуж­но. А пока еще очень рано говорить об этом».

В это время президент АН СССР М.В.Келдыш пору­чил вести дела больного Ландау вице-президенту АН СССР Миллионщикову.

Я забегу по событиям немного вперед. Я позже уз­нала о том, что Лившиц был очень обижен, что в боль­нице АН его не приглашают на консилиумы, он даже не может в любое время посетить академика Ландау. Естественно, Женька боялся утратить свое место возле Ландау. Вот вдруг он еще выздоровеет! Выздоравли­вать Ландау должен только у него, у Лившица на гла­зах. Следовательно, Лившиц должен помочь Егорову и Корнянскому вернуть им их знаменитого пациента. Тогда к Егорову и Корнянскому опять зачастят иност­ранные корреспонденты и будут о них писать в зару­бежной прессе. Евгений Михайлович сел в свою «Вол­гу», стал систематически объезжать физиков-академиков,  {327}  плакаться им, что эта «дура Кора с Топчиевым по­местили выздоравливать больного Ландау в больницу, где нет врачей-специалистов по восстанавлению мозго­вой деятельности. Ландау погибнет, его надо спасать».

Физики-академики Тамм, Зельдович и другие, ниче­го не смыслящие в медицине, согласились с Лившицем. Поспешили к Миллионщикову, тот тоже согласился, что восстанавливать мозговую деятельность Ландау должны врачи-специалисты в Институте нейрохирур­гии. Егоров тоже посетил вице-президента Миллион­щикова, заверив его, что только он может восстано­вить мозговую деятельность больного Ландау. Милли­онщиков заверил и Егорова, и физиков, что если они сумеют больного Ландау перевезти сами и водворить его в нейрохирургию, он не допустит ошибки Топчие­ва, и Ландау будет выздоравливать у Егорова. Никто из них не знал, какими методами Егоров собирается восстанавливать мозговую деятельность Ландау.


Приближалось 70-летие Егорова, и только его зна­менитый пациент, только выздоравливающий Ландау может зажечь Золотую Звезду Героя на груди. Не подо­зревая этих событий, в палате Ландау я встретила Вла­димира Львовича, который должен был закончить свои занятия по физкультуре уже часа три назад.

— Здравствуйте, Конкордия Терентьевна. Я специ­ально жду вас. У меня появилась идея. Что если мы за­втра с утра, а точнее в 10 часов с Лившицем (он приедет на своей «Волге») сделаем прогулку по городу на авто­машине? Лев Давидович ведь уже хорошо ходит. Ему эта прогулка принесет большую пользу, а потом мы привезем его к вам домой. После всего этого вернемся в больницу.

К нам подошла врач Зарочинцева. Владимир Льво­вич сказал, что врач Зарочинцева очень одобряет эту прогулку.

— Да, Конкордия Терентьевна, я считаю, что эта прогулка для Льва Давидовича просто необходима.

Я дала свое согласие.

— Валентина Ивановна, если вы как врач считаете это полезным и необходимым, я не возражаю, я соглас­на.  {328} 

Владимир Львович чрезвычайно обрадовался. Про­щаясь, он сказал: «Конкордия Терентьевна, завтра вы в больницу не приходите. Ждите нас с Львом Давидови­чем у себя дома».

Меня поразил счастливо сияющий вид врача физ­культуры, но я этому не придала значения.


Вечером, когда пришел Гарик, я ему рассказала о предстоящей прогулке, организованной по инициативе физкультурного врача.

— Гарик, если можешь, пропусти завтра занятия. Папке будет приятно, если ты будешь дома.

Гарик удивленно сказал:

— По-моему, ты, когда рассказывала о последнем консилиуме, назвала фамилию врача-психиатра Снежневского, который в категорической форме, пока, за­претил это мероприятие. Сказав, что психиатры сами решат, когда это будет можно. Почему врач Зарочинцева поручила это физкультурнику?

— Гарик, ты прав. Я сейчас же позвоню домой про­фессору Снежневскому. Он мне дал свой домашний те­лефон на всякий случай. Как я могла забыть об этом?

Снежневский сам подошел к телефону и был очень удивлен и очень возмущен поведением врача Зарочин­цевой. Он спросил:

— Конкордия Терентьевна, вы знаете ее домашний телефон?

— Да, знаю.

Я продиктовала Снежневскому телефон Зарочинце­вой. Потом спросила, не нужно ли мне ей звонить и го­ворить о том, что завтрашняя прогулка не должна со­стояться.

— Нет, я ей сам все скажу.

Мне осталось сообщить Владимиру Львовичу, что прогулка не состоится. Не хотела, чтобы он в неуроч­ное время приезжал в больницу. Номер его домашнего телефона у меня был. Но как сказать Владимиру Льво­вичу коротко и ясно: вы, физкультурник, залезли в об­ласть психиатров, а психиатр Снежневский это запре­тил, прогулка не состоится?

На проверку мой характер оказался тряпичным. Я начала мямлить, боясь обидеть физкультурника:  {329} 

— Владимир Львович, я посоветовалась с сыном. Мы с ним решили пока эту прогулку отменить. Я уже сообщила Зарочинцевой, что прогулка отменяется


На следующий день с утра зазвонил телефон. Сняла трубку.

— Вы жена Ландау?

— Да.

И полилась беспощадная ругань. Меня ругали, по­носили за то, что я отказалась от искалеченного мужа. В ужасе осторожно положила телефонную трубку: что это, вероятно, сумасшедший? Звонки с малыми проме­жутками продолжали раздаваться. Меня все ругали, упрекали, поносили, обзывали.

Но суть я поняла: врачи якобы выписали из больни­цы академика Ландау, он уже выздоровел, но остался искалеченным, и я отказалась от калеки-мужа. Оказы­вается, я «легкомысленная фифочка», выскочила за­муж за титул академика и т. д. и т. п. Да, но почему те­лефон раньше молчал, а сегодня такое нашествие звон­ков всех москвичей?

Опять звонок: «Жаба, отказалась от такого мужа. Сама скоро подохнешь».

Опять звонок, голос старшей сестры Веры:

— Кора, Майе сейчас звонили и сказали, что врачи выписали Дау из больницы, но ты отказалась взять его домой?

— Ах ты, жаба, как ты смеешь мне такое говорить? Кто вам звонил, кто вам это сообщил?

— Кора, ты не волнуйся, не кричи.

— Позови мне Майку сейчас же к телефону.

— Майя, кто тебе сказал эту чушь?

— Кора, мне многие звонили, и все говорят, что ты отказалась от больного Дау.

— Сейчас же назови мне фамилию, кто тебе сказал это?

— Мне звонил Шальников.

Я бросилась набирать телефон Шальникова. Он по­дошел сам:

— Шура, откуда у вас сведения, что я отказалась взять Дау из больницы?

И этот физик мне ответил:  {330} 

— Об этом уже говорит весь институт. Кора, мы с Олей решили взять Дау к себе.

Я онемела, бросив трубку. Позже поэт Евтушенко напишет:


С чужой трагедией будь осторожен!

Бестактностью страданья не задень.


Как много профессоров-физиков, имея звания, пло­хо воспитаны!


Стала соображать, что же произошло. Весь инсти­тут знает: любовница Женьки обозвала меня «жабой». И я начала понимать.

Позвонила Женьке, подошла Леля.

— Леля, говорит Кора. Это вы распустили сплетню со своим Женькой, что врачи выписали Дау из больни­цы, а я отказала ему в доме. Вы не учли одно обстоя­тельство: ваш врач из нейрохирургии всего лишь моло­дой физкультурник. Вы медик, вы знаете, ведет больно­го Ландау медицинский консилиум. Психиатра Снежневского вы не можете не уважать. Предложение физ­культурника насчет прогулки Дау вечером я решила согласовать с психиатром Снежневским. Он категори­чески запретил эту прогулку, это он отменил прогулку. Снежневский сам звонил Зарочинцевой и запретил ей это мероприятие.

— Как, вы звонили Снежневскому?

— А вы думали как? Послушаюсь вашего Женечку и физкультурника, чтобы они обманным и насильным путем поместили Дау в нейрохирургию, пользуясь тем, что Топчиева уже нет.

Потом этот факт подтвердился.

Вот как бывает: вспомнила, как сама хотела с отча­яния выкрасть Ландау из нейрохирургии, и повеселела. Теперь Егоров хочет выкрасть Ландау.

Телефонные звонки продолжались. Как меня руга­ла, как меня поносила вся Москва, как меня обзывали! Я все терпеливо выслушивала. В конце концов стала восхищаться: молодцы москвичи!

Они заступаются за моего «наглядно-квантово­ме­ханического Дауньку». Они на страже больного! Это говорило о том, как имя Дау популярно в Москве.  {331} 

Звонки продолжались долго, очень долго. В больни­цу к Дау я приехала счастливая и веселая, думая о том, что если бы не Коруша, Дау сейчас мог быть уже в ней­рохирургии. Вот он им задал бы жару! Он уже лев. Нет, они сами привезли бы его обратно. Они глубоко за­блуждаются, такого насилия над личностью он никог­да бы не вынес. Он бы им показал, где раки зимуют.

Позже очевидцы из нейрохирургии мне рассказыва­ли, что, когда Владимир Львович доложил Егорову о срыве их планов, Егоров выскочил как бешеный и о ка­кой-то рубильник здорово разбил себе голову. Он кри­чал: второй раз его мероприятие срывается. Следова­тельно, первый раз — это когда он уверял, что для эн­цефалограммы больного нужно перевезти в институт. Ведь потом энцефалограммы делали в больнице Акаде­мии наук.





Глава 48


Мы с Дау и медсестры вышли на прогулку. Встрети­ли профессора Румера. Дау был с ним в дружбе, он приехал из Новосибирска в командировку. Я с Ру­мером шла позади Дау, Румер обратился ко мне с просьбой:

— Кора, разрешите, я у вас остановлюсь на время моей командировки в Москве?

Дау моментально остановился, повернулся к Румеру и сказал:

— Рум, ни в коем случае. Я не разрешаю. Кора очень замученная, ей очень много хлопот со мной. Со­не, своей сестре, я тоже не разрешил останавливаться у Коры.

Рум был приятно поражен. Боже мой, да Дау совсем прежний.

— Дау, прости, я этого не учел.

И тихо мне сказал: «А я слыхал, что он в плохом со­стоянии. Женя наговорил страшных вещей о состоянии Дау!».  {332} 

— Его изводят боли, — сказала я.

Боль не сокрушает, она изматывает. Сейчас болели пальцы.

После неудавшегося похищения Дау Владимир Львович был отстранен. Дау уже хорошо ходил и сам посещал кабинет физкультуры. В физкультурном каби­нете нас приветливо встретила врач-методист Людми­ла Александровна. Вдруг Дау остановился как вкопан­ный. Я удивленно взглянула на него. Яркий пламенный порыв был в его сияющих глазах. Он быстро мне ска­зал: «Ты, Коруша, иди домой. Я здесь останусь с Та­нечкой».

Его глаза смотрели на Людмилу Александровну. Она была действительно дивно хороша. Я моменталь­но смылась, вполне разделяя его восторг. Бедный мой Зайка, у него появились физические недостатки, но он все забыл, увидев поистине красивую молодую женщи­ну. Пойти объяснить Гращенкову, что клетки мозга ос­тались прежними?!





Глава 49


Часто на прогулках в больничном парке Дау ожида­ли иностранные корреспонденты. Они каждый на своем языке обращались к Дау, брали у него интервью, вынимали портативные магнитофоны, записывая его ответы на пленку. Я была уверена в ответах Дау: он го­ворил, что думал. Эти корреспонденты присылали мне журналы, я гордилась ответами Дау, когда он мне чи­тал их по-русски. Но эти иностранцы еще просили ав­тографы. Дау давал свои автографы, но писал он ужас­но. Он и раньше писал плохо, а сейчас буквы разлета­лись по всему листу. Меня все время очень угнетала мысль, чтобы Дау не считали после травмы неполно­ценным. Его автографы ужасны. Просто писать его не заставишь, но ему нужно потренировать руку, чтобы он хорошо умел написать свою фамилию. Я принесла ему ручку и бумагу и попросила:  {333} 

— Дау, я хочу получить деньги Нобелевской пре­мии, ты мне их ведь подарил?

— Конечно, Коруша, они твои.

— Тогда напиши на мое имя доверенность.

— Коруша, а это обязательно? Ты лучше в институ­те напечатай, а я подпишу.

— Даунька, я не хочу, чтобы в институте знали.

— Ну, хорошо. Давай напишу.

Он написал, но как!

— Дау, это нельзя даже никому показать. Напиши снова. Пиши помельче.

Каждый день я просила его переписать приличнее. Он стал писать заметно лучше. Эти доверенности на Нобелевскую премию мне были не нужны. Я их все складывала в ящик его тумбочки.

Наконец, до Ленинграда долетела весть, что я отка­залась от Дау, не захотела взять его домой. Срочно приехала Элла с письмом Сони в больницу.

— Дау, вот мама прислала тебе очень важное пись­мо. Прочти его при мне.

— Элла, мне лень его читать, прочти сама мне его вслух.

Элла стала читать.

Я не присутствовала, мне рассказали медсестры. Соня в письме, отчаянно ругая меня, заявила, что она приедет и заберет Дау к себе в Ленинград. Дау, не до­слушав письма, запретил Элле читать дальше. Сказал:

— Убирайся вон с этим мерзким письмом. Как сме­ет Соня, ничего не зная, ругать Кору. Я сам не хочу до­мой. Я болен. Я еще очень сильно болен, мне домой ра­но.

Элла начала успокаивать Дау:

— Я уйду, но ты, пожалуйста, когда успокоишься, прочти мамино письмо. Вот смотри, я это письмо по­ложу в ящик твоей тумбочки.

Открыв ящик тумбочки, она увидела там не одну доверенность, написанную рукой Дау. Прочтя содер­жание, она спросила:

— Эту доверенность, что ты даришь вседеньги Нобе­левской премии Коре, написал по просьбе самой Коры?

— Да, конечно, — ответил Дау.

<...>  {334} 

За сравнительно небольшой отрезок времени пре­бывания Дауньки в больнице Академии наук назначен уже третий главврач, некто Сергеев. С первой встречи со мной, он начал меня убеждать, как полезно больным выздоравливать в домашних условиях. Меня это озада­чило:

— Мне непонятен ваш разговор. Лично я здорова и болеть в вашей больнице пока не собираюсь!

— Нет, что вы. Речь идет о вашем муже.

— Мой муж, академик Ландау, действительно боле­ет во вверенной вам больнице. Но почему вы сами не поговорите с ним на данную тему?

— Я говорил. Он не захотел со мной обсуждать этот вопрос, заявив, что он еще очень серьезно болен и нуж­дается в больничном уходе.

— Товарищ Сергеев, я согласна с мужем, если хоти­те знать мое мнение. Мы сейчас стоим на пороге зимы. У мужа очень вздут живот, лежать он не может. Боль­шие газообразные образования в кишечнике заставля­ют его по 18 часов в сутки ходить по длинным больнич­ным коридорам. Он стал уже очень хорошо ходить. У нас дома нет длинного коридора. А наступает зима. Прогулки во дворе могут оказаться опасными. Зимой скользко, а он только встал на ноги. Я готовлюсь взять мужа домой весной. Это всего через три месяца.

И готовилась очень серьезно. Гарика я перевела вниз. Гарикину комнату оборудовала под физкультур­ный кабинет. Уже установили шведскую стенку, лест­ница, ведущая наверх, обогатилась добавочными отпо­лированными перилами из розового бука, чтобы Дау смог сам подниматься и спускаться по лестнице.

В его кабинете — над постелью, у постели, у дверей прохода в ванную — появились поручни из нержавею­щей стали. Я считала, что это поможет Дау самому, без посторонней помощи передвигаться по квартире. В ванной, которая помещается наверху рядом с кабине­том, я установила добавочный унитаз. Унитаз и умы­вальник в ванной были снабжены также хорошо укреп­ленными стальными поручнями.

Все было рассчитано мною так, чтобы Даунька, придя домой, не очень чувствовал своей физической неполноценности. Библиотеку наверху, где находились  {335}  телефон и телевизор, тоже снабдились стальными по­ручнями. Паркетные полы в коридорах наверху, на ле­стнице и в кухне устлала линолеумом: после того как в больнице через зазубрину в паркете он чуть не упал.

Все было уже готово, вот только никак не могла придумать, какие сделать приспособления в ванной, чтобы я одна, без помощи других могла вынимать его из ванны. Ванная — очень опасное место. Небольшое упущение грозит последствиями. А Дау любит прини­мать ванну ежедневно.

Совсем не просто я пришла к необходимому реше­нию, как оборудовать квартиру к приходу Дау из боль­ницы. Как-то в троллейбусе, собираясь выходить, я по­дошла к передней двери, но инвалид Отечественной войны стал входить в переднюю дверь. Я отступила, давая ему дорогу. Его туловище кончалось маленькой колясочкой, снабженной четырьмя колесиками.

Сильными руками, он, ловко вцепившись в сталь­ные поручни дверей, легко и привычно вбросил свое тело без ног, без признаков бедер, в троллейбус. Силой рук сам посадил себя на сиденье, от напряженной рабо­ты вены на шее вздулись. Я забыла выйти. Я до непри­личия впивалась взглядами в его движения. Когда опо­мнилась, все с укором смотрели на меня. Я поспешила выйти из троллейбуса. Но мысль бешено работала: на­до Дау заставить двигаться по способу этого инвалида. Он не академик, возле него нет штата медсестер.

Придя в больницу, я стала придирчиво присматри­ваться к тому, как Дау обслуживают две медицинские сестры. Руки, ноги округлились, массажи, лечебная гимнастика, занятия у шведской стенки в физкультур­ном кабинете — все это укрепило и даже развило мус­кулатуру. А сестры ничего не дают ему делать самому. И все, я тоже в том числе, считали это нормальным. Конечно, вначале он был так беспомощен. Сейчас по­пробуй я сказать о сокращении сестер! И потом его действительно трудно вынимать из ванной. Поэтому я решила: в больничное обслуживание не вмешиваться, но дома сразу при помощи стальных поручней переве­сти его на самообслуживание. Это оказалось слишком сложно, но об этом позже.


 {336} 




Глава 50


«А что здесь было вчера вечером!» — с такими словами встретила меня медсестра, гуляя с Дау по коридору. Дау ухмыльнулся.

— Наверное, наш Зайка опять выгнал главного вра­ча из палаты.

— Нет, Коруша, я в действительности выгнал Горобца. Она посмела мне клеветать на тебя.

Танечка добавила:

— Как он на нее кричал! Мы все перепугались, а Лев Давидович кричал на нее: «Вон отсюда, мерзавка. Не сметь мне оговаривать Кору». Кора Терентьевна, она с перепугу бежала до самой вешалки. Мы все сбежались к Льву Давидовичу, стали его спрашивать, кто у вас был. А Лев Давидович кричал: «Это Женькина любов­ница посмела оскорблять мою Кору».

— Даунька, ты становишься агрессивен. Меня не трогают их сплетни. Но мне страшно, когда о тебе го­ворят как о сумасшедшем. Страшно и больно до слез!

— Коруша, эту Женькину любовницу я прекрасно знаю. У нее мозги куриные, это ее Женька подослал оговорить тебя. Ну вот она и получила то, что зарабо­тала. Почему они все влезают в твои дела?

— Даунька, если бы только в мои! Сейчас все мои дела сосредоточены на твоем выздоровлении. Вся Москва мне звонит, все возмущаются, что я тебя не бе­ру домой выздоравливать.

— Коруша, при чем здесь ты? Я сам не хочу домой. Я сам хочу выздоравливать в больнице. Приди я домой в таком состоянии, я тебя быстро загоняю. Так мечтал сделать тебя счастливой.

— Даунька, ты только не говори всем, что, жалеючи меня, остаешься в больнице.

— Нет, Коруша, что ты! Ведь у меня очень болят живот и нога. Я все-таки надеюсь, что здесь, в больни­це, они должны вылечить меня. Коруша, а вдруг я не­излечим? Почему все мне стали говорить, что мне по­ра домой? Это уже начинает меня пугать! Извечно гнусная картина, когда мерзкие люди влезают не в свои дела.  {337} 

— Танечка, вы знаете, сегодня Гращенков собирает консилиум. Сейчас уже почти 10, а я не вижу никого из врачей.

— Кора Терентьвна, вам просили передать, что кон­силиум будет в 10 часов в кабинете главврача.


В кабинете главврача были местные врачи и Гра­щенков. Видно, ждали меня. Как только я вошла, Гра­щенков начал говорить, после Гращенкова говорил главврач Сергеев. Разговор был не медицинский и не о больном Ландау. Все старались в более или менее дели­катной форме сказать мне, что я имею слишком боль­шое влияние на мужа. Пользуясь своим влиянием, я его убедила не идти домой. Поэтому по своей воле он идти домой отказывается, но он, Гращенков, учел неудобное расположение нашей двухэтажной квартиры. Он, Гра­щенков, выхлопотал для семьи Ландау шикарную квартиру в новом доме на первом этаже.

— Имейте в виду, Конкордия Терентьевна, я вам ка­тегорически и официально заявляю, как ведущий врач Ландау: Лев Давидович никогда не сможет ходить сам, никогда он сам себя не сможет обслуживать в туалете. Медицинскими сестрами мы дома Ландау обеспечим, вам самой не придется ухаживать за больным, вам вы­годнее взять Ландау домой. В противном случае его пе­реведут на пенсию. Это если он останется в больнице. По нашим советским законам все сроки  нетрудоспо­собности Ландау кончились. Если он сейчас выписыва­ется домой — он теоретик: на работу он не ходил. Он работал дома. Он академик. Тогда до конца его дней его не переведут на пенсию, и вы будете получать пол­ностью всю зарплату академика и за звание тоже.

Предоставили слово мне. Встать я не смогла. Силь­но дрожали руки и ноги. Засунув руки глубоко в кар­маны, чтобы не увидели, как они у меня дрожат (но только не от страха потерять академическую зарпла­ту), я начала говорить очень тихо и медленно, боясь выдать безумный протест против человеческой подло­сти, клокотавший во мне со страшной силой.

— Мне очень жаль, Николай Иванович, но я не мо­гу не напомнить вам как медику — вы сами противоре­чите себе. Вы утверждали и утверждаете потерю ближней  {338}  памяти у больного как следствие мозговой травмы. Вы установили и записали в истории болезни, что это навечно. Тогда как вы объясните, что больной Ландау, однако, хорошо запомнил мою просьбу не выписы­ваться из больницы? Это он, однако, хорошо запом­нил.

Меня только удивляет одно: как может прийти при­личному человеку мысль в голову, что я могла просить не приходить домой мужа в искалеченном состоянии! Меня очень удивило мнение всех присутствующих здесь медиков, что жена академика Ландау — мерзкая тварь, иначе нельзя назвать женщину, которая может даже в любой ласковой форме сказать действительно физически искалеченноу мужу, чтобы он воздержался выписываться из больницы. Разве мыслимо отцу свое­го единственного сына дать понять, что он неполно­ценный. Но я не могу не заметить, что такое ваше все­общее заключение ничего не говорит в вашу пользу. Порядочному человеку такие мысли не должны приходить в голову.

Ваши медицинские прогнозы я просто игнорирую. С первых дней трагедии, случившейся с моим мужем, более авторитетные консилиумы, чем данный, все вре­мя выносили ошибочные медицинские заключения. Я уверена, я знаю, мозг у мужа без травмы. Физик он прежний, напрасно, вы, Николай Иванович, хлопотали семье академика Ландау квартиру на первом этаже. Я от нее категорически отказываюсь, муж вернется в на­шу двухэтажную квартиру.

Я уже успокоилась, встала, стала говорить громче, ходя по кабинету.

— Я уверена, муж сможет самостоятельно ходить по лестнице. На пенсию переводить можете. Когда он сде­лает свою первую работу по физике, все само восстано­вится. У меня уже отбирали зарплату мужа, а потом вернули! Я не жаловалась, выдержала! Я поставила уже в известность главного врача Сергеева, а сейчас гово­рю вам, Николай Иванович, что мужу в зимний сезон нужен больничный коридор, а не такой врач, как вы! Все усиливающиеся боли в животе не дают ему лежать. Сейчас скользко, ходить во дворе опасно. Запомните, я заберу мужа из больницы весной, но ни в коем случае  {339}  не зимой. Всего лишь три зимних месяца он должен быть в больнице.

Я ушла, поздно заметив, что дверью хлопнула со страшной силой. В этом сказался мой протест против человеческой подлости. Из дома я позвонила доктору Кармазину:

— Исаак Яковлевич, вы давно не были у Дау?

— Нет, я был у Льва Давидовича на днях.

— Как вы его нашли?.

— Он замечательно ходит.

— Исаак Яковлевич, Гращенков настаивает на вы­писке домой.

— Мне, как медику, клиницисту, непонятно. Де­кабрь, только начало зимы. Ни в коем случае не бери­те домой на зиму. Ему на всю зиму нужен больничный коридор, живот у него очень вздут. Я был у него, он ле­жать не мог. Мы с ним все время гуляли по коридору. Медсестры говорят, что он начинает ходить с трех ча­сов ночи. Нет, категорически запрещаю брать его из больницы на зиму. Это очень опасно. Брать нельзя.

Лев Давидович еще очень болен после таких травм, после таких тяжелейших травм, когда человек остается жить, три года — самый короткий срок его обязатель­ного пребывания в клинике. Он должен быть три года под круглосуточным надзором врачей. В январе 1964 года будет только два года после травмы. Мне непо­нятно, зачем спешит Гращенков, у него, наверное, ка­кие-то свои личные мотивы или он боится, что Егоров украдет его из больницы, и тогда лавры достанутся не Гращенкову, а Егорову.


Я тоже была в тупике. Не могла же на Гращенкова повлиять сплетня семейной троицы Лившицев о том, что я отказалась взять мужа из больницы. Да тогда и предписания врачей не было. Мне было непонятно по­ведение Гращенкова. Мне было страшно!

Телефон продолжает звонить. Москвичи продолжа­ют меня ругать. Иногда обидно, иногда плачу, как бы­вают несправедливы и злы люди! Как несправедливо выслушивать только одну сторону, а делать выводы двусторонние! Весь мир знает, что физик Ландау был в высшей степени честный и справедливый человек. Его  {340}  при жизни называли «Ландау — это совесть советских физиков!». Не раз Дау говорил мне: «Коруша, прежде чем осуждать человека, нужно попытаться встать на его место. Как бы ты повел себя в его ситуации».


Вспомнила, что когда в 1961 году в декабре месяце был только что закончен на «Мосфильме» кинофильм о физиках «9 дней одного года», на первый просмотр этого фильма, который состоялся еще в стенах кино­студии, был приглашен Ландау с женой и Арцимович. После просмотра фильма кинорежиссер Ромм спросил мнение физиков. Арцимович сказал: «Мы, физики, очень любопытный народ и удовлетворяем свое любо­пытство за счет государства». Режиссер ахнул: «Вот эту бы фразу мне услышать раньше. Я бы ее вставил в фильм». Эту фразу другой режиссер вставил в фильм «Ольга Сергеевна».

Щемящая боль пронзила меня, когда я услышала эту фразу, сидя уже одинокой возле телевизора в октя­бре 1975 года. Вспомнила, что присутствовала при рождении этой фразы. Тогда Дау был рядом. Это были счастливейшие моменты в моей жизни. Кончался 1961 год, уже второй год, как Ирина Рыбникова переступи­ла порог нашего дома. Уже второй год я упорно избе­гаю близости с мужем, но наши семейные выходы до­ставляли нам обоюдное счастье. Мы тянулись друг к другу.

— Коруша, сегодня идем в Дом кино. Там просмотр новых иностранных фильмов.

И усадив меня на место, как всегда, исчезал. Однаж­ды появился не один. С ним был его знакомый худож­ник. Познакомив меня с художником, потом мне ска­зал:

— Гордись, Коруша, этот художник разыскал меня, вел к тебе: Дау, идите, я вам покажу по-настоящему красивую девушку. Удивительно, ты с возрастом сов­сем не меняешься. Художник очень удивился, что я от такой жены бегаю, ищу новых девушек. Как много лю­дей не понимают многогранности, яркости жизни!

— Даунька, тебе примерно через месяц стукнет уже 54 года. А ты все бегаешь, ищешь новых красивых мо­лодых девушек. Не пора ли тебе уже угомониться?  {341} 

— Ну что ты, Коруша, говоришь. Я чувствую рас­цвет и в творчестве, и в жизни. Какую работу я  уже скоро закончу! Я действительно стою на пороге боль­шого открытия. Мне кажется, я только сейчас стал понастоящему понимать физику. Еще столько неразга­данных тайн! Подумать только, когда я только входил в науку, Иоффе был примерно в моем возрасте, и я тог­да имел наглость считать его стариком. Сейчас я знаю — это возраст расцвета! Великий из великих — Эйн­штейн — очень рано скис. Наверное, от скуки. Вероят­но, он никогда не бегал за девушками.

Дом кино, премьеры в театрах, просмотры новых фильмов, приемы в посольствах, приемы дома в честь иностранных гостей — жизнь кипела! Даунька был ко мне очень внимателен, очень нежен, и это несмотря на то, что я нашей близости сказала: нет!

— Коруша, сегодня новый французский фильм в Доме ученых.

Был уже конец декабря 1961 года. Снега еще не бы­ло. Было относительно тепло. Решив в Дом ученых до­браться на такси, мы подошли к Дому обуви. Ранние зимние сумерки. И вдруг, впервые, на новоотстроен­ном здании Дома обуви вспыхнул неоновый свет, кра­сиво разлилась голубизна по карнизу здания у самой крыши. Вскинув голову ввысь, я облокотилась на Дау. Он ближе прижался ко мне, как было приятно опирать­ся на его высокую стройную стать! Чувствовать такую опору в жизни. Мы застыли. Я смотрела в синеву кар­низа, Дау смотрел на меня. В такие минуты никто не стоял между нами. А наша семейная жизнь, перешед­шая в период жениховства, таила прелесть. Мне каза­лось, для Дау я была в недоступном состоянии, желан­нее двух вместе взятых его 25-летних возлюбленных — Геры и Ирины. Но мне ведь тогда уже было 50, а в си­неве сверкающего карниза декабрь становился весной, а преклонный возраст переходил в юность. За мной стоял Дау, пыл завоевать его до конца моих дней кипел во мне. Возраста я не ощущала. Это был конец 1961 го­да. Никто тогда не ведал, что принесет мне и Дау нача­ло 196 2 года.

Воспоминания бесконечно уносят меня к счастли­вым временам.  {342} 

— Коруша, мне все время хочется в уборную. Даже когда я оттуда выхожу, мне хочется вернуться назад. Я все время думаю о туалете, а Гращенков это считает мозговым явлением и без конца задает мне глупейшие вопросы. Еще пригласил психиатра Лурье меня лечить.

Почему все здоровые медики, все здоровые физики, опорожняя свой кишечник раз в сутки, не могут поста­вить себя на место больного. Почему такой благород­ный академик, как И.Е.Тамм, прежде, чем говорить о ненормальном мышлении Ландау, не подумал: если бы его брюкам угрожало извержение кишечника, вероят­но, он тоже поспешил бы в туалет, а не на светскую бе­седу. А все медики лезли в психологию. Ведь разумнее психологию предоставить психиатрам, не психологам. Психологов, астрологов и еще хиромантов Дау прези­рал, это есть одного поля ягоды!

Психиатры Снежневский и Кербиков наблюдали больного, их прогнозы не соответствовали лифшиц­ким. Психиатры на каждом консилиуме утверждали, что выздоровление идет нормально, в истории болезни они всегда отмечали быстро прогрессирующее выздо­ровление. Они не сомневались в нормальном мышле­нии Ландау, они знали — контузия мозга требует дли­тельного выздоровления. Контузию мозга лечит время. Исчисляющееся годами.

В палате Дау О.В.Кербиков. Он принес специаль­ные снотворные для Дау, из-за болей в животе Дау сов­сем потерял сон.

— Олег Васильевич, я тоже не сплю. Общепринятые снотворные на меня не действуют.

— Вы чем-то расстроены, — сказал он, посмотрев на меня.

— Нет, я просто не сплю.

— Совсем?

— Почти.

— Хорошо, придите ко мне с утра в клинику себе за снотворным.

К Олегу Васильевичу Кербикову я приходила не один раз. На свой черный день, на всякий случай, насо­бирала целый маленький флакончик, не израсходовав зря ни одной таблетки. Флакончик этот тщательно спрятала.  {343} 

Случайно узнала, что новый главврач Сергеев — друг и ставленник Гращенкова. Так вот почему он раз­вернул такую работу по выселению академика Ландау из занимаемого больничного люкса! И однажды в па­лате Дау не оказалось, а дверь в туалет забита досками. Вышла в коридор, Дау идет очень печальный. «Пони­маешь, Коруша, уборная испортилась в моей палате. Пошли в коридор, в общую, а там занято».

Рая тихонько мне сообщила: «Они нарочно забили туалет, хотят выжить Льва Давидовича».

Гвозди оказались мелкие. Как рычаг использовала палку Дау, вошла, проверила: ванна и унитаз в порядке.

— Дау, я исправила туалет.

Медсестер попросила сказать, что я открыла убор­ную. «А если санузел вправду испортился, я мастеров своих из института привезу исправлять. Вот так и пере­дайте главврачу Сергееву». Туалет больше не портился.


Но в декабре Гращенков собрал расширенный ме­дицинский консилиум в том самом конференц-зале, где только год назад так торжественно вручали академику Ландау Нобелевскую премию. А сейчас в этом конфе­ренц-зале Гращенков захотел, чтобы именитые мос­ковские медики, входящие в консилиум больного Лан­дау, помогли ему выбросить Ландау из больницы. На консилиуме было много медиков, консилиум был очень авторитетный. Все медики сидели на сцене, за об­ширным столом президиума. Гращенков торжественно возвышался на кафедре. Нейрохирурги отсутствовали. Мы с Дау и медсестрами сидели в первом ряду. Я ря­дом с Дау. С трибуны член-корреспондент АН СССР Гращенков начал свою речь:

— Я собрал расширенный консилиум по просьбе Капицы. На днях Петр Леонидович вызвал меня к себе и сказал, что ему нужна штатная единица, которую за­нимает Ландау. Если консилиум найдет нужным выпи­сать Льва Давидовича из больницы, тогда его П. Л. Ка­пица не переведет на пенсию.

Дау мне сказал: «А Гращенков врет! Петр Леонидо­вич не мог так сказать!».

Но речь Гращенкова прервал Кербиков. Он вскочил с места, трахнул кулаком по столу и сказал:  {344} 

— Товарищи! Что же это делается? Я-то думал, что Капица — человек, а он оказался подлецом! Да, да, подлецом! Когда ко мне в клинику попадает не всемир­но известный физик, лауреат Нобелевской премии, а просто рядовой сотрудник производства, мы, психиат­ры, в наших психиатрических лечебницах, передержи­вая все сроки, полностью убеждаемся, что наш боль­ной не вернется больше в общество, тогда руководите­ли предприятия приезжают хлопотать, выискивают ли­миты, говоря — человек еще жив, давайте еще отсро­чим, и мы отсрачиваем и делаем все возможное! Я как ведущий психиатр Ландау заявляю: он после таких травм очень быстро идет к полному выздоровлению. Я не могу разрешить Капице перевести Ландау на пен­сию! Он по своему состоянию должен быть еще в кли­нике. Его выписывать еще рано, и вы, Николай Ивано­вич, должны знать, есть ссылки к статьям наших совет­ских законов. Так вот, если уж этот случай нельзя под­вести под исключительные случаи, тогда зачем же они записаны в наших закона?

Он еще что-то говорил. Потом все врачи наперебой говорили, что прогресс выздоровления у Ландау очень высок. Все медики поддерживали Кербикова, осуждая Гращенкова. В конце концов Гращенков запросил «пардону». Он-де сам считает, что Ландау переводить на пенсию нельзя, а выписывать из больницы рано.


Но через некоторое время я случайно узнала в боль­нице, что Гращенков собирается делать у вице-прези­дента АН СССР Миллионщикова в Президиуме до­клад о состоянии Ландау. Я специально позвонила Гращенкову домой и спросила, так ли это и можно ли мне присутствовать на его докладе у Миллионщикова. Он категорически отрицал. Мне были непонятны, меня очень пугали его действия. Но что, что я могла, я бес­предельно верила в полное выздоровление, и тогда Дау сам всех поставит на место. Могла ли я тогда действо­вать агрессивно? Нет. Агрессия мне не под силу! Да как действовать агрессивно? Набить морду Гращенкову — это бесполезно: ведь Женьку я била, не помогло!

Я не могла спросить у Капицы, уполномочивал ли он Гращенкова собирать консилиум. Мне было  {345}  очевидно, Петр Леонидович не знал о его действиях. Мне казалось: из-за каких-то личных, мелких соображений ему надо кому-то доложить, что Ландау здоров и уже дома. На всякий случай я съездила в Президиум АН СССР, очень попросила референта вице-президента АН СССР Миллионщикова: если Гращенков будет де­лать сообщение Миллионщикову о состоянии Ландау, пожалуйста, сообщите мне. Оставила свой номер теле­фона.


В начале января я задерживалась у Дау, домой при­шла в 22 часа. Только вошла в квартиру — зазвенел те­лефон. Не раздеваясь, сняла трубку. Референт Капицы П.Е.Рубинин мне сообщил: Капица и Гращенков нахо­дятся в институте в рабочем кабинете Петра Леонидо­вича и очень просят меня зайти к ним. Вошла в кабинет Капицы, Гращенков был, а Капицы не было. На его ме­сте сидела его жена Анна Алексеевна.

Гращенков юлил и уговаривал меня срочно взять мужа домой. Я категорически отказалась, сказав, что возьму мужа домой только весной. Во второй полови­не января узнала, что Гращенков делал доклад в Пре­зидиуме, в кабинете Миллионщикова о состоянии здо­ровья Ландау. Пришла к референту, спросила: «Вчера Гращенков делал доклад о состоянии Ландау. Вы забы­ли мне позвонить». Очень симпатичная девушка сказа­ла: «Нет, не забыла, но Гращенков попросил у Милли­онщикова выставить охрану, чтобы вас не пропуска­ли».

Ничего не понимаю. Зачем секретничать?! А.В.Топ­чиев никогда бы так не поступил. Почему Топчиевы не бессмертны! Следовательно, вице-президент АН СССР Миллионщиков при закрытых дверях тайно выслуши­вал сообщение Гращенкова. Неужели сплетня, распу­щенная по Москве Лившицем, дошла до Миллионщи­кова, и он, занимая такой высокий пост, не проверил сам, а решил насильно, незаконно пользуясь своей вла­стью, заставить меня взять мужа преждевременно из больницы. Ему, вероятно, и в голову не пришло, что, прежде чем принимать какое-то решение, он должен был сам съездить к Ландау в больницу и спросить са­мого академика Ландау, лауреата Нобелевской премии,  {346}  физика мирового класса. Почему, зачем понадо­билось Гращенкову при закрытых дверях, секретно до­биваться согласия у него, вице-президента АН СССР, которому президент АН СССР М.В.Келдыш доверил вести дела больного Ландау!

Миллионщиков дал согласие на административное выселение Ландау из больницы. В январе 1964 года у больного еще не все пальцы на больной ноге ожили. Он был по своему состоянию еще клинический боль­ной. Медицинский консилиум не разрешил Гращенко­ву его выписывать из больницы. Гращенков взял на се­бя незаконную миссию, а Миллионщиков вызвал уп­равделами АН СССР Г.Г.Чахмахчева, дал ему приказ: выдворить насильно Ландау из больницы, заставить его жену взять больного мужа из больницы, хозяином которой был Президиум АН СССР. Этим приказом ви­це-президент Миллионщиков подписал смертный при­говор Ландау. Совершилась чудовищная несправедли­вость, противозаконную операцию провел в жизнь уп­равделами АН СССР Чахмахчев.

А Келдыш отказал мне в приеме.

Когда Дау насильно выписывали из больницы, я бросилась искать встречи с Кентавром, но не тут-то было: в Институте меня не допустил к нему референт, П.Е.Рубинин, а дома мне преградила путь его жена. Они говорили: «Кора, Петр Леонидович знает о Лан­дау все. Ему ежедневно о состоянии Дау докладывает Евгений Михайлович». Ощутила копыта Кентавра. Вспомнила, что во время вручения Нобелевской пре­мии в больнице Келдыш обещал свою помощь. Помча­лась в Президиум Академии наук СССР. С референтом Келдыша была знакома.

— Наташа, у меня «sos»! Президент обещал мне свою помощь.

— Кора, но его нет, и не знаю, будет ли он сегодня.

— Наташа, у меня безвыходное положение. По при­казу Миллионщикова Чахмахчев хочет выбросить Ландау из больницы. Просто по интригам Лившица, Гращенкова, Егорова, даже несмотря на то, что по­следний медицинский консилиум категорически запре­тил это делать. Настоящие медики-клиницисты гово­рят, что после таких страшных травм, если человек остался  {347}  жить, ему необходимо, как минимум, трехлетнее пребывание в клинике. Поймите, Наташа, мне спешить некуда. Я вот сяду на этот золотой стульчик у двери ка­бинета и буду ждать.

Наташа отвечала на звонки и часто заходила в ка­бинет. Два часа я просидела на стуле. Вдруг Наташа, выйдя из кабинета, решительно подошла ко мне и ска­зал: «Кора, вы, вероятно, устали сидеть. Давайте прой­демся по вестибюлю». Выйдя со мной из приемной пре­зидента, она, смеясь, доверительно сказала: «Что вы сделали с президентом, ведь он залез под стол и дро­жит. Поймите, он никогда не примет самостоятельного решения насчет Ландау. Уходите, прошу вас, ведь ему надо ехать в Кремль».

Президент не имел чести сдержать свое слово!!!

Когда Чахмахчев работал под началом Топчиева, он делал справедливые дела, и я считала его очень хо­рошим человеком. Но у Миллионщикова он превра­тился из человека в бездумного исполнителя приказов!

24 января я из больницы вернулась в 22 часа. У меня в столовой сидел Чахмахчев. Гарик был дома, он его впустил в дом.

— Конкордия Терентьевна, завтра, 25 января, вы должны под каким угодно предлогом забрать мужа из больницы. У меня приказ вице-президента АН СССР Миллионщикова. Завтра мы выписываем его из нашей больницы. 25 января, в десять часов утра машина будет ждать у дверей больницы. Завтра я должен выполнить этот приказ!


Угрюмая мрачность чиновника и стиль его злой ре­чи меня доконали. Я сдалась. Я сказала одно слово: «Хорошо». Этим словом я предала Дау, а теперь каз­нюсь остаток своих дней! Ведь если бы я сказала этому чиновнику: «Пошел вон, приказывай своей жене. Есть решение врачебного консилиума, состоявшегося в больнице, что выписывать рано, а приказы крупных чиновников, по ошибке допущенных к руководству, их единоличные приказы, вы, коммунист Чахмахчев, вы­полнять не должны. Я возьму мужа домой весной. Я нахожу опасным для его здоровья брать его из больни­цы в разгар зимы после таких тяжелых травм».  {348} 

А ведь речь шла уже о каком-то одном месяце. Я бо­ялась лютого февраля, гулять Дау в феврале во дворе было опасно. Боялась за раненые легкие, которые не так давно перешли от кислорода к воздуху. Там оста­лись опасные рубцы, а вдруг он наглотается холодного воздуха и вспыхнет воспаление легких. Но опасность пришла снизу! Простить себе своей слабости не могу. Раскисла, испугалась приказа Миллионщикова? Нет, я не испугалась. Я помню, во мне после сообщения Чах­махчева, вспыхнули ну не знаю, какие-то остатки моей молодой комсомольской гордости, когда я с товарища­ми по комсомолу во второй половине двадцатых годов крушила таких чиновников, бюрократов! Хотелось крикнуть: «Я справлюсь сама. Сама поставлю Дауньку на ноги. А когда он выздоровеет и даст жизнь новым открытиям, вам всем будет стыдно!».

Я знала — его мозг без травмы, ближняя память то­же в порядке. Еще в начале января, гуляя с Дау по ко­ридору больницы, увидала, что навстречу идет Ирина Рыбникова. Подошла, сказала:

— Здравствуй, Дау.

Он ответил:

— Здравствуйте! Только, по-моему, я вам уже гово­рил, я вас не знаю.

— Дау, так ты до сих пор не можешь вспомнить, кто я?

— Я вам уже сказал, что я вас никогда не знал.

Я посмотрела на Дау: лицо очень строгое. Говорит серьезно и даже сердито. Но не напускная ли это серди­тость? Обычно в таких ситуациях он должен улыбать­ся. Когда не так давно к нему вошел посетитель, с ко­торым он познакомился летом на юге в 1961 году, он ему тоже сказал: «Я вас не знаю», но ведь Дау очень любезно улыбался при этом.

— Дау, кто это была?

— Ирина Рыбникова. Я ее узнал, но мне медсестры рассказали, что когда ты лежала в больнице, она по­смела выдать себя за мою жену. Мне лучше продол­жать ее не узнавать. Иначе ее надо отругать. Женщи­нам хамить нельзя. Не узнавать ее мне проще!

Находясь в нейрохирургии, я была свидетелем: Дау ее тогда не узнал. Это было в 1962 году. А в январе 1964  {349}  года, когда она пришла с новогодним визитом, он уже ее узнал. Следовательно, провал памяти последнего от­резка времени тоже восстанавливается. Сам, без нейро­хирургов! Без Егорова!


Наступило роковое утро 25 января 1964 года. В де­вять часов утра я уже была в больнице. Привезла всю одежду. Все зимнее, теплое, но протезная обувь была рассчитана на больницу, обувь была не утеплена. Да­унька обречен теперь носить только протезную обувь на заказ. Только сегодня утром вспомнила, что забыла предварительно заказать в протезном институте теп­лые ботинки на зиму. Но ведь до вчерашнего вечера я не знала, что в конце января меня принудят взять его домой. Меня встретил главврач, сообщил, что есть рас­поряжение Миллионщикова отпустить с Ландау домой всех медсестер, которые обслуживали его в больнице.

— Зачем же? Если больного выписывают домой, то, следовательно, он здоров?! Я отказываюсь от всех ва­ших медицинских сестер. Разрешите взять одну сани­тарку Танечку?

— Пожалуйста, я, конечно, согласен, но вы не спра­витесь!

— Вот это вас уже не должно тревожить! Дауньке я сказала:

— Заинька, сегодня выпал снег и очень хорошо, да­вай мы тебя с Танечкой оденем и пройдемся по свеже­му воздуху.

— С тобой бы не пошел: боюсь скользко. А вот с Та­нечкой и тобой давайте погуляем.

У дверей больницы стояла машина старой марки «ЗИМ». Двери у машины угрожающе распахнуты. За машиной, как злодеи, притаились обладатели сильных мужских рук. Все предусмотрел Чахмахчев, управдела­ми АН СССР.

Мы с Таней направились в сторону машины. Но Дау круто повернулся, сказав: «Пойдемте в другую сторону». Мы стали удаляться от машины. Тогда заса­да обладателей сильных мужских рук вышла из-за ма­шины, легко догнала больного академика, бесцеремон­но взяла его за руки и за ноги и понесла запихивать в машину. Им так приказали. Дау кричал: «Как вы смеете  {350}  со мной так обращаться? Я еще очень болен! Мне до­мой рано!».

Я рыдала. Таня тихо плакала.

Мы молча сели в машину. Дау от меня отвернулся. Он мне сказал: «Кора, ты меня предала». Эти слова по гроб не забыть! Он чрезвычайно редко называл меня Корой. Он был прав!

Приехав домой, Дау обратился к Танечке: «Танечка, помогите мне выйти». Таня помогла выйти, машина уехала. Я открыла дверь, но Дау, обращаясь только к Танечке, сказал: «Я к Коре не пойду». Они стали гу­лять во дворе института. Оставив дверь открытой, ста­ла готовить обед. Плача и следя за стрелкой часов, сколько времени он выдержит без уборной. Через 20 минут Даунька вместе с Таней вошли. Одевание, вы­ход из больницы, приезд домой заняли около 20 ми­нут. 40 минут — это был самый большой срок, кото­рый он мог выдержать без уборной. Теперь я клини­цист, я должна наблюдать и лечить больного, моего несчастного Заиньку. Теперь я сама приглашу врачей, специальность которых «кишечник». Танечка вывела из уборной Дау, подвела к лестнице, он машинально здоровой правой рукой стал опираться на круглые от­полированные перила из розового бука, толщиной в обхват руки. В левую руку я ему быстро сунула палку, к которой он привык в больнице. Он впервые стал подниматься сам. Таня, страхуя, шла сзади. Я полз­ком, чтобы видеть, как он ставит ноги на ступеньки, замыкала шествие.

— Я сам смело поднялся потому, что знал: если нач­ну падать, Танечка меня поддержит.

Освободив кишечник от газов, он повеселел, меня уже не гнал. А когда мы его уложили в удобную приго­товленную постель с теплым пушистым одеялом, он облегченно вдохнул и обращаясь опять только к Та­нечке, сказал:

— Ну как, Танечка, простим Корушу? Мне дома ока­залось не так-то плохо!

— Лев Давидович, Кора Терентьевна не виновата. Это все Гращенков и новый главврач Сергеев! Это их работа. Теперь, когда Кербиков скоропостижно скон­чался, Гращенкову некого было бояться.  {351} 

— Танечка, что случилось с Олегом Васильевичем? Он был очень умный медик.

— Лев Давидович, у него был диабет, а он не знал. Много работал, не следил за своим здоровьем. Во вре­мя не сделал анализ крови, ночью ему стало плохо. Вы­звали скорую помощь, в больницу привезли мертвого. Диабетическая кома.

— Как жаль. И Топчиева нет. Теперь уже и Кербикова нет, — сказал Дау.

— Даунька, а знаешь, какой Топчиев анекдот при­думал про тебя?

— Нет, не знаю. Расскажи.

— Будто бы пришел к тебе в больницу Зельдович. Спрашивает: «Ну как, Ландау, будете вы прежним Ландау?». А ты ему ответил: «Во всяком случае Зельдо­вичем-то я всегда смогу быть!».

Дау весело рассмеялся. Анекдот ему понравился.

— Дау, но имей в виду, вся Москва считает, что это было в самом деле так.

Вдруг Дау заметался:

— Я опять хочу в уборную. Это мне надо теперь спу­скаться каждый раз по лестнице вниз. Я поэтому и до­мой боялся идти.

— Дау, успокойся. В ванной я установила унитаз, специально для тебя.

— Неужели? Танечка, скорей, скорей, помоги мне.

Я опять хотела, чтобы он оперся на стальные поруч­ни у постели. Он накричал на меня. Танечка помогла ему встать. Вернулся веселый, спокойный.

— Я всегда говорил, что ты, Коруша, очень умная. Я хочу походить, а здесь негде ходить.

— Даунька, я Гарика перевела вниз в мою спальню. А в его комнате сделала тебе физкультурный кабинет. Вот пойдем, посмотришь. Там есть шведская стенка, но, к сожалению, там нет красивой Людмилы Алексан­дровны.

— Коруша, я оказался не в ее вкусе! Я так тихонеч­ко, робко ее спросил: «Людмила Александровна, когда я выздоровлю, вы пойдете со мной в кино?». Она кате­горически отказалась и даже рассердилась.

Танечка рассмеялась. Ближняя память Ландау фик­сировала все, что ее интересовало, так было и до болезни!  {352}  Но согласитесь, мелкие ситуации быта недоступны медикам, а Гиппократ учел это во второй своей запове­ди: он говорил, что внешние обстоятельства должны способствовать выздоровлению больного.

У шведской стенки Танечка стала с ним заниматься гимнастикой. Я пошла вниз заканчивать приготовле­ние обеда. Обедать Дау спускался по лестнице в кухню с помощью Тани, а поднимался наверх самостоятель­но. Уже кое-что!

Когда сильные газообразования в кишечнике дони­мали его, он так спешил на унитаз, слушать не хотел о том, чтобы попробовать самому держаться за стальные поручни.

В восемь часов вечера сделали ему хвойную ванну. Он совсем успокоился. Сильная Танечка с небольшой моей помощью легко и ловко вынула Дау из ванны. Дау с вечера сразу уснул, пока я готовила ужин для Га­рика, потом постелила себе в физкультурном кабинете. Спать не могла, снотворное принять боялась. Дау про­спал около часа, потом стал звать, крича: «Алло, ал­ло!». Хотела надеть комнатные туфли, но он так кри­чал. Туфли стояли не с той стороны, чуть не упала, по­бежала босиком. Он закричал: «Скорей, скорей, надеть ботинки — в уборную».

Стала с трудом, без привычки надевать протезные ботинки. Они выше нормальных, нужно плотно зашну­ровывать и завязывать. Помогла ему встать, он сон­ный, вдруг начал падать. Удержать нет сил. Быстрее молнии бросилась под него, он упал на меня.

— Дау, ты жив.

— Да, Коруша. Почему ты ночью дежуришь в боль­нице?

— Даунька, ты не расшибся, ты головой не ударил­ся?

— Нет, я не ударился.

Подняться мне было трудно. С большим трудом я встала. Дау сидел на полу. Посмотрела на ноги и ужас­нулась: я надела протезный ботинок на здоровую ногу. «Бог мой, хорошо, что все благополучно кончилось!».

Но поднять Дау с пола было непросто. Он привык за годы в больнице беспомощно виснуть на медсестрах. Поднять 70 килограммов с полу у меня не хватило сил.  {353}  Безрезультатно измучившись, я обратила внимание на гладкость линолеума. Тогда я взяла его за уже правиль­но надетые ботинки и тихонько поволокла к лестнице из кабинета. Когда ноги по колени спустились на лест­ничные ступеньки, сидящего, со спущенными ногами я уже могла его поднять. Наконец уложила, потушила свет. Заснуть не могла. Встала, не зажигая свет, босая вошла к Дау. Он спит. Дышит легко, беззвучно, ника­ких хрипов! Теперь я очень внимательно сначала брала тяжелый протезный ботинок и упаковывала его боль­ную ногу. Надо выработать такую закономерность, чтобы в дальнейшем избежать ошибок. Заснуть не уда­лось. Сколько раз ходил Дау потом, потеряла счет! Бы­ло еще темно. Слышу — пришла Танечка.

Спустилась к ней. Приготовила завтрак для Гарика. Едва Таня успела позавтракать, проснулся Дау. Она помчалась к нему. У Гарика зазвонил будильник. Ког­да Гарик сел завтракать, я легла на его спальное место. Теперь оно у нас стало одно на двоих. Выходной день у Гарика был выходным днем у Танечки. Тогда спать почти не приходилось.

В первый день приезда Дау из больницы домой, он с отчаяния схватился за круглые перила из бука и сам легко поднялся к себе по лестнице наверх. Возможно, сработала многолетняя привычка. Но вставать с посте­ли, ложиться в постель, пользоваться стальными по­ручнями он категорически отказывался, нервничая, очень спеша в туалет.

Когда я настаивала, он кричал: «Я упаду, меня надо поддерживать, я боюсь, у меня болит живот», и когда я замечала дрожь в больной руке, я сдавалась. Водила его в уборную. Но как, как его заставить взяться за очень удобные, устроенные мной стальные поручни? Как его заставить, чтобы он в уборной обслуживал сам себя? Все равно Гращенков не прав. Дау все может де­лать сам, но он слишком теоретик, он слишком не практичен в жизни, его должна заставить необходи­мость, как того инвалида войны в троллейбусе.

На второй день, после того как уложили Дау спать, я попросила Танечку задержаться минут на 15.

«Танюша, я быстро приму ванну. А то я боюсь зале­зать в воду, вдруг он начнет звать».  {354} 

Моясь, случайно в груди обнаружила опять опухоль и очень обрадовалась. Мысль работала только в одном на­правлении: завтра амбулаторно сделаю операцию, приду домой, Танечка уйдет, и Дау, жалея меня, сам начнет вставать и ложиться в постель, держась за поручни.

Отпустила Танечку, пока ничего не сказала: боя­лась, вдруг врачи не захотят оперировать. С медиками я не находила общего языка.

Спала я теперь примерно с 8 до 10 утра — 2 часа. Та­ня не отходила от Дау. На мне были обязанности: заку­пать продукты, всех кормить и еще много домашних дел. Таня приходила в 8 часов утра, она кормила Дау завтраком, одевала и выходила с ним гулять. Просыпа­лась я сама без будильника примерно в 10 часов утра. Вскакивала, бежала наверх смотреть, сколько градусов мороза. Наступил февраль. Выходила к Танечке, тро­гала у Дау руки, не замерз ли он.

«Танечка, прежде чем выходить гулять, всегда смот­рите на градусник в окне. Если на дворе температура больше 10 градусов мороза, гулять не ходите. Он, вды­хая холодный воздух, может простудить легкие».

Дау возвращался с прогулки домой, когда его гнали газы в уборную.

Как только уладила неотложные домашние дела, помчалась в больницу к хирургам. Амбулаторно отка­зались оперировать. Но в больнице обещали на следу­ющий день отпустить меня домой. Вернувшись домой, рассказала свой план Танечке, она испугалась: «Кора Терентьевна, зачем вы так. Если сделают операцию, ос­таньтесь хоть на несколько дней в больнице». — «Нет, Таня. Я здорова, эта операция легкая. Я сразу вернусь домой. Вы Дау скажите, что вас телеграммой вызвали в деревню, и уйдете. Танечка, только так можно попро­бовать его самого заставить ходить в уборную».

Но во время операции я потеряла сознание. Оказа­лось, опухоль не одна, а целых четыре. Рана была глу­бокая, не зашили, вставили дренаж. Рано утром, вер­нувшись домой, пришлось долго уговаривать Таню, чтобы она ушла. Наконец, я осталась с Дау одна.

— Корочка, что я буду делать? Ты после операции совсем больная, а Тани нет. Вызови Гарика из универ­ситета.  {355} 

— Нет, Дау, я не знаю, где разыскивать Гарика. Бо­тинки у тебя одеты. Попробуй опираться на те перила, что приделаны у твоей постели.

— Нет, нет, Коруша. Я не смогу. Я уже очень хочу в уборную, помоги мне встать.

— Дау, я не в силах. Попробуй, пожалуйста, сам.

— Нет, нет. Я не могу, Коруша, дай мне только од­ну руку.

Он стал кричать, дрожать, побелел. Я не выдержала и отвела его в уборную. Все рухнуло. Я была в отчая­нии. Вызвала Таню. Она сказала, что раздумала ехать в деревню. Не могла простить себе своей слабости. Все-таки я тряпка, ни капли воли. Или я была не подготов­лена, что Дау может с таким отчаянием кричать? Ста­ла обследовать вторую грудь. В глубине нашла затвер­дение. С трудом настояла опять на срочной операции. Меня уговаривали: у вас липомы, это у всех полногру­дых женщин, подряд оперироваться нельзя. Я умоляла, настаивала. Это всегда страшно, но другого выхода я не видела. Разрез был глубокий, вынули шесть липом. Я совсем раскисла. Но опять рано утром, уже с трудом, была дома. Танечка ушла. Постель Дау против окна, у окна — письменный стол. Рану опять не зашили, вста­вили дренаж. Грудь вся забинтована. На белом бинте громадные кровавые пятна. Я подошла к постели Дау:

— Дау, посмотри, у меня лопнули швы. Я сяду у письменного стола. Я не могу тебе сегодня помочь. А Таня обещала прийти только завтра утром.

Опять все повторилось, как и в первый раз. Но ког­да он побелел, стал кричать, отчаянно призывая меня, я подошла к нему, он умолк. Я спокойно сказала:

— Дау, посмотри, у меня открылось кровотечение после операции. Пойми, я не в силах сегодня тебе по­мочь.

— Корочка, что же мне делать? Дай мне хоть одну твою руку, хоть немножечко помоги.

— Дау, я могу упасть, у меня нет сил. Дау, ты ходи под себя. И всю ночь будешь ходить тоже под себя по всем своим физическим надобностям. А утром Танечка придет и все уберет.

Он широко открыл глаза:

— Как под себя? Что ты такое говоришь?  {356} 

Я села у письменного стола к нему спиной. Он про­сил, умолял, стал кричать. Я плотно, с силой зажала уши руками, головой упала на стол. Мои силы конча­лись. Я не знаю, сколько он кричал, открыла уши — тихо. Боюсь повернуть голову. Тихо, со страхом пово­рачиваюсь — его нет в комнате. Я застыла, не вери­лось. Я боялась дышать. Неужели уже достигнуто! Да, этот рубеж был взят. Осторожно, тихо передвигаясь, цепко хватаясь за металлические удобные поручни, Дау появился в проеме двери. Остановился:

— Корочка, ты не потеряла сознание? Ты жива?

— Да, Зайка, милый. Мне лучше. Но помогать тебе я не смогу. Если ты побоишься опять встать, меня не зови.

— Нет, нет, Коруша. Я очень виноват, ты была пра­ва, я все могу сам! Все очень удобно устроено. Теперь я буду сам ходить в уборную.

Продукты у меня были закуплены впрок. Когда го­товила обед, внизу, в кухне, прислушивалась: он вста­вал, подходил к ванне, щелкал выключателем, потом вода спускалась в унитазе. Выходил, опять щелкал вы­ключателем, тушил свет и сам ложился в постель. Я поднялась к нему наверх:

— Даунька, обед готов. Пойдем в кухню обедать.

— Коруша, ты думаешь, я сумею сам спуститься вниз по лестнице в кухню?

— Уверена, ты прекрасно это сделаешь! Я на всякий случай буду идти впереди тебя. Если начнешь падать, обопрешься о мою спину.

— Я только сначала зайду в уборную.

— Конечно, я тебя подожду.

Спокойно, благополучно спустились вниз. После обеда он спросил: «А ты будешь идти, как Танечка, сза­ди?».

— Конечно, Даунька, но я уверена, что ты не упа­дешь. Ты очень хорошо ходишь.

После обеда, убирая внизу посуду, слышу он ходит, не ложится. Я быстро вбежала наверх.

— Корочка, ты не беспокойся, я не упаду. Я решил потренироваться.

Он подходил к постели, садился. Потом сразу под­нимался, доходил до ванны.  {357} 

— Корочка, мне просто не верится, что я все могу сам. Ты полежи внизу, отдохни. Ведь я же чуть тебя не доконал.

Танечка на следующий день пришла очень рано. Еще не было 7 часов утра. Дау спал плохо, заснул под утро. Он еще спал.

— Танечка, милая, свершилось! Все. Ходит сам! Вам тоже досталось от моих операций, вы отдохните. Не приходите несколько дней. Я скажу Дау, что вы уе­хали в деревню. Он эти дни не будет гулять на возду­хе, пусть привыкнет, что он все может сам. Очень бо­юсь, что, увидев вас, вцепится и заставит вас водить его в уборную. Рисковать нельзя. В случае чего я вам позвоню.

Теперь я осталась одна. На следующий день утром, после завтрака, раздался звонок в дверь. Я спустилась вниз, открыла дверь. А Дау в это время встал и ходил, лежать долго он не мог. Когда услышал голоса, он сверху, с лестничной площадки спросил:

— Коруша, это Таня пришла?

— Нет, Дау, это пришли врачи.

Услышав тяжелую поступь протезной обуви, врачи спросили:

— Он там с Таней?

— Нет, Таня отлучилась. Он ходит один.

Они все бегом наверх и как вкопанные останови­лись. А Даунька сам ходил от постели к ванной. У при­шедших врачей он спросил:

— Если вы будете меня осматривать, то, извините, я должен зайти в туалет.

Они уже сидели в его комнате, слышали, как он спу­стил воду, щелкнул выключателем; пришел в комнату, сам улегся в постель. Я только поправила одеяло, ук­рыв больную ногу. Вид у Гращенкова был растерян­ный. Все они еще так недавно категорически утвержда­ли, что Дау не сможет никогда сам себя обслужить в уборной. Я была слишком счастлива достигнутыми ре­зультатами, чтобы помнить зло!

— Конкордия Терентьевна, мы пришли узнать, мо­жет, что-нибудь нужно для больного?

— Да, очень нужно. Срочно необходимо заказать теплые зимние протезные ботинки. Пришлите, пожалуйста,  {358}  тех протезистов, которые приходили в больни­цу. Я очень боюсь наступления морозов в феврале.

Но теплые ботинки опоздали.

Настало роковое 10 февраля 1964 года. Как всегда, в 8 часов утра пришла Танечка. Я, как всегда, легла спать. В 9.30 меня как током подняло. Мне показалось очень холодно. Я вскочила, в окно увидела, как Танечка и Дау прошли мимо окон. Как всегда, они в эти часы гуляли. Я кинулась наверх, термометр 10 февраля 1964 года пока­зывал 14 градусов мороза. Быстро надев пальто и сапо­ги, выскочила во двор. Руки у Дау были теплые.

— Таня, вы видели, что 14 градусов мороза?

— Кора Терентьвна, видела. Но Лев Давидович за­ставил меня вывести его гулять.

О, его хватку я знала! Добрая Танечка ему противо­речить не могла.

Дау весь розовый на морозе — сиял. Просил еще пройтись несколько раз.

— Дау, Таня замерзла. Она может простудиться. Та­ня, вы идите домой. Я с ним немного пройдусь.

— Нет, я с тобой боюсь гулять. Ты меня не удер­жишь.

По словам Тани, гуляли они немногим больше по­лучаса. Но самое страшное уже свершилось. Вечером 10 февраля, приготовив ему ванну, стали раздевать. На больной ноге конец большого пальца еще не ожил, Дау его не ощущал. Снимая носок, заметила, что ноготь и кончик пальца остались в носке. Обморожение страш­нейшей степени. Боясь февральских морозов, я хотела забрать Дау весной. Я боялась вспышки в легких, а бе­да пришла от последнего сустава большого пальца ноги, который был омертвленный.


На последнем расширенном консилиуме ведущие ортопеды мне сказали: через два-три месяца весь палец оживет. Но боль еще может задержаться в концах паль­цев. Консилиум не выписал больного из больницы и не оставил конечной инструкции: при скольких градусах мороза может быть обморожение еще не оживших тка­ней пальцев на больной ноге в неутепленных ботинках! Вина на Миллионщикове. Ну, а Гращенков не клини­цист, он умел только заседать.  {359} 

Я оцепенела, держа в руках его ногу. Не могла отве­сти глаз от того места на пальце, где еще недавно был ноготь. Танечка звонила в больницу, вызывала врачей. У меня беззвучно текли слезы.

— Коруша, не расстраивайся. Мне совсем не боль­но.

Не ожившие еще ткани были безболезненны.

Приехали врачи, вставать нельзя, ходить нельзя, ванну принимать нельзя, мочить ногу нельзя. Уложили Дау на спину, ногу положили на подушку под стеклян­ный колпак и стали облучать кварцем. Наступили мрачные дни и ночи. Но обмороженное место не зажи­вало, не подсыхало. Ведь конец пальца еще не ожил. Врачи стали бояться гангрены. Собрали консилиум до­ма. Решили срочно удалить палец, боясь, как бы не пришлось потерять ногу. Операцию назначили на по­недельник. Мне предложили: «Конкордия Терентьев­на, давайте мы сегодня положим его в больницу. Вы немного отдохнете».

— Ну нет. Мне не до отдыха. Зачем он лишнее вре­мя будет лежать в вашей больнице. Сегодня суббота, оставим все до понедельника?

В понедельник Танечка пришла очень рано. Я ее позвала скорей наверх.

— Танечка, мне кажется, начало подсыхать. Вот по­смотрите свежими глазами.

Таня подтвердила. И краснота вокруг уменьши­лась. Сообщили в больницу. Приехали хирурги, уста­новили начало заживления, операцию отменили.

А в марте от вынужденного лежания, около двух ме­сяцев на спине, взбунтовались легкие. О, это было очень страшно! Он задыхался, хрипел, на глазах уми­рал. И так сразу, вдруг, внезапно побелел и стал зады­хаться. Я растерялась, бегала по квартире, кричала, рвала на себе одежду. А Танечка вызвала скорую по­мощь. Больница Академии наук рядом, приехали быс­тро. Привезли кислород. Спасли. Когда хрипы умолк­ли, со страхом поднялась я наверх. Он лежал бледный, без кровинки в лице, но уже нормально дышал. Опять, уже второй раз, у нас дома собрали консилиум. Опять Гращенков стал распинаться, как они еще раз спасли жизнь Ландау. Мне хотелось им крикнуть: «Уже весна,  {360}  зачем раньше времени выбросили его из больницы?». Но, конечно, смолчала, ведь «что прошло, о том не го­ворят». Так мне сказал мой двухлетний Гарик. Гращен­ков униженно лебезил. Лежащего не бьют, подумала я. Надо мириться с обстоятельствами.

Когда нога зажила, Гращенков разрешил, наконец, принять больному ванну. Дау был счастлив, но, разде­вая Дау, я заметила, что бедро правой здоровой, нор­мальной ноги намного толще левого, а врачи не заме­тили.

— Нет, Таня, купать нельзя. Я боюсь. Всю зиму об­тирали, еще раз оботрем.

Дау активно запротестовал.

— Нет, Дау, хватит. Рисковать не будем, я не могу. А вдруг это опасно?

Позвонила домой Гращенкову — купать запретил, обещал с утра приехать. В 9 часов утра он был уже у нас. Тщательно осмотрев, он сам, конечно, не мог ни­чего определить. Сказав, что скоро вернется, уехал. Скоро вернулся, но не один, а с А.А.Вишневским. Ос­мотрев стеклянное отекшее бедро, Вишневский спро­сил у Гращенкова:

— Сколько он у вас вынужденно лежит на спине по­сле обморожения ноги?

— Уже два месяца.

— У больного тромбофлебит глубинной вены пра­вого бедра. Обычное застойное явление. Ну как же вы, Николай Иванович, допустили такое обморожение. Почему вы разрешили такого больного после таких травм выписать из клиники среди зимы? Больные все­гда спешат домой. Вы должны были его уговорить и, в крайнем случае, выписать в марте.

Гращенков молчал. Молчала и я.

А.А.Вишневский прописал компрессы. Вставать ка­тегорически запретил: «Никаких движений. Я буду на­вещать».

Это было очень мучительное время для Дауньки. Не сладко было и нам с Танюшей.


 {361} 




Глава 51


С первых дней, когда я привезла Дау домой, я звони­ла многим физикам, просила их навещать Дау до­ма. Евгений Михайлович Лившиц не являлся. Мнение ведущих врачей оставалось прежним: Гращенков и другие считали, что боли у Ландау мозгового проис­хождения. Надо, чтобы его ученики-физики отвлекали от боли, надо заставить Ландау заняться делами. Я в это не верила. Но решила, если Женька в него вопьет­ся, начнет вытягивать параграфы для следующих то­мов по теоретической физике, вреда не будет.

Встретив Лелю, Женькину жену, во дворе, я ей ска­зала:

— Леля, передайте Жене, я снимаю все свои обиды против него и против вас. Дау уже дома, пусть к нему Женя заходит, как заходил прежде, заходите и вы.

Евгений Михайлович стал посещать Дау в компа­нии других физиков. Потом осмелел, стал приходить один. Закрывал дверь, и я даже радовалась, вдруг Женьке удастся заставить Дау заняться писанием книг. Стала прислушиваться. Лившиц всегда спрашивал: «Дау, ты помнишь вот эту формулу, которую ты вывел для последнего тома?» — «Нет, я этой формулы не знаю, я ее не выводил, эта формула не моя». — «А вот эту новую энтропию, для восьмого тома, помнишь?» — «Нет, я ее никогда не знал».

Я для себя отметила: наверное, все это было сделано в 1961 году, перед травмой. Год перед катастрофой ос­тавался провалом в памяти. Это меня не пугало, было много других забот, и всегда помнила слова Пенфиль­да: время и терпение все восстановят. Главный врач у Ландау — время и терпение!


Еще я старалась выяснить, кто из наших московских медиков подлинные клиницисты. Часто слышала фами­лии Вишневский, Вотчал, Васильев. Тот самый Василь­ев, который в первые часы травмы, увидев страшнейшей силы забрюшинную гематому, написал, что жизнь несовместима с травмами. Расписался и уехал. Вот этого самого Васильева особенно все хвалили, как специалиста  {362}  по кишечнику. Но даже менее знаменитые медики не соглашались на визит к Ландау по приглашению жены, ссылаясь, что, если это необходимо, их должен пригла­сить председатель консилиума Гращенков.

Я уже начинала думать, а вдруг Гращенков не по лич­ным мотивам выбросил Дау из больницы, неужели он так глуп, что мог серьезно думать: Ландау дома, увидев свой письменный стол, сядет и начнет заниматься на­укой, забудет о боли, «которую он сам себе придумал».

Эту мысль он как-то высказал мне, когда начал свою кампанию по преждевременной выписке Дау из больницы. Тогда я ему ответила: «А он за свой пись­менный стол садился только для бритья». Сейчас, ког­да Дау уже дома, я все это передумывала, эти мои сло­ва Гращенков, наверное, принял как издевательство! Гращенков не понимал Ландау. Я решила написать письмо в Чехословакию профессору Кунцу, прося его помощи.


«Москва, 24 февраля 1964 года.

Глубокоуважаемый профессор Кунц!

Все мы, друзья и близкие Л.Д.Ландау, помним, как много Вы сделали для спасения его жизни, и всегда благодарны Вам. Сейчас, как вы знаете, жизнь Льва Давидовича находится вне опасности, но общее состо­яние продолжает оставаться очень тяжелым и почти не меняется к лучшему. Больше всего его мучают боли в пальцах левой ноги, которые мешают ему спать и тем самым мешают выздоровлению. Местные блокады, проведенные неоднократно в больнице, не дали ника­кого эффекта, и поэтому было высказано медиками предположение, что боль происходит от центральной нервной системы. Существует и другое мнение, что из-за перелома тазовых костей и последующего непра­вильного срастания, зажатые нервы в тазу дают эту боль. Ваша консультация могла бы принести неоцени­мую пользу больному. Не согласились бы вы приехать в Москву и посмотреть Льва Давидовича? Если вы най­дете возможность для этого, не откажите в любезности сообщить об этом.

Преданная вам Конкордия Ландау.

Москва, Воробьевское шоссе, дом 2, кв. 2».  {363} 


О том, что появились боли в животе, я не писала. В те времена я надеялась, что сильные вздутия и боли в животе устранятся сами по себе, если наладить пра­вильное питание. Поэтому я пошла на операцию, хоте­ла заставить Дау встать на ноги, двигаться. При пра­вильном питании, мне казалось, я сама могу справить­ся в домашних условиях с ненормально вздутым болез­ненным животом. В больнице Академии наук кишеч­ник просвечивали рентгеном, смотрели специалисты — ничего не нашли.

Я была очень счастлива, что Гращенков пригласил, наконец, к Дау А.А.Вишневского, знаменитого меди­ка-клинициста. Следующий визит Александра Алек­сандровича был уже без Гращенкова. Как клиницист и настоящий медик он сразу обратил внимание: «Ты что это, батенька, без конца в уборную бегаешь? А ну ло­жись, я осмотрю твой живот. Бог мой, да твой живот расперло до последней степени. А где история болез­ни?» (Александр Александрович называл всех на «ты»).

Я сейчас же позвонила В.И.Зарочинцевой в больни­цу АН. Александр Александрович взял трубку и сам попросил привезти срочно историю болезни Ландау. Посмотрев ее, он спросил:

— А где ты хранишь результаты анализов? Меня ин­тересует последний анализ кала на грибки.

Она многозначительно посмотрела на Александра Александровича, взяла историю болезни, перелистала, нашла то место, где Гращенков записал: «Боли в живо­те центрального происхождения, нарушен центр в моз­гу, сигнализирующий ложную боль в животе».

— Ты что это мне показываешь? Это я уже сам про­чел. То, что записал Гращенков, может оказаться вари­антом из тысячи одной ночи! Я тебя по-русски спраши­ваю, где последний анализ кала на грибки? Вижу, не де­лали. Давай показывай, где записан анализ кала на грибки предпоследний. Да ведь Ландау лежал у тебя года полтора. Покажи, где анализ кала на грибки за время пребывания больного у тебя. Нет, нету, ни разу не сделали. Вас за это мало всех повесить! Я не был в консилиуме у Ландау, но как медик знаю, сколько он получил антибиотиков и таких сильных, как новые американские: чтобы потушить травматический пожар  {364}  в легких, с дозами не считались. Тогда спасали жизнь! Потом Ландау был у нейрохирургов. Ну им прости­тельно: они, кроме черепной коробки, дальше в челове­ческом организме ничего не понимают. Но у вас? Что ваша больница — кладбище для академиков? Я уверен: его изнутри пожирают грибки, у него, наверное, погиб­ла вся кишечная флора. Он же сейчас не живет, он без конца бегает в уборную.

Он безнадежно махнул рукой на Зарочинцеву и, об­ращаясь ко мне, сказал:

— Я сейчас тебе выпишу направление к лучшему микробиологу профессору Ариевичу. Его лаборатория находится в Сокольниках при венерическом диспан­серном отделе. Соберешь кал и отвезешь, но смотри, передай в руки самому Ариевичу, а я ему сам позвоню.

Я все сделала, как сказал мне Александр Александ­рович. Когда анализ был готов, сам профессор Арие­вич позвонил мне домой, он от волнения заикался, го­воря: «За всю мою многолетнюю практику впервые та­кой тяжелый случай — кишечная флора погибла пол­ностью. Грибки сильные, окрепшие, их возраст что-то около трех лет. Я даже не знаю, как начать с ними борьбу, я удивлен, что больной жив!».


Прошло столько лет. Я пишу об этом и рыдаю. Как Дау мучился. Как можно назвать тех людей, которые бегали к Топчиеву, Келдышу, Миллионщикову и дик­товали: «Ландау должен выздоравливать у нейрохи­рургов, у Егорова»!. А у Егорова он был около года, и Егоров знал, каких и сколько антибиотиков поглотил Ландау в больнице № 50. Но его специальность — ней­рохирургия по раку мозга, а Лившиц поднял целую кампанию, чтобы Ландау выздоравливал только в этом институте. Академики Тамм и Зельдович ему в этом очень помогали. А вот П.Л.Капица воздержался от вмешательства в медицинские дела Ландау. Он не знал медицины и не мог давать советы по этим вопро­сам. Потом надо помнить, что Капица еще и Кентавр. Больной Ландау ему не был полезен!


Вероятно, профессор Ариевич позвонил Вишнев­скому. На следующий день Александр Александрович  {365}  приехал с разработанным планом лечения: как вывести грибки и восстановить кишечную флору. Я получила подробный список, где перечислялись продукты, необ­ходимые Дау, их количество, какие употреблять меди­каменты. Весь кал до грамма собирать за сутки и отво­зить в лабораторию при Институте А.А.Вишневского.

В первый день, собрав в литровую банку первую порцию, увидела, что кал жидкой консистенции, в ко­личестве примерно двух сантиметров. Куском прозрач­ного полиэтилена я крепко завязала банку и поставила в ванной за унитаз. Через некоторое время я зашла в ванну. Запах мобилизовал все мое внимание. Ужас, с какой силой размножались эти грибки. Прозрачная крепкая пленка лопнула, литровая банка была полна, пеной возвышалась высокая шапка. Пол ванной весь покрыт такой же пеной. У меня от ужаса зашевелились волосы на голове: так что же делается у Дау в кишечни­ке? Действительно, не понятно, как он живет?

По совету А.А.Вишневского я поехала в Институт молочной промышленности, по его рецепту заказала простоквашу строго по мечниковской закваске. Потом с помощью Вишневского меня проконсультировала академик Ермольева. Она посоветовала в меню Ландау ввести для возрождения кишечной флоры побольше молодой свежей зелени, именно зелени, а не корней — петрушки, сельдерея, укропа. «Старайтесь резать по­мельче и давать больному как можно больше».

Я очень мелко резала, смягчала маслом и сметаной, но все равно первая порция нарезанной травы вызвала у Дау в горле раздражение. Он так закашлялся, что по­синел: вероятно, рубцы в горле от трахеотомии оста­лись. Я решила из этой зелени выжимать сок. Это бы­ла титаническая работа. В огромные корзины я скупа­ла зелень. Он у меня стал получать натощак полстака­на сока из зелени петрушки, в обед — полстакана сока сельдерея и на ночь — полстакана зелени укропа. Ме­дикаменты — нистатин, продукты питания строго по рецептам и в количестве, указанном Вишневским, плюс еще мечниковская простокваша из Института мо­лочной промышленности.

Трудоемкость получения сока из этих трав доводи­ла меня до кошмаров. Я очень боялась в травах с рынка  {366}  занести инфекцию. Сначала тщательно смывала пыль, потом небольшими порциями опускала в розо­вый раствор марганцовки, тщательно ополаскивала небольшими порциями, в заключение полоскала в хо­лодной кипяченой воде. Вымытую траву заворачивала в стерильную марлю, на следующий день отжимала из нее сок.

Я помнила, как Дау заразили в нейрохирургии ин­фекционной желтухой. Я все время опасалась, что где-то с маленьким пузырьком воздуха между листьями ос­тался микроб! Тщательно промывала эти травы, бук­вально до потери сознания. Моторы кухонного ком­байна и все соковыжималки не были рассчитаны на вы­жимание соков из этих трав: моторы горели, соковы­жималки быстро изнашивались.

Оказалось, этот кухонный комбайн уже снят с про­изводства, нашла старый паспорт, прочла адрес завода и помчалась на завод. Главный инженер завода и его сотрудники очень чутко отнеслись к моей просьбе. На­рушая свои внутренние заводские законы, они отдали мне где-то у них строго хранившиеся экземпляры.

До глубокой осени Дау пил эти соки. И, наконец, грибки были ликвидированы, кишечная флора восста­новилась. Вот что может сделать настоящий медик-клиницист! И главное, Вишневский полностью игнори­ровал мнение Гращенкова о центральном происхожде­нии болей. Просмотрев рентгеновские снимки сломан­ного таза, он без колебаний уверенно сказал: «Конеч­но, неправильно сросшийся таз зажал нервы. Устано­вить те точки, где зажаты нервы, очень сложно, но я попытаюсь. За успех ручаться нельзя, это очень слож­ный случай». «Да, случай самый сложный из всех слож­нейших», — думала я.

Когда анализы на грибки показали их отсутствие, кишечная флора восстановилась, он спать стал лучше, реже ходил в уборную. Вишневский очень удивлялся: неужели, давая в таких количествах необходимые для спасения жизни больного антибиотики, ему забывали давать нистатин? Или у них не было нистатина под ру­кой? Или они там все в консилиуме считали, что боль­ной не выживет?

«Вот с этим я никогда не соглашался. Если человек  {367}  еще не умер, надо верить всегда самому, что ты смо­жешь его вернуть к жизни!»


Я стала очень внимательна к приходам Е.М.Ливши­ца, искренне им радовалась, сразу уходила, стараясь не мешать. Я надеялась, что Женька своей врожденной цепкохвостостыо капуцина может заставить Дау за­няться книгами. Видя мое расположение к нему, Жень­ка решил, что я, наконец, поумнела и поняла, что он, Лившиц, есть необходимое приложение к Ландау! Итак, Женька осмелел, стал приходить очень часто.

<...>

Международная почта, которая приходила в первые годы после автомобильной катастрофы, была обильна. Была не распечатана, занимала все пустые чемоданы, антресоли и кладовую. Когда Е.М. высказал желание просмотреть ее, я очень обрадовалась, предоставив почту в его полное распоряжение. Это была работа не одного дня. Он приходил, я ему отдавала тюки с поч­той. Он почти все отправлял на свалку. Мне было очень жаль, что я не знала языков, не могла прочесть письма. Дау тихонько попробовал протестовать, но Женька на него накинулся: «Дау, я все выбрасываю по­тому, что это ненужный хлам. В основном весь мир за­хотел иметь твой автограф! Из научной почты если и есть что стоящее, все уже устарело».

Мои отношения с Женькой несколько наладились. Придя в один из дней, он принес ящик, поставил на стол и сказал: «Кора, это те медикаменты, которые ос­тались неиспользованными». Когда он ушел, мы с Та­нечкой вынули медикаменты в американской упаковке. Это был нистатин. Срок годности давно истек. Меня удивило, почему он их сам не выбросил, а принес мне, чтобы это сделала я. Когда на следующий день он при­шел разбирать почту, я его, конечно, не спросила, по­чему нистатин застрял у него, в результате чего грибки у Дау сожрали всю кишечную флору. Лившиц не был в курсе того, как мы с Вишневским выводили грибки.

Еще в нейрохирургии, когда Гращенков не знал о моей размолвке с Лившицем, он при мне по-деловому подошел к Женьке и сказал: «Евгений Михайлович, моему больному очень нужен такой-то препарат.  {368}  Конечно, вам признательные родственники все оплатят». Тогда этому не придала значения, не запомнила назва­ния препарата. А теперь я думаю, что на нистатин по­купателя не нашлось.

<...>

Радиоприемник я установила у постели Дау. Не вставая, он привык слушать новости.

Вдруг он, рывком выключив радио, мне сказал: «Только что убит президент Америки Кеннеди».

После этого сообщения я перенесла телевизор в комнату Дау. Мы стали ежедневно тщательно следить за телевизионными передачами. Вдруг увидели: отча­янно мчалась молодая женщина, она кричала: «Нет! Нет! Нет!». Телевизионные камеры проводили ее до клиники, двери клиники распахнулись перед ней и по­глотили ее! Там медики тщетно пытались спасти жизнь своего президента. Но Жаклин Кеннеди впустили в клинику к мужу.

В эти дни американской трагедии мы с Дау все вре­мя следили по телевизору за трагическими событиями американского народа. Дау без конца повторял: «Вот бандиты! Убить собственного президента! И это не единственный случай в истории Америки». И он мне рассказал, как актер-убийца со сцены в упор застрелил великого американского президента Линкольйа!

Потом смотрели похороны Джона Кеннеди. Жак­лин шла как истукан, окаменев. О, сколько было траге­дии в ее шагах! Как она шла! Как она еще могла управ­лять своим двигательным аппаратом! Тогда я не знала, что и меня это ждет!





Глава 52


Очень часто А.А.Вишневский навещал Дау. Они на­шли общий язык сразу. У них было много общего — талант, интеллект, любовь к женщинам. С первого часа знакомства у них сложились дружеские отноше­ния. Александр Александрович не сомневался, что  {369}  мозг Ландау без травмы. Он ни разу его не спросил, ка­кой сегодня день, месяц, число! Он первый из врачей придавал большое значение жалобам больного на боль. Несмотря на свою медицинскую профессию, он сумел сохранить доброе человеческое сердце! Как это важно для человечества! О, медики, будьте вниматель­ны к жалобам больных!

— Лев Давидович, попробуй описать, какие боли у тебя в ноге.

— Александр Александрович, как будто бы тысячи раскаленных иголок вонзаются в кончики пальцев на левой ноге.

— А в животе?

— То же самое. Тысячи раскаленных иголок сверлят мой живот.

— Нет сомнения, у тебя сломанные кости таза зажа­ли корешки нервов, которые дают разветвление, про­низывая кишечник и концы пальцев. Это очень болез­ненно. Во время второй мировой войны были такие ра­нения, когда нервы прорастут, боли исчезнут. Но этого долго ждать. Я попробую, может быть, при помощи новокаиновых блокад мне удастся нащупать точку, где зажаты нервы. Если мне это удастся, я быстро тебя ос­вобожу от этих болей. Я привез свои инструменты, хо­чу сейчас попробовать. Ты не возражаешь?

— Александр Александрович, я вам очень благода­рен. Я готов в любой момент подвергнуться любым пыткам: постоянно ощущать эти боли — уже выше мо­их сил!

Александр Александрович в ванной принялся тща­тельно, как перед операцией, мыть руки. Специальны­ми щетками, привезенными им с собой. Но когда он достал уже в резиновых перчатках свой стерильный шприц, взглянув на иголку длиной в четверть метра, я испугалась, ушла вниз. Александр Александрович ска­зал, что через прямую кишку он будет шприцем искать место в тазу, где зажаты нервы.

Первая блокада не принесла положительных ре­зультатов. Александр Александрович был расстроен. Он сказал:

— Лев Давидович, я хочу повторить эту же блокаду, но у себя в клинике, в своей операционной. Здесь мало  {370}  света. Эти блокады я люблю делать в своей операцион­ной. Лев Давидович, я бы тебя с удовольствием взял к себе в клинику, ведь ты еще клинический больной, но мой новый клинический корпус только начали стро­ить, а в старинных московских клиниках при палатах отсутствуют санузлы. Тебе в них не улежать!

С Вишневским договорились, что он позвонит зара­нее, назначит время, и мы с Танечкой повезем Дау к не­му в клинику и оставим его примерно на 4 часа.


Как только Дау разрешили вставать, я Танечке дала отпуск. Во мне жил страх: если при нем будет Танечка, он опять заставит его водить и повиснет на ней. Меня он жалел. Первые его шаги после 4-месячного лежания на спине были трудными, я шла сзади, страховала. Хо­дить он стал хуже, вставал с большим напряжением, но все-таки помнил, что он все может сам.

Днем и ночью без подмены, почти без сна, мне было очень трудно. Основная трудность заключалась в том, что Даунька не мог сам надевать протезные ботинки, их нужно было туго шнуровать, они были длинные и надо было хорошо завязывать шнурки, а это он делать не мог, так как два пальца на левой руке были искале­чены. Вывихи в суставах нейрохирурги без рентгена, без вправления подвергли массажу. Я уже это описыва­ла. Когда Топчиев помог мне взять Дау от нейрохирур­гов, суставы пальцев погибли безвозвратно.

Еще Достоевский описал, что врач, лечащий один палец, для лечения другого пальца советует пригласить другого специалиста. Естественно, нейрохирурги в пальцах ничего не понимали. Даже после выведения грибков Дау за ночь вставал довольно часто, надевать, шнуровать ботинки ночью было трудно. Все вместе взятое заставило меня подумать о том, что Дау необхо­димы ботинки, которые он смог бы надевать сам, сво­ей неполноценной левой рукой.


По телефону А.А.Вишневский сообщил мне, когда я могу привезти Дау в клинику для очередной блокады. Дау уже неплохо ходил. Я вызвала машину из гаража Академии наук, машина должна была ждать у клиники в 4 часа. Мы с Танечкой решили, что у Вишневского  {371}  справится она сама, а я использую машину для поездки в протезный институт, попробую договориться с их ма­стерами непосредственно на производстве, смогут ли они сделать новые протезные ботинки на молниях. В протезном институте я не преуспела. У них изготовля­лась обувь только на шнурках.


По дороге домой Дау в машине начал скулить. Хо­тел протянуть больную ногу, но в машине «Волга» ма­ло места, ему было очень неудобно сидеть. Еще в ма­шине я узнала, что и этой блокадой не было достигну­то положительных результатов. Таня мне рассказала, что А.А.Вишневский решил попытаться сделать другие варианты блокад, о назначении которых он сообщит по телефону.

Приехав домой, они рассказали много интересного. Оказывается, А.А.Вишневский очень торжественно встретил Ландау в клинике. Все медики в клинике Виш­невского были собраны на митинг, где по старым тра­дициям их института Лев Давидович был объявлен по­четным пациентом. В честь чего была заранее приго­товлена именная медаль из бронзы, очень красивая, с барельефом отца А.А.Вишневского, а потом все пили коньяк за выздоровление академика Ландау. Это все мне Танечка рассказала, когда мы уложили Дау отдох­нуть. Даунька восхищался умом и талантом Вишнев­ского, потом добавил:

— А ты знаешь, Коруша, мне Александр Александ­рович сказал, что он в тебя влюбился. Спросил меня, как я на это посмотрю. Я сказал, что не ревнив, что разделяю его вкус. Пожалуйста! Тем более сам я в та­ком жалком состоянии, но, боюсь, Кора никогда не це­нила мужчин вашего типа.

— Ты так посмел сказал Александру Александрови­чу?!

— Коруша, прости, разве я ошибся?

— У Александра Александровича есть большое оба­яние талантливого человека. Его нельзя мерить под об­щую мерку.

Рассказ Танечки о том, как Вишневский встретил Ландау в клинике, очень растрогал меня своей челове­ческой чуткостью. С грустью подумала: «А вот управделами  {372}  Академии наук Чахмахчев, опираясь на устный незаконный приказ Миллионщикова, за руки и за ноги в буквальном смысле этого слова выбросили Дау вон из больницы в разгар зимы. Какие разные люди!».

Я верила, очень верила Вишневскому. Надеялась, что его блокада окажется чудодейственной. Надежда на выздоровление Дау крепла, настроение было хоро­шее. К Дау приходило очень много посетителей, приез­жало много иностранцев, были даже целые иностран­ные делегации. Я никому не отказывала в свидании с Дау.


Посетителям я радовалась больше, чем Дау, я на­блюдала: Дау на бесконечные боли жаловался только близким знакомым. Когда приходили посторонние, врожденное внутреннее благородство заставляло его мобилизовывать все силы! Он был приветлив, интерес­но вел беседу, улыбался, смеялся, казалось, его остави­ли боли. Можно было подумать, что он отвлекся и за­был о боли. Нет, как тень пройдет судорога по лицу, прикроет глаза, через несколько секунд опять в форме.

Как-то вечером пришел студент. Дау сидел в библи­отеке в кресле. Гость с первых слов хотел поразить ака­демика, он сказал:

— Лев Давидович, мне удалось решить теорему Ферма!

— Присаживайтесь, пожалуйста. Вот вам бумага, изложите ваш вывод.

Студент с воодушевлением начал излагать свое ре­шение. Внимательно наблюдая за пером своего гостя, Дау вдруг сказал:

— Хватит. Вы студент третьего курса математичес­кого факультета?

— Да, я на третьем курсе.

— Я это узнал по вашему решению. Вы сразу заблу­дились в трех соснах.

— Нет, разрешите я закончу.

— Это излишне, я все уже понял. Мой вам совет, сначала надо выучиться, а потом делать открытия! А вы решили начать с открытия, а потом кончать универ­ситет. В своем решении вы сразу заблудились в трех со­снах. Вы еще не овладели математикой, как должно,  {373}  свои ошибки вы принимаете за открытие. Между про­чим, вы не один, это свойство очень многих математи­ков. Все усложнять, из простого и понятного делать все сложным и непонятным. А точнейшую и полезнейшую из наук математику использовать для личного удо­вольствия. Создавать математические, никому не нуж­ные, сложнейшие шарады. Должен вам заметить: для человеческого общества эти теоремы-шарады абсо­лютно бесполезны. Мой вам совет — учитесь.

Студент ушел расстроенный и очень озадаченный.

— Дау, я слыхала или где-то читала об этой теореме Ферма. Неужели до сих пор она не решена? Разве ее не может решить такой математик, как Келдыш?

— Коруша, дело все в том, что такие математики, как Келдыш, занимаются разрешением только полез­ных математических задач, а вот совершенно бесполез­ные теоремы решают недоучки, вроде нашего ушедше­го гостя. Этой схоластикой от науки серьезные ученые не занимаются!


Вечерами и в выходные дни я была с Дау всегда од­на. Гарик вечерами дома не бывал, а я этому радова­лась, так как очень боялась, что трагедия с отцом мо­жет наложить тяжелый отпечаток на молодые годы сы­на!

Студенческие годы — самое счастливое время. Ом­рачать их было бы преступлением. Ни на один час за все годы болезни мужа я не оставила Дауньку на Гари­ка. Когда валилась без сна, изнемогая от усталости, его оклик сверху «Коруша», и я в мгновенье ока уже навер­ху. Как будто силой вихря меня поднимало наверх, ис­чезали и сон, и усталость. Это были счастливые годы. Я знала, как я нужна Дауньке, жила мечтой о его вы­здоровлении. Сила мечты скрашивала все трудности. После выведения грибков из кишечника, промежутки улучшения делались все чаще и все продолжительнее. Тогда он читал мне стихи, тогда мы вместе мечтали о его выздоровлении.

— Коруша, боли в животе уменьшились. Как ты ду­маешь, могут за ночь мои боли исчезнуть совсем?

— Даунька, ведь Александр Александрович сказал, что зажатые нервы прорастут и тогда боли исчезнут сами.  {374}  Ведь никто не может знать, как глубоко зажаты эти корешки нервов. В одно прекрасное утро проснешься здоровым! Даунька, когда ты выздоровеешь и скажешь мне, что уходишь на свидание к девушке, как я буду это­му событию искренне радоваться. Ты будешь здоров! За годы твоей болезни я поняла цену настоящего горя.

Дау в негодовании встал: «Коруша, милая. Когда я выздоровлю, я буду верен тебе целый год!».


Как-то утром, в 1960 году, по звонку открыла вход­ную дверь, незнакомый человек не только хотел войти сам, он пытался еще внести что-то непомерно большое, и это ему удалось. Оказался художник, он хотел напи­сать портрет академика Ландау. Принес показать об­разцы своих творений. Два полотна оказались изуми­тельны: портрет Н.Н.Семенова был удачен, второй портрет жены художника тоже был прекрасен!

— Вы знаете, мне очень понравились ваши портре­ты, я пойду уговорю мужа, чтобы он согласился.

Мне очень захотелось иметь хороший портрет Дау, а вдруг этому художнику удастся запечатлеть взгляд Дау. Дау, внимательно рассмотрев портреты, тоже пришел в восторг, он очень ценил живопись, скульпту­ру, архитектуру и понимал эти виды искусства.

— Только имейте в виду, я буду приходить к вам в мастерскую точно, больше десяти минут я сидеть не могу.

Когда портрет близился к завершению, Дау мне ска­зал:

— Коруша, ты знаешь, в живописи я разбираюсь, мой портрет удался, хочешь посмотреть?

— Еще бы, очень хочу, когда поедешь на очередной сеанс, возьми меня с собой.

— Нет, ты поезжай, посмотри сама, художник будет тебя завтра ждать в 5—6 часов вечера. Поезжай, посмо­три, портрет очень хорош. А сам художник очень та­лантлив.

На следующий день в 5 часов я стояла у портрета. Портрет был воистину удачен, но нестерпимый блеск глаз натуры отсутствовал. Я очень хвалила портрет. «Дау считает вас очень талантливым, ему очень нра­вится портрет», — говорила я, натягивая перчатки.  {375} 

— Как, вы уходите?

— Да, конечно, а что?

— Останьтесь, посидите со мной, — он засуетился, ринулся в противоположный угол, включил свет тор­шера, свет позолотил вино, фрукты, розы и два прибо­ра для легкого ужина на двоих. Вначале я окаменела, потом подошла к сервированному на двоих столику. Рассмотрела вино, фрукты, шоколад — все было почти так, как я сервировала стол, когда Дау посещали его девушки. Я рассмеялась. Мой милый Зайка пытается научить ярко жить таких скромных работяг, как этот художник. Окинула его впервые любопытным взгля­дом: бедный, как он был смущен, он покраснел, он го­тов был провалиться от стыда, он беспомощно засуе­тился, как будто готовился совершить что-то постыд­ное, а разве можно стать соучастницей постыдного, нет стыд лучше пережить в одиночку.

Когда впервые в 1935 году я пришла в квартиру Дау в Юмовском тупике Харькова, почти так же был серви­рован стол, и всегда розы. Но глаза Дау сверкали, ос­лепляли меня, луч сияния его глаз магически меня ско­вывал, а сам Дау был воплощением восторженного по­рыва. Он моментально сорвал с себя одежду, было что-то священное в его неудержимом стремлении, нагота его была прекрасна, ни тени смущения, как все безыс­кусственно чистое, созданное самой природой! Обна­жался он перед женщиной впервые, в своих помыслах он был чист, целомудрен и девствен. Грязные помыслы у Ландау отсутствовали всегда. А художник стыдился, чего?

— Я вижу, у вас Даунька здорово «почесал язык». Не смущайтесь, это его выражение. Он во время сеан­сов, конечно, молчать не мог, о физике с вами не пого­воришь, как педагог он решил вас научить, как пра­вильно надо жить?

— Да, он меня познакомил с этой своей теоретичес­кой работой, он ее очень высоко ценит.

— Дау очень талантливый педагог, ему удалось вос­питать вас. Ведь вы совсем не похожи на ловеласа, при­нимающего в своем художественном ателье девушек, где за натуру пишите их портреты.

Он с ужасом замахал руками, в изнеможении сел.  {376} 

— Как можно, вы такое говорите! Скажу вам прав­ду, я когда вас увидел, обомлел. Вы очень красивы, мне как художнику захотелось писать с вас портрет. Лев Давидович мне сразу начал излагать теорию, как надо правильно жить. Я с удивлением его спросил, неужели он изменяет своей жене. «Еще как! Встречаясь с други­ми девушками, я только ярче воспринимаю ее совер­шенство. Кора действительно очень красива».— «Лев Давидович, а вы не боитесь, что ваша жена может вам изменить?». — «Неужели я выгляжу таким пошляком, что могу придерживаться этой пошлой двойной мора­ли, что можно мужчинам, того нельзя женщинам! Мужчины всегда забывают, что сами заводят романы с чужими женами, а их жены заводят романы с чужими мужьями. Я считаю, для человека может быть одна мо­раль: женщина равноправный член нашего общества и у нас одна мораль для женщин и мужчин. Если бы мне моя жена не изменяла, я бы считал, что я ее угнетаю, пользуясь сам неограниченной свободой свободного человека, живущего в свободной стране. Я за символи­ческие «рога» рогатых мужчин, не все рогатые мужчи­ны умеют их носить с достоинством, рогам никогда не вырасти, если ваша жена не красавица, не очарователь­на, не прелестна, не соблазнительна до чертиков!» — «И вы не ревнуете свою жену?» — «В цивилизованном обществе ревности не должно быть, человеческая под­линная культура и ревность несовместимы. Я культур­ный человек!» — «Лев Давидович, а если я вам призна­юсь, что влюбился в вашу жену с первого взгляда». — «Из симпатии к вам я вам помогу, я ее завтра одну при­шлю посмотреть портрет».

Я обо всем этом догадалась по сервировке стола. Согласитесь, флиртовать с мужчиной по рецепту мужа несоблазнительно.

— Пожалуйста, не думайте ничего плохого, я дейст­вительно хочу написать ваш портрет.

— Итак, вы хотите написать мой портрет, в одетом или в раздетом виде?

— Ну что вы, конечно, в одетом, и даже вот в этом вашем осеннем костюме, очень красиво сочетается се­ребристая каракульча с алым платком на голове. Вам поразительно к лицу этот платок.  {377} 

— Нет, не выдержали вы испытания. Пусть Даунька займется еще вашим воспитанием.

Я поспешила уйти, было весело на душе, получить столько комплиментов! От самого художника. Домой вернулась радостная, веселая. Дау, услышав, что я пришла, слетел со второго этажа в один миг мне навст­речу.

— Коруша, я всегда тебе говорил, носи только крас­ное, это самый прекрасный цвет в природе, не зря его революционеры сделали своим знаменем. Тебе очень идет красное. Как тебе понравился художник?

— Твой портрет очень понравился, ну а художника ты еще недовоспитал!

— Я вижу, он не в твоем вкусе, а жаль! Он в тебя влюблен, написал бы замечательный портрет! Коруша, все-таки тебя, наверное, мама в детстве уронила, ушиб­ла голову. Ты не пользуешься своей красотой. Худож­ник, влюбленный в натуру, создает шедевры! Такой та­лантливый художник, имела бы замечательный порт­рет. Дура и есть дура, от Никогосяна тоже отказалась. Никогосян — очень талантливый скульптор, как хотел в мраморе сделать твой скульптурный портрет, не вся­кой красивой женщине выпадает счастье иметь портре­ты настоящих, талантливых художников. Ну пусть ху­дожник оказался не в твоем вкусе, скажи, чем плох Ни­когосян? Он имеет очень большой успех у женщин.

— Бедный Зайка, я не оправдала твоих надежд. Кур­тизанка из меня не получилась, я мыслю и восприни­маю жизнь немного иначе, чем ты. Помнишь роман «Мужчины предпочитают блондинок, но женятся на брюнетках»? Героиня романа хорошо усвоила нравы буржуазного общества, ее девиз жизни: «Любовь про­ходит, а бриллианты остаются». Я не могу сказать: красота и молодость пройдут, а портрет и скульптура останутся. Зачем они мне нужны, если как необходи­мую нагрузку я должна терпеть общество этого самого Никогосяна, хотя он очень смешной. Дау, когда по­следний раз на Николиной горе у Капицы за ужином он сидел рядом, очень уговаривал меня пойти с ним в театр. Со своим армянским выговором он так сказал: «Ты почему не хочешь пойти со мной в театр? Знаешь, какой я надену красивый костюм, у меня есть такая  {378}  красивая рубашка с галстуком, мне очень идет. Я как захочу, так красиво оденусь». Не могла же я сказать этому скульптору: меня пленил навек один мужчина. Разве после этого можно размениваться на мелкие чув­ства?





Глава 53


Прошли годы, Дау своими поступками, своей жиз­нью, своим трудом, своими идеями предстал мне, как нечто сверкающее своей незримой чистотой и яр­костью. В часы нежности, наедине я сказала:

— Дау, а ведь ты есть бриллиант чистейшей воды.

— Ну что ты, Бриллиантова зовут Колей.

— Не по фамилии, по чистоте, по яркости, по своей человеческой сущности ты есть не просто кристальной чистоты, таких много. Дау ты есть кристалл сверкаю­щий, чистый, яркий, многогранный. Ты есть настоя­щий бриллиант.

— Коруша, была еще такая Дора Бриллиант.

— Дау, то была эссерка, а ты есть редкостная драго­ценность. Даунька, вот сколько бы стоил бриллиант чистейшей воды, неповторимой яркости и имел бы твой вес в каратах?

— Коруша, такого в природе нет.

— Я знаю, ты один такой на всей нашей планете!

— Коруша, самое удивительное, мне эту чушь при­ятно слушать.


Как больно возвращаться к трагическим событиям. С того момента, когда врач Федоров сказал: «Будет жить!», трагедия отодвинулась на целых шесть с лиш­ним лет. Эти длительные годы выздоровления для меня протекли как один длинный, нескончаемо длинный день. Я, как и Дау, потеряла счет времени, тоже не по­мнила ни дня, ни месяца, ни года. К счастью, невропа­тологи меня не спрашивали об этом. Надежда перепол­няла меня, я не сомневалась, он скоро будет здоров!  {379}  Соматически, как говорят медики, он уже здоров, а бо­ли, я была уверена: боли могут его оставить в любой момент. Надежда на это счастье уже была огромным счастьем!

Когда мою жизнь пересекла встреча с Ландау, он сказал мне: «Дау это моя кличка, имя мое Лев, но по­смотрите на меня, какой из меня лев!». Я посмотрела: сиянье его огромных пламенных глаз было ослепитель­ным. Непонятный восторг охватил меня! После каждой встречи восторг возрастал, а потом перешел в обожа­ние, преклонение, любовь! Любовь и обожание оказа­лись взаимными! До конца дней Дауньки и до конца моих дней!


После лечения кандидомикоза (грибков) настроение стало лучше.

— Ты знаешь я все время прислушиваюсь, мои боли ослабевают, вот сейчас я уверен, завтра проснусь здо­ровым! Боли в ноге совсем ослабели и «животная» боль тоже стала легче. Я хочу почитать тебе стихи:


По одному из нас будут

Панихиду служить

И не позже, как в завтрашний день!


— Зайка, прекрати! Даже когда ты был здоров эти стихи запрещались, забудь эти строки, я не хочу их слышать.

— Смешная, боишься даже детских стишков. Как ты кричала, умоляла «Зайка прекрати», когда я говорил:


Пиф-паф ой-ой-ой,

Умирает Зайчик мой!

Принесли его домой.

Оказался он живой!


Ну не сердись, ведь когда принесли меня домой, я оказался живой.

— Ты действительно уже по-настоящему выздорав­ливаешь, начинаешь свои дразнения!


Выходной день. Сумерки сгущаются, Дау читает мне Байрона по-английски, мне не понятны слова, но приятен его голос, я посматриваю на стрелки часов,  {380}  уже час, как боли продолжают успокаиваться. Звонок в дверь, входит молодой застенчивый мне не знакомый человек: «Льва Давидовича можно видеть?».

— Да, пожалуйста.

Дау он сказал:

— Простите мне мой визит. Вы меня не знаете, я ми­нералог. Только кандидат наук. Но мне посчастливи­лось открыть новый, еще не известный минерал. В наш век это большое счастье и большая редкость. Я пришел к вам просить вашего разрешения назвать мой минерал вашим именем «Ландуит».

— Благодарю, это большая честь, но я ведь физик и в минералогии не разбираюсь. У вас должны быть свои уважаемые учителя.

— Лев Давидович, мое уважение к вам безгранично, еще со студенческих лет все московское студенчество, независимо от специальности, преклонялось перед ва­ми! Вас очень прошу, разрешите мне мой минерал на­звать «Ландуит»!

— Очень благодарю, считаю это большой честью для себя. Конечно, я согласен, только неудобно себя чувствую, отнимая хлеб у минералогов.

Это был Александр Михайлович Портнов.


Вдруг пришла телеграмма из Киева. Зденек Кунц со­общал о своем приезде к Ландау в Москву. В Киев его вызвали для очередной консультации. Я позвонила друзьям Дау: передо мной встал вопрос, как принять Кунца без председателя консилиума Гращенкова. У ме­ня собрались Данин, Голованов, Халатников, Шальни­ков и другие. Поезд прибывает завтра в десять утра.

На моей половине внизу было весьма бурное заседа­ние. Единогласное мнение было одно: Кунц должен один, без Гращенкова осмотреть Ландау и высказать свое мнение о методах лечения, о возможности устра­нения боли и о причинах, вызывающих боли. При Гра­щенкове он будет только придерживаться врачебной этики, это было бы бессмыслицей!

Обсуждался вопрос, как завтра во время визита Кунца не допустить к Ландау Гращенкова. После бур­ных обсуждений все решили, что я должна сейчас же, вечером, позвонить Гращенкову и в вежливой форме,  {381}  поблагодарив за все сделанное, сказать «пошел вон». Другого выхода не было. Меня долго и упорно угова­ривали все. В конце концов я сняла трубку, стала наби­рать номер, услышала голос Гращенкова и, ни звука не сказав, положила трубку.

— Товарищи, я не могу вот так, спокойно обидеть человека, я могла с ним не соглашаться и припираться в больнице, но обидеть немолодого человека на ночь, нет, нет, не могу. Я сама слишком много по телефону слышала обид.

На меня все накинулись. Выручила Майка:

— Слушай, Кора, а если не ты, а кто-то другой ска­жет от твоего имени, за тебя?

— Пожалуйста, говорите от моего имени, я знаю, его отстранить надо, но я не могу.

Маечке пришла умная мысль, она объяснила: «У моей мамы, старшей сестры Коры, такой же голос, ба­бушка по голосу их не отличала. Я сейчас позвоню ма­ме домой, дам телефон Гращенкова, она сначала его поблагодарит за все сделанное, а потом очень вежливо откажет от дома, она в курсе дела».

Все согласились, никто из присутствующих другого выхода не видел. Халатников взял на себя миссию встретить Кунца на Киевском вокзале и сразу привезти его к нам. Кунца будет ждать накрытый стол, пока он будет завтракать, я звоню в больницу, чтобы привезли историю болезни, т. к. из Киева приехал консультант. Никто в Москве не знает о завтрашнем приезде Кунца. Когда привезут историю болезни из больницы, они здесь увидят Кунца, но пока по телефону разыщут Гра­щенкова, Кунц без стеснений выскажет свое мнение, которым мы все дорожили. Звонок моей сестры, я зна­ла, не остановит Гращенкова, если он узнает, что Кунц у Ландау.

Моя сестра после разговора с Гращенковым мне в тот же вечер сообщила: «Корочка, у Гращенкова не было и тени сомнения, он сам узнал «тебя» по голосу, я его очень вежливо за все поблагодарила и в конце кон­цов попросила не посещать Ландау, на что он очень то­же вежливо, правда повысив голос, сказал: «Не вы, Конкордия Терентьевна, приглашали меня к Лан­дау...», но здесь трубку, видно, выхватила его жена и  {382}  наговорила мне, т. е. тебе, кучу не очень приятных ком­плиментов. Она кричала: «Вы за все годы ни разу ни­чем не поздравили Николая Ивановича». Кора, у се­мейства Гращенковых нет сомнения, что они говорили с тобой».

На следующий день события разворачивались по намеченному плану: профессор Халатников с вокзала привез Кунца к нам. Пока я угощала его завтраком, Та­нечка позвонила в больницу и попросила срочно при­везти историю болезни, т. к. из Киева приехал профес­сор, он уже у Ландау. Историю болезни привез сам главврач Сергеев. Открыв ему дверь, я пригласила его войти в столовую: «Знакомьтесь, это профессор Кунц из Чехословакии, он был на всех международных кон­силиумах у Ландау». Сергеев передал историю болезни Кунцу. Кунц вместе с физиками стал подниматься на второй этаж. Сергеев меня спросил:

— Вы уже поставили в известность Николая Ивано­вича?

— Нет, он не знает, что Кунц в Москве.

— Разрешите, я от вас позвоню, надо срочно при­гласить Николая Ивановича.

— Товарищ Сергеев, вы главврач у себя в больнице, вы можете приглашать Николая Ивановича к себе в больницу, а мы с мужем, когда вчера получили теле­грамму от профессора Кунца, решили Гращенкова не приглашать, мы хотим поговорить только с профессо­ром Кунцем!

— Так вы еще вчера знали, что приезжает всемирно известный профессор Кунц из Чехословакии, и нам ни­кому не сообщили?

— Я очень много получаю телеграмм от известных людей, но мне не приходило в голову кого-то ставить об этом в известность.

Сергеев ушел очень обиженный и возмущенный. Я побежала наверх. Кунц тщательно осматривал Дау. Кунц хорошо владел русским языком, но с Дау он раз­говаривал, все время переключаясь то на английский, то на немецкий, то на французский. Долго, очень дол­го Кунц осматривал и изучал больного Ландау, я уже сервировала стол для обеда, а Кунц как настоящий клиницист все изучал больного и пришел в конце концов  {383}  в полный восторг от больного, был счастлив, он сиял, он вспоминал, каким он видел Ландау в первые дни травмы: человек остался жив.

— В моей практике первый случай: с такими трав­мами больной не умер! Сам встает, сам ходит, боли пройдут сами, сейчас у Ландау один врач — время! Все будет хорошо, слишком много было травм, слишком серьезны были травмы. С Львом Давидовичем интерес­но разговаривать, мне бы такого больного в клинику, такой больной для медика — большое счастье.

— Дайте слово нам, физикам, что берете к себе в клинику Ландау, мы найдем пути, мы, физики, доста­вим Ландау к вам в клинику, — сказали физики.

Кунц стал очень серьезен, помолчав, он сказал:

— Весь мир знает, что Ландау — больной Гращен­кова, у нас, врачей, есть своя этика!

Я эту этику не понимала и разделять не могла! Она мне всегда казалась чудовищной. По-моему, эта этика выглядит так: один врач ошибается, ведет своего боль­ного в могилу, другой врач это видит и может предот­вратить, но уходит в кусты. Так я думала, а Кунцу ска­зала: «Я вам очень благодарна за все. Вы, вероятно, да­же не представляете, как были полезны все ваши сове­ты. Ландау жив и на пути к выздоровлению, а вы в этом сыграли большую роль! Вы в ваш первый приезд дали очень ценные советы!».

На следующий день свой официальный визит Кунц нанес вместе с Н.И.Гращенковым и еще други­ми врачами. Когда все стали подниматься наверх, Гращенков на первых ступеньках лестницы умыш­ленно задержался. Все поднимались наверх, я замы­кала шествие.

— Конкордия Терентьевна, я вас умоляю, никакого разговора у вас с членами моей семьи не было.

— Николай Иванович, а вы знаете, я действительно не разговаривала с членами вашей семьи!

Я говорила уверенно и искренне.

— О, благодарю, вы не можете себе представить, как я вам благодарен! Спасибо, спасибо!


 {384} 




Глава 54


Время мчалось, календарь менял погоду, а боли про­должались! Моментами ослабевали, а потом вспы­хивали с прежней силой. Узким местом по уходу за больным оставались ботинки и ванна, каждую ночь без выходных, иногда до десяти раз за ночь надо было вни­мательно зашнуровать высокие ботинки, а потом рас­шнуровать и правильно поставить, чтобы первым де­лом брать для надевания протезный ботинок, и так изо дня в день.

Глубокой ночью, в который раз проверяя, что боль­ная нога в протезном ботинке, а не наоборот, вспомни­ла, что Кунц, будучи у нас с визитом, рассказывал, что у них в Праге в протезном институте есть замечатель­ные мастера по производству протезной обуви. Сон, недомогания у меня как рукой сняло: надо поехать в Прагу, там, быть может, знаменитые мастера по изго­товлению протезной обуви сумеют сделать легкие про­тезные ботинки на крепких молниях. Молнии на бо­тинках Дау сможет сам застегивать. Кроме того, Кар­ловы Вары знамениты своими лечебными источника­ми. Я слыхала, там есть воды от всех кишечных заболе­ваний. Вишневский говорил, что запущенный кандидо­микоз мог оставить патологические изменения в стен­ках кишечника.

В свой очередной визит А.А.Вишневский нашел вздутие живота у больного ненормальным: «Передайте ведущему врачу вашей больницы товарищу Зарочин­цовой, пусть соберет консилиум из диетологов по ле­чебному питанию, они дадут тебе меню, где будут ис­ключены продукты, стимулирующие газообразова­ние».

Даже такой выдающийся медик-клиницист, как А.А.Вишневский, не мог предположить, что газообра­зование в кишечнике возникает потому, что от травм аппендицит сошел со своего места и образовал вред­ные петли в кишечнике.

Но диетологи собрались и нашли у больного непра­вильный прикус, вследствие чего с пищей и особенно с питьем больной затягивает слишком много воздуха,  {385}  отсюда вздутие живота и сильные газообразования в кишечнике. Прописали обилие киселей и компотов, все питье через стеклянные трубочки, тогда воздух не бу­дет заглатываться и кончатся газообразования. Когда Дау был здоров, его живот был у позвоночника, имел вогнутую линию, не было вздутий и газообразований, а прикус с рождения такой, и то количество воздуха, которые он заглатывал, не давало о себе знать! Но моя репутация у медиков была не блестящей. Заказала у стеклодувов изогнутые стеклянные трубочки, через не­сколько дней вздутие и газообразование увеличились: обилие сахарозы в диете диетологов не могло благо­творно действовать на больного. Не поставив никого в известность, все прописанное диетологами пришлось отменить.

Спросила у А.А.Вишневского:

— Что, если съездить в Карловы Вары?.

— Это самое лучшее, что можно придумать после этого страшного кандидомикоза. Ему там так промо­ют и прочистят, просто обновят стенки его кишечника, но тебе будет очень трудно с таким больным в пути.

— Александр Александрович, мне и дома не легко, я выдержу, и потом когда Дау со мной, он все старается делать сам, он так старается мне облегчить уход за ним, трудности поездки принесут ему пользу.

Я вспомнила, как заставила его ходить, и, главное, я ему закажу хорошие протезные ботинки! Эту поездку мне сможет оформить только Гращенков. Когда по­явился у нас Гращенков, я пригласила его на свою по­ловину:

— Николай Иванович, как вы считаете, после этого страшного кандидамикоза, если я Дау повезу в Карло­вы Вары, в Чехословакию? Я слышала, там лечат все кишечные заболевания.

— Ни в коем случае я вам этого разрешить не могу. Лев Давидович еще очень болен, чтобы совершать пу­тешествие за границу.

— Вы нашли его уже давно слишком здоровым, ког­да выписывали из больницы! Сейчас бесполезно гово­рить о ваших ошибках, повлекших обморожение и тромбофлебит.

— Конкордия Терентьевна, эти упреки ни к чему. Я  {386}  знаю, вы хотите его оставить на излечение у Кунца в его клинике. Так должен вас огорчить: Кунц попал в автомобильную катастрофу, сам был за рулем, ему раз­давило рулевым управлением грудную клетку.

— Он жив?

— Да, он остался жив, но он еще будет долго болеть, ваша затея не удастся.

— Какой кошмар, мне очень жаль Кунца! Николай Иванович, вы не знаете подробнее о состоянии Кунца?

— Он сейчас уже вне опасности.

— Николай Иванович, я хочу не в Прагу, а в Карло­вы Вары, полечить кишечник знаменитыми источника­ми. Вишневский очень советует, он говорит, больному будет очень полезно после такого запущенного кандидомикоза, который, кстати сказать, просмотрели все врачи вашего консилиума!

— Нет, поездку за границу я не могу разрешить, еще слишком рано, у нас в Советском Союзе есть мине­ральные воды, но и туда еще рано! Вы переоцениваете свои возможности, я этого разрешить не могу.

Он встал и пошел наверх к Дау. Известие, что Кунц сам с раздавленной грудной клеткой стал тяжелоболь­ным, ошеломило меня.

Поднялась к Дау, когда Гращенков ушел.

— Коруша, когда этот дурак Гращенков оставит ме­ня в покое? — Рука у Дау дрожала.

— Танечка, что здесь произошло?

— Ничего, Лев Давидович игнорировал присутст­вие Гращенкова, не хотел с ним разговаривать, отвер­нулся к стене и молчал. (В.М.Бехтерев: «Если больному не стало легче после разговора с врачом, то это не врач»).

Е.М.Лившиц стал приходить довольно редко. В од­но из воскресений, когда я готовила в кухне обед, Дау делал у шведской стенки разминку: придуманные мной стальные круглые поручни в обхват руки, опоясывав­шие весь верх квартиры, дали ему возможность легко передвигаться. В моей страховке он уже не нуждался, в протезных ботинках он только слегка прихрамывал, а снимала я ботинки только на ночь.

Е.М.Лившиц пришел с физиками, они пробыли у Дау довольно долго, я не вышла их проводить, меня  {387}  ос­тановил их разговор. Физики утверждали, что они в поведении Дау ничего страшного не заметили: нет, Же­ня, вы ошибаетесь, Дау совсем прежний, тот же юмор, тот же взгляд, о науке не захотел разговаривать, логич­но обосновав: «Я на несколько лет отстал». Второй фи­зик добавил: что, если бы у вас, Женя, болел живот, ведь Дау примерно за час три раза выходил в туалет, предварительно извинившись, он просто еще очень бо­лен, у него слишком много было серьезных травм.

Дверь в квартиру Женьки рядом, они остановились на крыльце, продолжая разговор. Женька очень уве­ренно, с печалью в голосе сказал: «К моему большому сожалению, я полностью убедился в противном. Вы ведь медицины не знаете, а я вырос в семье медика, ме­дицина мне близка, я все время держу связь с профессо­ром Корнянским. К сожалению, Кора по глупости от­странила его, но он мне сказал: никто и ничто не вер­нет Ландау его интеллекта! Он как ученый погиб, моз­говая травма плюс клинические смерти. Вначале я то­же этому верить не хотел. У меня не осталось больше никаких надежд. Дау в науку не вернется, я лучше знаю его! Нет, нет! Я в этом твердо убежден. У него потеря ближней памяти».

Меня уверенность Лившица не испугала, это я все слыхала и от Гращенкова, и от главврача Сергеева, и от Зарочинцевой. И, конечно, от Корнянского. А вот профессор Рапопорт из нейрохирургии с первых дней травмы мне сказал: «Трещина в основании черепа без смещений, трещина полая». Он верил показаниям энце­фалограммы, придавал большое значение тому, что когда пропилили щель в черепе, гематомы не оказа­лось. Он в нейрохирургии наблюдал больного с первых дней пробуждения сознания и всегда на все страшные прогнозы консилиума, не боясь Егорова, просил запи­сать его мнение особо, и оно всегда шло вразрез с мне­ниями Егорова и Корнянского и всегда было оптимис­тично! К сожалению, профессора Рапопорта тоже уже нет! (Рак желудка).

Я-то лучше всех знаю своего Зайку! Он безусловно весь прежний! Интеллект, талант, все осталось преж­ним. Он сам всех поставит на место, когда кончатся бо­ли и будут опубликованы его новые работы! Особенно  {388}  если он закончит свой последний труд. Теперь его уже стали называть гением.

<...>

А пока надо создавать спокойную обстановку дома для его полного выздоровления. Это условие необхо­димо, а главный врач — время. Это сказал Пенфильд, это подтвердил Кунц, об этом я читала в учебниках ме­дицины.

И самым желанным гостем для Дау и меня был По­меранчук. Еще с харьковских времен, когда я ничего не знала о его сверходаренности, он покорил мое сердце, назвав Дауньку учителем там, на цементной площадке у двери квартиры Дау. И потом всегда, в Москве, в Ка­зани, дома, на даче при встречах с Дау, академик По­меранчук произносил слово «учитель», вкладывая в это слово столько любви, преданности, преклонения, восторга. Сам Померанчук излучал чистую детскую наивность, доброту и доброжелательность ко всем. За­глянув в его глаза, можно было поверить, что челове­чество лишилось зла. За словом «учитель» следовала математическая выкладка физических идей. «Учитель, ты не отстал от современной физики, за годы твоей бо­лезни ничего существенного физики не сотворили, главное: та область физики, которой ты посвятил два года перед своей болезнью, остается белым пятном. Ни один физик мира ничего не сделал в этой области, по­скорей выздоравливай, это открытие ждет тебя». — «Чуча, я истосковался по науке, меня изводят боли, как я жду конца болей! Я как зверь накинусь на науку».

Они говорили физическими терминами. Разговари­вать о том, над чем он работал, Ландау, мог только с Чучей, только один академик Померанчук мог на рав­ных говорить о науке с Ландау. Даже больной, Дау ни разу не сказал Чуку, что болит живот, о науке разгова­ривать не могу. У Дау с Чуком иных разговоров не бы­вало, при встречах они говорили только о науке. Чук с порога начинал научный разговор, Дау подхватывал. Так было до болезни, так было во время болезни, боль­ной Ландау свой характер не изменил.

Наступал уже 1965 год, иностранцы не забывали Дау. Звонили из Парижа, Берлина и Варшавы! Позд­равляли с наступающим Новым годом, справлялись о  {389}  здоровье Ландау. Очень часто приезжали целые делега­ции из разных стран. Как-то И.А.Луначарская привела шведов из Стокгольма, с Дау они говорили по-англий­ски, а ко мне обратились на русском языке:

— У нас в Стокгольме много писали о вас. Мы, стокгольмские мужья, ставим вас в пример своим же­нам. У нас было сообщение, что вы каждый день почти три года приходили к мужу в больницу, неужели это правда?

— Да, это правда, но это не подвиг, уверяю вас, ес­ли бы вы были в такой опасности, как мой муж, ваши жены тоже не выходили бы из больницы!

Ирина Анатольевна, уходя, мне сказала: «Кора, шведов поразила эрудиция Дау. Они говорят, этот че­ловек знает все! Чтобы его ни спросили, он дает ответ и какой!».


Алеша Абрикосов появлялся чаще остальных, к не­му Дау издавна питал особо теплые чувства. Алеша добр, добродушен и, конечно, талантлив, а Дау мечтал, чтобы хоть один ученик его переплюнул в науке. Але­ша был трудолюбив, у Дау были на него большие на­дежды. Только уж больно Алеша боится свою жену Та­ню, устойчиво пребывает под ее каблуком. «Мой уче­ник и подкаблучник!» — дразнил его без конца Дау. «Дау, вы, как всегда, правы, — отвечал Алеша добро­душно, — кроме того, я очень счастлив в обществе соб­ственной жены. Дразнением вы меня не проймете, я давно с вами согласился. Да, я подкаблучник, и пред­ставьте себе, Дау, мне там очень уютно».

Но как-то Дау после вечернего визита Женьки спу­стился ужинать в кухню очень задумчивый. Медленно прошелся по передней.

— Даунька, чем Женька тебя расстроил?

— Коруша, скорее удивил. Понимаешь, мой Абрикосик давно как-то говорил, что его Таня очень наста­ивает, чтобы Алеша завел дневник и ежедневно тща­тельно записывал все, что я говорю, не науку, нет, а просто все мои частные разговоры. Это он говорил мне не наедине, все подняли его на смех, я лично сказал Алеше, что он рожден для более полезных дел на земле. А потом Женя стал замечать, что Алеша завел такой  {390}  дневник и фиксирует мои частные разговоры. Женя не хотел огорчать меня впустую. Заботясь обо мне, решил выяснить, зачем это понадобилось Алешиной Тане. Он очень много потратил времени, выслеживая Таню, и зафиксировал, что Таня посещает всем известное зда­ние на площади Дзержинского. Вот видишь, Коруша, как Женька предан мне, а ты его не ценишь! Чего Женьке не простишь за такую преданность? Ведь пока не убедился, он мне ничего не говорил. Преданный друг много стоит. Есть такое предание, когда был по­дожжен в древние времена Капитолий в Риме, где сго­рели ценнейшие пергаменты, враги Тиберия хотели это злодеяние приписать Тиберию и, допрашивая Гракха, спросили, приказал ли ему Тиберий поджечь Капито­лий. Преданный Тиберию Гракх ответил, что Тиберий не говорил этого, но если бы он сказал, счел бы за честь исполнить поручение! Коруша, как красиво выглядит истинная преданность!

— Даунька, милый, ты просто ребенок: у твоего Женьки негде поместиться истинной преданности, он весБ заполнен только корыстью и жадностью. Алешу и Таню он просто оговорил, ты слишком восхищаешься Алешей, а у Женьки нет Алешиного таланта, вот он и решил посеять в тебе недоверие к Алеше. Если Таня и просила записывать Алешу твои изречения, то мне тоже иногда хотелось записать их. То, что ты болтаешь, у те­бя здорово получается, ты умеешь просто и коротко ска­зать о многом. Я уверена, Женька боится твоего распо­ложения к Алеше, я не верю Женьке, он все придумал сам насчет Тани. Ты посмотри на своего Женьку, ведь вид у него Иуды! Он решил убить двух зайцев: отдалить от тебя Алешу и подчеркнуть свою преданность тебе.

— Коруша, неужели ты думаешь, что Женька на та­кое способен?

— Не думаю, Дау, я в этом уверена, сейчас у нас по­добный шпионаж не в моде, а потом, кому нужна твоя болтовня. Всю эту чушь, пойми, придумал Женька сам, ему выгодно подчеркнуть свою преданность тебе. За эту услугу он через несколько дней выудит у тебя под каким-нибудь предлогом сотню фунтов стерлингов. Он только и говорит о том, что мы еще не разменяли чек на 1000 долларов, премию Фрица Лондона.  {391} 

К сожалению, я оказалась права, когда Женька убе­дился, что пользы от больного Ландау ему нет, он пе­рестал приходить, теперь он жалеет тратить свое время на Ландау.


Как-то днем вдруг ввалились веселые, жизнерадост­ные Халатников, Абрикосов и Женька. Оказывается, они только что вернулись из Берлина, ездили Халатни­ков и Женька вместе по туристическим путевкам, вза­хлеб, с восторгом делились впечатлениями. Халатни­ков обратился ко мне:

— Кора, вам обязательно следует по туристической путевке съездить в Берлин, там только что вышли все тома по теоретической физике, и Женя получил массу немецких марок, он накупил огромное количество за­мечательных и очень дорогих вещей. Вам по приезде в Берлин тоже издательство выплатит столько же немец­ких марок, как и Жене, вы сразу разбогатеете! Дау уже прекрасно ходит и замечательно выглядит. Медсестра Таня обойдется без вас каких-нибудь 10 дней, кроме то­го, вам необходимо отдохнуть.

У меня мелькнула мысль, что Таня обойдется, а Дау нет. Кто будет шнуровать ботинки ночью, покупать продукты, готовить и всех кормить.

Алеша поддержал Халатникова, Женька напыжен­но молчал, потом быстро выскочил из комнаты Дау, а мне сказал: «Кора, я хочу вам кое-что сказать» и, спус­тившись ко мне произнес:

— Кора, дело вот в чем. Вам в Берлине ничего не причитается. Я помогал издательству корректировать. Только поэтому мне и заплатили. Вы, конечно, можете съездить в Берлин, но вам там получать нечего.

— Женя, я не могу оставить Дау ни на один день, ехать я никуда не собираюсь.

Женька ушел, я поднялась наверх. Дау спросил:

— Что Женька тебе сказал?

— Дау, он мне сказал, что получил гонорар за какие-то особые заслуги перед издательством. А мне в Берлине получать нечего.

Дау рассмеялся:

— Коруша, Женька наверняка присвоил и мою часть гонорара.  {392} 

Халатников окаменел, широко открыв глаза, по­краснел, но начал оправдываться:

— Я что-то напутал.

Смущенный, он поспешил уйти, за ним ушел и Але­ша. Дау весь сиял, такая новость, Женька оказался во­рюгой! Эта новость его взбодрила, он повторял:

— Женька проворовался, как выздоровею, все свои тома по теоретической физике переиздам, а соавтора Лившица вычеркну! Коруша, теперь я понимаю, куда делись все подарки, врученные мне в день пятидесяти­летия, их выкрал Женька. Почему ты это от меня скры­ваешь? Это ведь только Женька мог сделать.

— Даунька, у тебя боли прошли?

— Нет, Коруша. Тебе очень нужен этот берлинский гонорар в марках?

— Нет.

— Коруша, совсем не нужен?

— Ты мне обещал, пока не выздоровеешь, не прого­няй Женьку, забудь, что он ворюга.

— Коруша, это забыть невозможно!

— Дау, но не говори об этом, все опять будут ругать меня, что я вас ссорю. Зайка, милый, пойми, сейчас не время ссориться, сейчас главное — это твое выздоров­ление, если Женька придет, не называй его ворюгой, я тебя очень, очень прошу!

— Коруша, что с тобой? Ты всегда не любила Жень­ку, почему ты за него заступаешься, когда он проворо­вался! Я вора возле себя не могу стерпеть!

— Хорошо, когда выздоровеешь, все переиздашь, вора из соавторов исключишь.

— Сделаю это непременно.

— Даунька, но это тогда, когда ты выздоровеешь.

— Разумеется.

— Дау, а пока ты болен, давай об этом забудем. Но после этого инцидента физики совсем прекрати­ли посещать Дау.

В институтском дворе встретила Марка Корнфель­да: «Марк, вы в Москве? И не зашли к Дау?».

Марк опустил глаза, тихо, убедительно произнес: «Мне Женя посоветовал не посещать Дау».

Так вот в чем дело! Женька боится, что Дау будет физикам говорить, что он проворовался. Позвольте, а  {393}  как же с ближней памятью? Если в мозгу клетки ближ­ней памяти погибли? Так вот почему Женька оповес­тил всех физиков, чтобы они не ходили к Дау. Он про­ливал крокодиловые слезы, объездил всех физиков, со­общая, что Дау совсем сошел с ума в буквальном смыс­ле этого слова. (Это все я узнала значительно позже.) Мне в конце концов удалось убедить Дау не называть Женьку ворюгой до полного своего выздоровления.


Пришла моя племянница Майя, она журналист, со­бирает материалы о медиках.

— Кора, есть блестящий врач, ученик Юдина, он ра­ботает главным хирургом в больнице № 53, это огром­ная замечательная больница Пролетарского района. Я узнала, что по кишечнику он лучший специалист.

— Маечка, но ведь я его пригласить не могу, как только он узнает, что больной — Ландау, сразу отка­жется приехать!

— Кора, я беру это на себя, я его привезу, а потом скажем, что это Ландау.

— Маечка, если этот визит состоится, буду тебе очень благодарна.

Из воспоминаний К.С.Симоняна:

«В начале 1965 года в нашу больницу приехала жур­налистка Майя Бессараб. Она вошла в кабинет ведуще­го хирурга, изящно одета, благоухающая ароматами. Красивой женщине это идет! Представившись, журна­листка протянула бумагу от какой-то редакции, в кото­рой излагалась просьба оказать помощь в ознакомле­нии с системой лечения больных спаечной болезнью. После ряда оговорок с обеих сторон, договариваемся, что Майе Бессараб предоставляется возможность быть тенью в хирургическом отделении и наблюдать, взамен журналистка обязуется ничего не публиковать из того, что она увидит. Майя дала это слово и впоследствии сдержала его. Первоначально испытываю насторожен­ность, поскольку из собственного опыта знаю, что журналистам в подобного рода обещаниях верить нельзя. Если ничего из виденного нельзя опубликовать, то зачем журналисту ходить в гости к хирургам. Но у Майи была другая цель.

После нескольких длительных разговоров о болях в  {394}  животе спаечного происхождения и путях их устране­ния Майя однажды обратилась с просьбой посмотреть ее дядю. Это человек средних лет, перенес тяжелую травму, и сейчас у него болит живот. Специалисты не могут установить причины. Больной дома, и Майя бу­дет очень признательна, если мы вместе посетим этого больного. А нельзя ли больного привезти сюда? Это сложно, проще съездить к нему домой. Это недалеко. Я соглашаюсь, мы договариваемся на понедельник. В по­недельник в 12 часов дня Майя напоминает мне о моем обещании. Я предлагаю поехать на такси, чтобы ус­петь вернуться на работу. Нет, такси не нужно, через несколько минут придет машина, и жена больного от­везет нас к нему. Майя волнуется, и ее волнение меня настораживает. Майя, а кто ваш дядя? Она молчит, мнется, потом говорит — Ландау.

Недоумение, возмущение, ярость. Почему вы мне не сказали этого накануне? Вы бы отказались приехать, но я и теперь откажусь. Ландау лечат врачи уважаемые и знающие, вмешиваться в их дела не по их просьбе — как это называется? В это время пришла машина. Майя взмолилась. Она обещала, что наш визит только этим ограничится, что она хочет знать лишь мое мнение, и больше ничего. Не разговаривая друг с другом, мы спу­стились к машине.

Из кузова машины на меня глянуло измученное и красивое лицо, это жена Ландау Кора. Беспорядочно свисающие локоны, настороженный и пытливый взгляд, словно спрашивающий, кто я — друг или враг. Опыт врача подсказывает мне, что имею дело с глубо­ко неврастеничной натурой, неврастения тяжелая. По дороге жена Ландау сбивчиво и путанно объясняет, что именно от меня нужно. Понятно одно: все запутан­но и непонятно. Основная мысль Коры Ландау, к кото­рой она возвращается, назойливо напоминает музы­кальную форму рондо — это необходимость внима­тельно выслушать ее, прежде чем идти смотреть боль­ного. Когда она возвращается к этой мысли снова и снова, я киваю в знак согласия.

Но вот и дом. Мы вошли в уютную прихожую, из которой налево видна большая гостиная, прямо кухня, направо вверх ведет полувинтовая лестница. Мне  {395}  объ­яснили, что квартира двухэтажная, больной наверху у себя в кабинете. Мы зашли в гостиную и уселись за большой желтый круглый стол. Удалось выяснить не­сколько важных деталей. Во-первых, Ландау до трав­мы, вернее всю жизнь, помнил только то, что его инте­ресовало. Во-вторых, Ландау не переносил боль, са­мую малую, перед взятием крови из пальца мог поте­рять сон.

Наконец, мы у больного. Ландау лежал на широкой кровати, он был одет в пижаму, на ногах высокие про­тезные ботинки, зашнурованные до конца. Мы позна­комились: Кирилл Семенович — Лев Давидович. Это был худощавый человек высокого роста, с длинными руками и ногами. Он поднял кисти рук в воздух и улыб­нулся:

— Я не имею претензий к медицине, я знаю, ее воз­можности ограниченны. Но если возможно снять боли в животе, я буду очень признателен.

— Думаю, что можно.

— Благодарю вас.

Больной успокоился и сложил руки на груди. Левая кисть деформирована в пальцах, следы травмы.

— Давно болит живот.

— Давно, все время.

— А интенсивность болей одинаковая?

— Не знаю, не помню.

— Ну, скажем, сегодня болит сильнее, чем вчера?

— Не помню.

— Что с вами случилось помните?

— Нет, не помню. Знаю, что спас мне жизнь Федо­ров. Но это со слов Коры.

Во время осмотра больной все время принимался правой рукой расправлять искалеченные пальцы левой руки.

— Лев Давидович, зачем вы это делаете?

— Мне больно расправлять мои искалеченные паль­цы, и я отвлекаюсь от боли в животе.

По окончании осмотра больной, проявлявший бес­покойство, облегченно вздохнул. Он заторопился в ту­алет, оказалось, он туда ходит до 20 раз в день, испы­тывая ложные позывы. Я спустился вниз, Кора задер­жалась наверху у больного. Майя спросила меня о  {396}  впе­чатлении, которое я вынес после осмотра. Впечатле­ние... «Не знаю, не знаю», — сказал я, подобно тому, как я слышал эти слова от больного. Спустилась Кбра. Я объяснил, что ничего определенного сказать не могу, не ознакомившись с историей болезни. И тут Майя за­явила, что копия истории болезни у нее есть и что она может привезти ее в больницу. Тут я извинился, сказав, что забыл задать один вопрос больному. Быстро под­нявшись наверх, я вошел в кабинет и спросил:

— Лев Давидович, вы помните, как меня зовут?

— Да, Кирилл Семенович. Значит, вы говорите, что можно снять боль?

Спустившись вниз, я встретился с пронзительным взглядом Коры.

— О чем вы его спросили?.

— Я спросил, помнит ли он мое имя.

— Он назвал вас? — спросила она с тревогой.

— Да, назвал.

Она облегченно вздохнула, тогда спросил я:

— А почему он запомнил мое имя?

— Вы же обещали избавить его от боли.

Логично. Мы с Маей уехали, я пообещал посмот­реть еще раз больного, ознакомившись с историей его болезни.

В последующие дни после неоднократных бесед с больным у меня сложилось довольно странное впечат­ление о памяти Дау. В самом деле, Дау решительно ни­чего не помнил из того, что происходило в течение дня и накануне. Вместе с тем отдельные факты он запоми­нал твердо. Разгадка этого явления, как это стало ясно мне позже, крылась в особенностях личности замеча­тельного физика.

Память Ландау отличалась крайней степенью изби­рательности. Само по себе это свойство не является чем-то исключительным, поскольку многие творческие натуры им обладают. Но у Дау это свойство было рез­ко индивидуализировано. Он запоминал не только все, что было ему необходимо для мыслительной деятель­ности в физике, но и все до последних деталей из того, что могло его интересовать. Так, и по его свидетельст­ву, и по рассказам его жены, он решительно не помнил, что ел только что за обедом, и, скажем, не мог назвать  {397}  людей, которые с ним сидели за столом, если они его не интересовали.

Спустя несколько дней после первого визита к Дау я согласился с мнением лечивших его врачей в том, что боли, на которые он жалуется, возможно, связаны с ко­рой головного мозга, подобно фантомным болям по­сле ампутации конечности. Поэтому наряду с энергич­ным соматическим лечением (после консилиума с про­фессорами А.М.Дамир, А.А.Бочаровым) мы решили отвлечь Дау от его мыслей о болях в животе и ноге, и я попытался прибегнуть к помощи его сотрудников.

Для этой цели был приглашен физик Е.МЛившиц, соавтор Дау по книгам. Между прочим, Дау характе­ризовал мне его как посредственность, но очень удоб­ного для Дау.

Так вот этот физик не пришел на мой настойчивый зов, он пришел только после нескольких звонков жены Ландау Коры в какой-то из ближайших дней. Беседа с Евгением Михайловичем Лившицем разочаровала ме­ня, и диалог, который при этом состоялся, был весьма симптоматичным. Он хорошо мне запомнился. После того как я изложил задачи, которые, как мне казалось, следовало попытаться осуществить, соавтор Дау по­жал плечами и сказал:

— Это бесполезно.

— Почему вы так думаете?

— Дау не вернется к прежней деятельности. Я убе­дился в этом и потерял надежду.

Я объяснил ему, каковы последствия контузий моз­га и как медленно порой восстанавливается психичес­кая деятельность человека в некоторых случаях.

— Это не тот случай, — заметил Лившиц с сожале­нием.

— Как вы можете это утверждать? Вы же не врач! На это последовала фраза:

— Я не врач, но мой отец был врачом, и я воспиты­вался в атмосфере медицины.

При этих словах на моем лице отразилось необы­чайное удивление и, по-видимому, еще что-то, потому что Евгений Михайлович добавил: «Поднимемся к Дау, я вам это докажу».

Очень спокойно подсев к Дау, Лившиц начал  {398}  зада­вать ему вопросы относительно математического вы­ражения тех или иных понятий, сущность которых для меня осталась непонятной. (К.С. не знал, что Лившиц допытывается, помнит ли Дау те формулы, которые он продиктовал для восьмого тома по теоретической фи­зике).

Он сказал с некоторым раздражением:

— Не помню. Я не помню. Я этих формул не знаю. Они новые.

Лившиц торжествующе встал и с видом человека, доказавшего свою правоту, стал спускаться вниз по винтовой лестнице.

— Вы мне ничего не доказали, — заметил я ему, — кроме того, что с Дау надо систематически заниматься.

Лившиц вздохнул, но согласился. Однако его хвати­ло только на одно или два посещения. Результат был тот же, и вытащить его к больному уже было невоз­можно.

Убедившись, что нам его не дождаться, я посетовал Дау на это и сказал, что Евгений Михайлович произвел на меня своеобразное впечатление. На это Дау улыб­нулся и дал ему характеристику, которую я привел вы­ше.

По моей просьбе Кора обращалась и к другим физи­кам, но ни один из них не откликнулся на этот призыв. Мне неловко было прибегать к помощи Петра Леони­довича Капицы, поскольку это означало бы компроме­тировать учеников Дау, и так как сам Капица крайне доброжелательно относился к больному, я понимал, что мой рассказ его огорчит.

Поэтому я обратился к людям более эмоционально отзывчивым, и первым из них был артист Аркадий Исаакович Райкин, которого Дау очень любил. Добив­шись согласия актера на визит, я сообщил Дау, что приеду к нему с Райкиным в воскресенье. День был вы­бран неудачно, потому что по воскресеньям Таня не могла сидеть возле больного, и он чувствовал себя не­счастным: боль в животе не отвлекала разминанием ки­сти, и позывы в туалет были более частыми, чем обыч­но. Но у меня не было другого выхода. Райкин, измо­танный до предела ежедневными концертами, а то и двумя в день, был крайне утомлен, и воскресенье,  {399}  кото­рое я у него вырвал, было первым днем отдыха за по­следние четыре месяца его работы.

— Что от меня требуется? — спросил он.

— Видите ли, — сказал я, — у Дау отсутствует ближ­няя память. Он не помнит, что произошло не только вчера, но и пару часов назад.

— Бог мой! — вскричал актер.— Со мной происхо­дит то же самое.

В беседе обнаружилось, что Райкин тоже «потерял ближнюю память», но контузии при этом у него не бы­ло. Поняв, что его задача состоит в том, чтобы попы­таться рассказать Дау что-нибудь очень интересное и тем попытаться отвлечь от его боли, Аркадий Исаако­вич очень разволновался.

Встрече его с Ландау предшествовал длительный разговор между нами и его женой Ромой, также актри­сой и сотрудницей эстрадного театра, в труппе которо­го она была весьма колоритной, на мой взгляд, фигу­рой. Этот разговор содержит много интересного о творческой манере актера с такой резкой индивидуаль­ностью, каким является Райкин, но поскольку к теме это не имеет отношения, коснусь только отдельных черт, чтобы стала понятной сцена встречи.

Перед каждым выступлением Райкин всегда волну­ется, и причина волнения состоит не в том, что с обы­вательской точки зрения называется творческим вдох­новением. В манере этого актера лежит необходи­мость найти психологический контакт с каким-либо зрителем из первых рядов, чье лицо хорошо видно со сцены. По движению этого лица Райкин угадывал ре­акцию его как зрителя, и если реакция была одобри­тельной, то между актером и зрителем устанавлива­лась положительная обратная связь: чем одобритель­ней реагировал зритель на актера, тем уверенней чув­ствовал себя Райкин. Если обратная связь была отри­цательной (переменить адрес в процессе выступления актер уже не мог), настроение Райкина угасало все больше, и яркость его выступления катастрофически тускнела.

Поскольку в задачу Райкина входило отвлечь Дау от его болей, вместе с тем Дау был одним-единствен­ным зрителем, то повод для волнения актера был более  {400}  чем формальный, поскольку Райкину «безумно» хоте­лось достичь поставленной перед ним цели.

Как только я вошел к Дау, стало ясно, что наш опыт сорвется, и хотя Кора предупредила меня, что «сегодня без Тани ему совсем плохо», мне казалось, что она пре­увеличивает или даже страхует эффект неудачи.

Дау лежал на спине с выражением глубокого физи­ческого страдания. Он ломал пальцы больной руки и при виде Райкина сказал:

— Здравствуйте! Я очень люблю ваше искусство, но я в таком жалком состоянии!

При этих словах Райкин резко побледнел и, скорее опускаясь, чем садясь на стул, произнес, как мне пока­залось, упавшим голосом:

— Не придавайте этому значения, Лев Давидович. Мы с женой приехали в Москву на гастроли, и вот Ки­рилл Семенович предложил нам навестить вас. Мы, ак­теры, наверное, как и все люди нашей страны, любим вас, много о вас знаем, больше не понимаем (физика для нас — область иррациональная), но страшно гор­димся вами.

Дау пробормотал что-то вроде благодарности и бросил на меня умоляющий взгляд, смысл которого был ясен. Ему в этот момент было некстати все, что я придумал, и, пока я размышлял, как поступить, Райкин сделал над собой усилие и заговорил снова.

Это было уже выступление. Он рассказал, что рабо­тает над новым номером и, хотя этот номер еще не го­тов, вкратце он вот что значит — «ну об этом потом».

Монолог Райкина давался ему трудно, со лба и с верхней губы струился пот. Его взгляд пытался остано­вить на себе глаза больного, но они блуждали и посто­янно обращались в мою сторону с той же просьбой.

Сделав знак Райкину не прерывать рассказа, я ска­зал Дау по-английски:

— Вы должны собрать все силы!

— Я пытаюсь! — ответил он громко.

Но из его попыток ничего не выходило. Этот стран­ный квартет (обливающийся потом Райкин, словно по­дыгрывающая ему улыбкой, сквозь которую проскаль­зывал испуг, Рома, Кора с тревожными и полными огорчения глазами, которые улавливали каждое дви­жение  {401}  присутствовавших и особенно больного, и, на­конец, я, не знаю уж, с каким выражением лица со сто­роны, но огорченный тем, что затея не удалась) тщетно пытался сыграть для аудитории, состоящей из одного человека, не нуждающегося ни в музыке, ни в музыкан­тах.

В разгар этих напрасных усилий Дау, прерывая Рай­кина, сказал:

— Можно мне пойти в туалет?

Он встал, широко отставляя ногу и, опираясь на палку, вышел из кабинета.

Это была передышка для всех.

Для Райкина и Ромы не было сомнений, что Дау страдает от физических болей. Они недоумевали, поче­му в этом сомневаются врачи, и мне пришлось им кое-что объяснить. Мы посидели еще с час, пытаясь повто­рить задуманную сцену снова, но у нас ничего не вы­шло».


Медикам не приходила в голову мысль, что опыт удался: боли органические, от них отвлечься немысли­мо. Надо активно лечить, а не разговаривать!

Появление Кирилла Семеновича Симоняна у нас в доме было последним даром моей счастливой форту­ны, если бы я не смогла 25 марта 1968 года обеспечить Дау первоклассным хирургом, я не смогла бы жить, но об этом позже.

Посещение Аркадием Райкиным больного Дау обойти невозможно!

Было воскресное утро, Кирилл Семенович пришел раньше. В назначенное время я вышла встречать Рай­кина у ворот института. Подъехала «Волга», за рулем Аркадий Райкин, прохожие останавливались как вко­панные, затрудняя ему управление машиной. Я поду­мала, что ему во избежание дорожных происшествий надо ездить в маске: даже маска не вызовет столько лю­бопытства, как сам Райкин. «Волга» остановилась у во­рот института, вся охрана, бросив свои посты, высыпа­ла навстречу «Волге». Я показала наш подъезд и, встречая Райкина уже в передней, сказала, что очень счастлива с ним познакомиться, что я одна из самых пламенных его поклонниц.  {402} 

— Как, вы забыли? Мы ведь знакомы, помните, вы вместе с Дау бывали у меня, когда я отдыхал в Сочи.

— Аркадий, то была не я!

И вдруг Аркадий Райкин покраснел до корней во­лос, он окаменел, его глаза выражали ужас.

— О, не бойтесь. Вы не выдали Дау, я в курсе его ин­тимной жизни, у нас с Дау ведь заключен брачный пакт о ненападении.

В тот день атака болей в животе была особенно яро­стной. Уже два врача, вернее, два настоящих медика-клинициста, наблюдают Дау: Вишневский и Симонян. Сам Дау очень любит посещения К.С.Симоняна, ему он читает Байрона на английском языке, оба читают друг другу Гумилева, Лермонтова, я вижу сама — бесе­да с Кириллом Семеновичем доставляет Дау удоволь­ствие.


Уже установилась теплая погода, я решила Дау от­вести на дачу. Накануне отъезда у меня произошел очень странный разговор по телефону. Звонок — сни­маю трубку, слушаю:

— Это квартира академика Ландау?

Да.

— Можно к телефону попросить его жену.

— Я у телефона...

— Здравствуйте, Нина Ивановна.

— Здравствуйте, только я не Нина Ивановна, а Конкордия Терентьевна.

— Как, разве жену академика Ландау зовут не Нина Ивановна?

— Нина Ивановна — жена академика Гинзбурга, это из моих знакомых.

— Тогда прошу прощения, я такой-то (он назвал се­бя). Разрешите объяснить мой нелепый звонок.

— Пожалуйста.

— Два месяца назад я был болен и лежал в больни­це Академии наук. Со мной вместе целый месяц был в палате некий профессор из университета. Этого про­фессора почти ежедневно в часы приема посещала то­же сотрудница университета. (Я подумала: Н.И.Гинз­бург работает в университете.) Она мне представилась как Нина Ивановна Ландау, жена академика Ландау. Я  {403}  раньше выписался из больницы, дал Нине Ивановне свой телефон и очень просил, чтобы она мне позвони­ла, сообщила о здоровье моего товарища по палате и, конечно, о здоровье своего мужа, академика Ландау.

— Очень интересно. Думаю, что ваш товарищ по палате знал ее настоящую фамилию.

— Не уверен. Он меня сам уверял, что это жена ака­демика Ландау.

— Короче говоря, мой муж уже примерно два года дома, но его состояние здоровья не такое, чтобы я мог­ла его оставлять дома и посещать пациентов больницы Академии наук. И потом, я не сотрудница университе­та. Вас явно разыграли.

Этот незначительный разговор я привела потому, что, когда я Дау перевезла на дачу в Мозженку и, оста­вив его на Танечку, приехала в Москву за медикамен­тами и продуктами, раздался звонок. Снимаю трубку, слушаю:

— Это квартира академика Ландау?

— Да.

— Попросите его самого к телефону.

— Я этого не могу сделать, он сейчас находится на даче.

— На даче телефон есть?

— Нет, на даче телефона нет.

— Тогда потрудитесь сообщить мне, как проехать на дачу к академику Ландау.

Говорила со мной женщина немолодая, но явно очень взволнованная, очень гневная.

— Если вы будете ехать на машине...

— Нет, машины у меня нет. Я говорю с вокзала. Я проездом в Москве, через несколько часов у меня поезд на Ленинград.

— Наша дача по Белорусской железной дороге, ко­нечная остановка — Звенигород.

— Сколько времени займет дорога туда и обратно?

— Не менее трех часов.

— Тогда это невыполнимо, а с кем я говорю?

— С его женой.

— С женой? А давно ли вы стали его женой, — это она говорила, не скрывая своей ненависти к жене Лан­дау.  {404} 

— Примерно четверть века, — спокойно сказала я, и вдруг слышу молодой, прерывающийся, сдавленный рыданиями голос:

— Мама, оставь, мне все ясно! И разъяренный голос мамы:

— Майя, не мешай, я хочу все выяснить. Тогда сооб­щите мне, когда впервые после автомобильной катаст­рофы, выздоровев, ваш муж академик Ландау, приез­жал в Ленинград?

— Мой муж академик Ландау, к сожалению, еще не выздоровел после автомобильной катастрофы. Он еще не был в Ленинграде.

— Как не был? А кто у нас в доме встречал Новый 1965 год?

— Уверяю вас, не мой муж.

— Как? А месяц назад в Адлере с огромным букетом роз меня и мою дочь встречал не академик Ландау?

— Я очень сожалею, но это был не академик Лан­дау. Он еще слишком болен для таких подвигов.

Опять рыдания Майи, ее слова: «Мама, оставь, за­чем все это, я все поняла».

Тут я сразу вспомнила непонятную телеграмму из Ленинграда в числе поздравительных по случаю при­суждения Нобелевской премии.

Текст телеграммы: «Для меня страшное несчастье ваша Нобелевская мечтала добиться признания моих работ только тогда быть вами мне по-настоящему пло­хо если любите откликнитесь Ваша Майя»

Дау, прочитав эту телеграмму, сказал: «Коруша, это от какой-то сумасшедшей, у меня не было ни одной де­вушки по имени Майя».

Примерно год спустя пришло письмо из Ленингра­да. Дау его прочел, передавая мне сказал: «Коруша, это та сумасшедшая Майя, которая в прошлом году при­слала непонятную телеграмму».

После телефонного разговора с Манной мамой я ра­зыскала в ящиках письменного стола Дау телеграмму и письмо, сколола их вместе. Для меня это было большое событие. Дау помнил непонятную ему телеграмму год спустя. Этот телефонный разговор имел явно трагичес­кую, но для нас таинственную историю.

Собираясь ехать на дачу, встретила Шальникова.  {405}  Под впечатлением я выложила ему всю эту историю. Он мне сказал: «Вы врете, Кора, такого не может быть». Я вынула из сумки телеграмму и письмо.

Текст письма:


«Дорогой Лев Давидович!

Мне больно писать вам, но я хочу знать правду. Ме­ня оскорбил в вашем присутствии ваш спутник. За что?

Если это печальное недоразумение, вызванное по­верхностным знакомством с греческой мифологией, ес­ли вы этого не хотели, если вы честный человек, мы должны встретиться, это для меня вопрос жизни и сча­стья.

Любящая вас Майя 17.V-1964 г.

Ленинград Д-14

Басков 12, кв. 13

Ж-2-25-87»


Из телефонного разговора я выяснила, что Майя и таинственный лже-Ландау встретились, ведь он у них в доме встречал Новый 1965 год. Я искренне жалела, что не Дау встречал Майю с ее мамой в Адлере с огромным букетом роз.





Глава 55


Лето 1965 года Дау провел на нашей даче в Мозжен­ке, куда в один прекрасный день съехалось очень много посольских машин и фоторепортеров. Я не мог­ла объяснить этого паломничества. Немецкая речь сме­нялась английской, французской, я не была подготов­лена к приему. Заметила, что иностранцы на непонят­ных мне языках атаковали Дау настойчивыми вопроса­ми. Всматриваюсь в лицо Дау. Поняла, он уходит от ответа.

Когда все разъехались, я спросила:

— Даунька, мне показалось, эти иностранцы у тебя что-то настойчиво выпытывали, а ты вилял.

— Корочка, ты права, они все хотели знать, над  {406}  чем я работал, когда произошла автомобильная ката­строфа.

— Даунька, но ведь раньше ты всем говорил, что не помнишь, над чем работал, неужели вспомнил?

— Да, Коруша, на днях на даче я уже вспомнил свою последнюю работу и даже в часы ослабления живот­ных болей, я ее почти закончил.

Я разрыдалась.

— Что с тобой, Коруша?

— О, Даунька, это от счастья, я никогда не верила Гращенкову, не верила, но боялась!

— Коруша, что толку: память вернулась, а боли в животе нестерпимые. Ведь с этими болями работать очень трудно, а я должен закончить свою последнюю работу. Стою на пороге открытия и ничего не могу сде­лать. Ты правильно заметила, я не мог говорить о нео­конченной моей работе, поэтому и вилял, пока работа не опубликована, говорить не о чем.

Я решила попробовать достать путевку в Карловы Вары. Вишневский одобрял и Кирилл Семенович тоже считал, что эта поездка будет очень полезна для боль­ного. В Президиуме Академии наук мне сказали, что путевок нет, надо было заранее подавать заявление. На даче Дау было хорошо, в тот год был большой урожай клубники, крыжовника и других ягод, собирали их ве­драми. Дау очень любил эти ягоды. Гарик был все вре­мя с отцом, за эти годы болезни Гарик стал студентом-юношей. Дау все время давал ему решать задачи уже по университетскому курсу. Гарик удивлялся — не успел продиктовать задачу, уже пиши ответ. В отсутствие Га­рика Дау говорил: «Гарик очень способный, из него будет толк, и притом Гарик очень красив, в мужской красоте я не очень разбираюсь, но мне кажется, краси­вее Гарика мужчине быть невозможно». (Лично я счи­таю сына очень милым.)

Как-то Гарик уехал на байдарках со студентами, по­том они попали в какой-то студенческий лагерь. К не­му подошел один студент и по секрету сообщил: «Игорь, девчонки все завертелись, они решили, что ты сын знаменитого физика Ландау, так что ты держись поважнее, надо их подурачить».  {407} 

Когда Даунька раскисал от приступов боли в живо­те, Танечка поддразнивала: «А кто ездил в Адлер?». Дау смеялся, Танечка продолжала: «Какой хитрый за­яц ускакал в Адлер, а мы даже не заметили».

Удивительно успокаивающе Танечка действовала на больного. Спокойная, добрая, казалось, она разде­ляла боль больного, он всегда с тоской говорил: «Завт­ра выходной и Танечки не будет».

9 июля — день рождения П.Л.Капицы — по устано­вившимся традициям все сотрудники института съез­жались к вечеру на Николину гору. Мы с Дау решили съездить пораньше, поздравить Петра Леонидовича до общего сбора гостей. Застали там одного гостя — Ру­бена Симонова, беседа была дружественной, интим­ной. Капица обратился к Дау:

— Дау, вы помните, давно, до вашей болезни, я вам говорил, что вы уже переросли сотрудника института, давайте создадим Институт теоретической физики, и вы будете там директором.

— Помню, Петр Леонидович, и помню, что я вам тогда ответил: директора из меня не получится. Кроме того, я против создания теоретического института. Те­оретики должны работать всегда вместе с эксперимен­таторами, иначе они заврутся. Я уже сказал Халатникову свое мнение об их Институте теоретической физи­ки. Петр Леонидович, вы лучший из директоров. Я сча­стлив работать у такого директора!

— Дау, но ведь ваши ребята разбежались, разлени­лись!

— Да, я это знаю, вот выздоровею, я сам всех разго­ню и наберу талантливую молодежь, любящую тру­диться!

Это был последний визит Дау к Петру Леонидовичу Капице.

Когда переехали в Москву, опять участились визи­ты Кирилла Семеновича Симоняна.


 {408} 




Глава 56


Вдруг нас поразила весть: скоропостижно скончался член-корреспондент Академии наук СССР Н.И.Гращенков. Удивительно много он занимал круп­ных должностей, в некрологе перечисление всех его ди­ректорств и председательств заняли примерно 20 см. мелким газетным шрифтом. Очевидно, числясь на всех этих должностях, не было возможности работать ни на одной из них хорошо. Потом мне медики сообщили: во 2-м Медицинском институте был объявлен конкурс на занятие вакантной должности заведующего кафедрой. Николай Иванович решил, что и эту почетную долж­ность должен занять он. Как только Николай Ивано­вич узнал, что не получил этой должности, у него разо­рвалось сердце.

Еще бы, четыре года газеты всего мира писали о том, что он, первый медик планеты, оживил Ландау. Его наперебой приглашали все страны мира, его встре­чали корреспонденты, его портреты украшали журна­лы и газеты.





Глава 57


Теперь возражать против нашей поездки в Карловы Вары было некому. Мне предложили путевки в Карловы Вары на ноябрь месяц, я с радостью согласи­лась. Я лелеяла мечту приобрести Дауньке протезные ботинки на молниях. Вылетать надо было с Шереметь­евского аэродрома, с Воробьевых гор до Шереметьев­ского аэропорта неблизко, я не могла допустить, что­бы больной Дау ехал в «Волге» и не мог протянуть свою больную ногу. Позвонила в гараж Академии на­ук, не в диспетчерскую, а самому «автомобильному ко­ролю» Тарсису и нахально попросила для академика Ландау келдышевскую «Чайку», чтобы добраться до Шереметьевского аэродрома. Он, конечно, очень был  {409}  озадачен и просто онемел. Я этим воспользовалась и сказала: «Товарищ Тарсис, но ведь товарищ Келдыш сейчас в Лондоне, почему нельзя больному Ландау с искалеченной ногой доехать до аэропорта в длинной удобной машине! Тем более сейчас Келдыш находится в Англии, и «Чайки» у него две».

Тарсис прислал «ЗИМ», я на это и рассчитывала. Попроси я «ЗИМ», прислали бы «Волгу». Перед отъез­дом зашел Халатников, он мне сказал:

— Кора, имейте в виду, в Чехословакии вышли все книги Дау по теоретической физике, вам там лишние деньги не помешают.

Летели с большим комфортом. Дау очень оживился и прекрасно выглядел. В самолете в основном летели иностранцы, они узнавали Ландау. Все пассажиры при­обрели автограф лауреата Нобелевской премии акаде­мика Ландау.

Нас на аэродроме встретила машина нашего дипло­матического представителя в Праге. И.И.Удальцов, со­ветник посольства, уделил нам много своего внимания, к едва приземлившемуся самолету подрулила посоль­ская машина, и мы, миновав все таможенные процеду­ры, помчались без промедления в Карловы Вары, где в отеле «Империал» нас ждал комфортабельный салон-люкс.

Дорога от Праги до Карловых Вар не близкая, вна­чале Даунька восхищался пейзажами и ухоженностью полей Чехии, где буквально не пустовал ни один санти­метр земли. Но потом ему понадобился туалет, он стал очень нервничать. Когда прибыли в отведенные нам апартаменты, он ринулся в туалет, я его сопровождала. Уложив его в роскошную постель, вспомнила, что на­ши физики сообщили Зденеку Кунцу о нашем прилете, он и физики Праги должны были нас встречать в аэропорту Праги.

Позже я узнала, что нас встречали и физики, и Кунц, и розы. А мы по дипломатическим каналам миновали пражскую публику. Встреча с физиками и Кунцем не состоялась. Я везла профессору Кунцу наши москов­ские подарки: ереванские коньяки и зернистую икру. Приближался Новый год, я это учла. Кроме того, мне необходим был Кунц. При его содействии мне нужно  {410}  заказать протезные ботинки, и, главное, когда мы с да­чи переехали в Москву, Кирилл Семенович мне пред­ложил:

— Кора, давайте я Дау сделаю спинномозговую ане­стезию. Если боли в животе идут от мозга, при спин­номозговой анестезии они будут продолжаться, но ес­ли под действием анестезии боли от наркоза временно прекратятся, тогда я буду уверен в своих подозрениях, что у Дау посттравматические спайки кишечника, тог­да надо оперировать. Кора, имейте в виду, если бы Ландау лежал у меня в больнице, я это уже давно бы проделал: он был бы мой больной. Но сейчас Дау ведут врачи из больницы Академии наук и А.А.Вишневский. Мне нужно официальное разрешение его ведущих ме­диков. Давайте завтра соберем у нас небольшой конси­лиум, позовите главврача из больницы Академии наук Григорьева, лечащего врача Дау Надежду Валентинов­ну Павленко, Дамира и Арапова, но Вишневского не зовите, он не разрешит, я с ним говорил, он против это­го эксперимента.

— Кирилл Семенович, это ведь не операция, а анес­тезия, разве это опасно? Что может произойти в худ­шем случае в результате этой анестезии?

— Как что? Смерть.

Меня от этого слова чуть не хватил удар! Когда Ки­рилл Семенович ушел, я не скоро пришла в себя. Как медики легко произносят это слово. Ухаживая за Дау уже много лет, я забыла об этом слове, ведь смерть — это навсегда! Это не промежуточное состояние. На за­втрашний консилиум мой первый звонок был к Виш­невскому. Я бы могла рисковать собой, но не Дау! И, конечно, Вишневский запретил анестезию. Кирилл Се­менович закурил и ушел. Он был вправе на меня оби­деться. Я доверяла Кириллу Семеновичу, это очень ум­ный, очень образованный, очень справедливый и очень добрый человек. Я ведь часто приглашала Кирилла Се­меновича, но он с возмущением отверг оплату своего труда. Тогда я обратилась к новому главврачу больни­цы Академии наук Григорьеву (замечательному чело­веку). Посещения всех врачей, лечивших академика Ландау на дому, оплачивала больница Академии наук, за каждое посещение выписывалась приличная сумма.  {411}  Главврач Григорьев все оформил, Кириллу Семенови­чу причиталась крупная сумма. Кирилл Семенович ка­тегорически отказался, сказав:

— Ландау — это не тот случай, чтобы получать ка­кие-либо деньги.

Он посещал больного почти три года. Я не замети­ла, чтобы он на меня обиделся. Он по-человечески по­нял мое состояние, он провожал нас в Чехословакию, он усаживал Дау в самолет. Я не объяснила Кириллу Семеновичу, почему я пригласила Вишневского, он ведь не знал, что, начитавшись медицинских учебни­ков, я понимала, что область головного и спинного мозга — это область нейрохирургов. Кирилл Семено­вич блестящий хирург, достойный ученик Юдина, в об­щих операциях и на кишечнике ему нет равных, у него во время операций нет левой руки — обе руки правые. Такие хирурги бесценны, но есть еще нейрохирург Зде­нек Кунц, спинной мозг — его функция. Дау есть Дау! И если надо влезть в его спинной мозг, то пусть это сде­лает Зденек Кунц. Я должна встретиться с Кунцем и проконсультироваться у него по этому вопросу. И да простит меня Кирилл Семенович, но иначе я поступить не могла.

Я готова была всю свою жизнь бесконечно шнуро­вать длинные протезные ботинки по ночам, дни и ночи не отходить от больного Дау, отучиться от сна, днем забывать про еду, лишь бы Дау был жив, лишь бы мне не пришлось пережить его смерть, его похороны.

В отведенном нам салоне вечером попробовала до­звониться Кунцу. Он, когда был у нас в Москве, оставил свои визитные карточки. Но к моему разочарованию, телефонистка мне ответила на чешском языке. Разговор по телефону с Кунцем был неосуществим. И. И.Удаль­цов — советник нашего посольства — оставил мне свой телефон, телефон нашего посла в Праге Степана Васи­льевича Червоненко. По приезде в отель И.И.Удальцов вызвал к нам в салон управляющего санаторием «Импе­риал» товарища Поспешила, который если мне что-ни­будь понадобится, просил обращаться к нему.

Отель «Империал» был выстроен в Карловых Варах еще в капиталистические времена каким-то иностран­ным миллионером для миллионеров. Отделка была  {412}  роскошная, само здание огромное, величаво возвыша­лось над курортом Карловы Вары. В нашем распоря­жении была гостиная и спальня, туалет, роскошно от­деланный мрамором, с умывальниками занимал слишком много квадратных метров, а его скользкий мраморный пол навел на меня ужас. Здесь Дау опасно сделать даже один шаг. Когда я вошла в ванну, мною овладело отчаяние. И было от чего: огромный мра­морный зал, по мраморным ступеням спускаешься не в ванну, а в небольшой бассейн. Дау не сможет отка­заться от ванны, а Тани нет.

Столовая на первом этаже, на лифте спустились в столовую. Даунька легко вышел из лифта, держа меня под руку. Высокий, стройный, он легко шел, прихрамывая на больную ногу. Нам указали наш столик, сво­бодной рукой я отодвинула стул. Дау легко опустился на стул, я облегченно вздохнула. На редкость подтяну­то державшийся Дау совсем не выглядел больным. Но боже, как волновалась я, я вся была сплошной напряженный нервный спазм. Меня тошнило, есть не могла. Дау ужинал с аппетитом, я только выпила чай. Мне ка­залось, он не сможет встать, зацепится ногой за ковер, поскользнется на зеркальном паркете. Ослепительная сервировка, чопорная нарядная чужая публика, чужая речь, мне было так страшно чем-нибудь обратить на себя внимание.

— Коруша, ты ничего не ешь, ты не заболела?

— Нет, Дау, я боюсь лишнего веса, я и дома не ужи­наю, — соврала я.

О, врать я уже научилась!

Вернее, меня моя жизнь научила хорошо врать. Дау легко встал, я его поддержала. Все было в нор­ме. В общем потоке громадного отеля мы не привлек­ли внимания. Я даже не предполагала о его могучей си­ле воли. Когда входили в наш номер, он прошептал: «Скорее, скорее — в туалет». Потом я его раздела, уло­жила.

— Даунька, у тебя боли ослабли?

— Нет, что ты, я просто терпел. Везде люди, непри­лично ныть при посторонних.

Пришел врач, осмотрел Дау, назначил водолечение, сифонные клизмы. Медсестра принесла направление в  {413}  водолечебницу. Дау стал просить на ночь ванну, после ванны он легко засыпал. Но когда надо было выходить из ванны, я хлебнула горя. Дау в теплой воде разомлел, без своего протезного ботинка он стоять не мог. Оста­вив его в водоеме, выскочила в коридор, ища помощи. Все пусто, нигде не души. Вернулась, обвязав Дау под руками полотенцами, я вытащила его из воды. Выти­рая его, не верила, что этот кошмар позади. Не знала, что завтра меня ожидает более опасное событие. Спал Дау хорошо, ночью вставал только четыре раза. О, как я старательно шнуровала ботинки: мраморный пол ту­алета настораживал меня. Утром Дау на боли жало­вался только в номере, как только вышли к лифту, он подтянулся, совсем легко сел за стол. Я увидела управ­ляющего товарища Поспешила, оставив Дау за столи­ком, догнала управляющего в вестибюле, он был весь внимание.

— Скажите, пожалуйста, как добраться до водоле­чебницы?

— У нас есть легковые машины, но их стоимость не входит в оплату путевок, за месяц пользования мы вам предъявим отдельно счет.

Поблагодарила за информацию, поняла, что маши­на недоступна: на мои чешские кроны нужно заказать протезные ботинки. Издали увидела Дау, он был не один, он щедро раздавал автографы. Меня поразила красивая посадка его головы, седеющая пышная шеве­люра венчала ее ореолом, из-под смоляных бровей сверкали огромные очень красивые глаза, лицо раньше всегда улыбавшееся, было строго, серьезно. Я поняла: боли донимают, маска суровой сдержанности вы­званная острыми болями, накладывала на лицо печать необъяснимого человеческого достоинства.

Дау узнали, это меня почему-то очень взволновало. Для меня Дау был очень любимый, очень простой, очень добрый человек. Дома в Москве к визитам ино­странцев я привыкла. Здесь, за границей, в роскошном отеле, на прославленном курорте (на фоне очень преус­певающей части человечества) Дау в строгом костюме маренго, в белоснежной рубашке выглядел не просто человеком, это была значительная личность планеты. Я впервые почувствовала в нем одного из лучших  {414}  со­временных ученых, поняла: лауреатам Нобелевской премии за границей придают большое значение.

Есть я опять ничего не смогла, пила горячий кофе, осаждая комок в горле. Была очень взволнованна, боя­лась от избытка чувств по-домашнему разреветься. Уложив Дау в постель отдохнуть после завтрака, сама вышла в коридор, расспросить, как остальные туристы добираются до водолечебницы. Наконец нашла двух девушек, говорящих по-русски.

— Девушки, скажите, пожалуйста, как вы добирае­тесь до водолечебницы?

— Лично мы добираемся пешком через овраг за де­сять минут.

Это были молодые спортивные девушки.

— А общественного транспорта здесь нет?

— Есть трамвай, но он ведь идет круговым маршру­том, все очень долго. Через овраг напрямик гораздо ближе, чем дойти до трамвайной остановки.

Подумала: иногда Дау гуляет до сорока минут, не требуя туалета. Напрямик — это дорога не для нас. Ре­шила, что по тротуару мы с Дау затратим не более со­рока минут.

В прекрасное ноябрьское, солнечное утро, когда си­нева неба исключительно чиста и прозрачна, а солнце все покрывает сверкающей позолотой, мы с Дау в очень хорошем настроении вышли из отеля «Импери­ал». Не спеша, тихим прогулочным шагом отправи­лись в водолечебницу. Дау все повторял: «Коруша, бо­ли ослабевают, какой дивный день!».

Мы шли, шли, шли. Дау уже стал озираться, ища глазами скамейку. Я тоже уже давно ищу, но скамейки, видно, здесь не в моде. Мы уже идем все сорок минут! Прохожие встречаются очень редко.

— Дау, я слыхала, что чехи знают немецкий язык. Когда встретим прохожих, спроси по-немецки, где эта водолечебница.

Дау уже побледнел, бисером выступил пот. Скамеек все нет. Есть какой-то широкий каменный столбик у тротуара, подвела Дау к столбику:

— Даунька, обопрись об этот столбик, давай отдох­нем.

Я старательно вытерла пот с его лица. Спаситель­ные  {415}  прохожие. Дау к ним обратился на немецком, они стали объяснять, указывая на какой-то закоулок. Дау перевел: до водолечебницы 5 километров, но вон там трамвайная остановка. Дау уже бледный, как полотно! Что я натворила! Только подошли к трамвайной оста­новке, подошел трамвай. Измученный Дау сразу схва­тился за поручни, поставив здоровую ногу на ступень­ку трамвая, занес больную ногу, но вторая ступенька была на непомерно большом расстоянии от первой. Трамвай был прошлого века! Трамвай дал сигнал от­правления. Мой Зайка перепугался, больной ногой не смог дотянуться до второй ступеньки, силы у него кон­чились, он стал заваливаться навзничь. Бросив сумку, я обеими руками старалась удержать его. Мне показа­лось, он потерял сознание. Удерживая весь вес Дау, я ду­мала, что мой позвоночник у поясницы переломится. Я закричала, что есть мочи, из вагона выскочил вожатый, молодой сильный чех, он подхватил на лету падающего Дау, а я рухнула без сознания. Очнулась в трамвае. Кто-то меня поддерживал. Дау сидел рядом, сосредоточен­ный и очень бледный. Я не знаю, сколько мы ехали.

— Дау, спроси по-немецки, когда нам выйти у водо­лечебницы.

Ответили, что этот номер трамвая к водолечебнице не ходит. Сейчас последняя остановка, трамвайный парк, ждите следующего вагона. Водитель помог нам выйти, усадил на скамейку. Видя мое состояние, Дау даже не пытался заговорить об уборной, я вся отекла от слез, все еще истерически всхлипывая, сидела возле Дау на скамейке. Трамвай ушел, окраина была безлюд­на. Закрыла отяжелевшие веки и подставила лицо яр­кому солнцу, слезы текли уже беззвучно. Вдруг слышу голос. Говорили по-немецки:

— Вы — физик Лев Давидович Ландау, лауреат Но­белевской премии?

— Да.

Открыла глаза: высокий мужчина стоит у нашей скамейки.

— Что с вами случилось, почему вы здесь оказались, кто ваша спутница, почему она плачет?

— Это моя жена, мы поехали в водолечебницу и за­блудились.  {416} 

— В каком отеле вы остановились?

— В «Империале».

— Никуда не уходите. Ждите здесь. За вами сюда скоро придет машина.

Незнакомец скрылся. Дау мне весь свой разговор с незнакомцем перевел, когда тот ушел. Меня бил озноб, я боялась открыть рот, меня трясло. Такая истерика случалась со мной впервые. Потом подошла машина, нас усадили, кто-то хлопотал возле Дау и меня. Я так постыдно сорвалась. Не могла стоять на ногах, меня уложили в постель, возле меня был врач, возле Дау — медсестра, обед нам подали в номер. Потом нам сооб­щили, что за нами придет машина, что нас переводят в другой санаторий. Нас перевезли в менее населенный и более комфортабельный санаторий. Прикрепили по­стоянную медсестру, она же массажистка и методистка, ее имя было Марийка. Медсестра была высочайшего класса и очень симпатичная. Дау с ней очень подру­жился. В восемь утра она уже приносила нам горячую воду из источников. Нас посетил управляющий всего блистательного курорта Карловы Вары, проверил, хо­рошо ли нас устроили. Сам главврач санатория вел Дау. Здесь и меня стали лечить.

Вскоре нас посетил наш посол Степан Васильевич Червоненко. Я к нему сразу обратилась с просьбой:

— Степан Васильевич, мне необходимо встретиться с профессором Кунцем.

— Если вы хотите оставить на излечение своего му­жа в клинике профессора Кунца, то это невозможно.

— Позвольте, Степан Васильевич, а кто вам сказал, что я хочу поместить мужа в здешние клиники? Я при­ехала по нашим путевкам, профессор Кунц прилетал на все международные консилиумы, благодаря чему муж остался жив, как медика я чрезвычайно ценю профессо­ра Кунца, моей ему благодарности нет конца. Я к Но­вому году хочу ему вручить московские подарки и очень хочу у него проконсультироваться по тем меди­цинским вопросам, которые возникли в процессе вы­здоровления мужа после страшных травм. У мужа идет очень трудное выздоровление, оно всех медиков ставит в тупик. Уверяю вас, мне только нужна медицинская консультация.  {417} 

Посол меня правильно понял. Очень скоро у нас, в этом санатории, состоялся большой прием. Был наш посол Червоненко, был советник посольстваУдальцов, Зденек Кунц, которому я, наконец, вручила коньяки и икру. Кунц еще привез с собой двух европейского вида медиков и, главное, он привез этих знаменитых масте­ров по изготовлению протезной обуви. Я в Москве не могла его просить об этом, я в те времена не собира­лась в Чехословакию. Но этот медик знал, как у Лан­дау искалечена нога. У этого медика было большое че­ловеческое сердце, перед которым, как сказал Гете, на­до склонять колени!

Моя мечта осуществляется, у Дауньки будут чудес­ные протезные ботинки. Я обратилась к Кунцу:

— Вам, вероятно, известно, что Гращенков скоро­постижно скончался. Те медики, которые сейчас ведут Ландау в Москве, вернее, один из медиков, предлагает сделать спинномозговую анестезию, чтобы убедиться в органических болях в его животе. Как вы считаете, сто­ит это осуществить?

— Ни в коем случае, я бы лично не рискнул. Видите ли, те нервы, которые пронизывают наш кишечник, в спинном мозгу расположены слишком близко к голо­вному мозгу, новокаин может легко попасть в голо­вной мозг, и тогда наступит смерть.

Нет, я не зря приехала в Чехословакию! Этот мой главный вопрос уже был разрешен. Удивительно, поче­му мне Вишневский не объяснил этого. Вероятно, надо помнить, что врач, лечащий один палец, для лечения другого пальца советует пригласить другого специали­ста. Наверное, это тонкость нейрохирургов.

Когда в Москву приезжал Максвелл, сообщив мне о смерти своего сына, так и не пришедшего в сознание, он мне сказал: «Ваше счастье, вам к мужу удалось запо­лучить Зденека Кунца. Конечно, к Ландау он прилетел, а в Лондон к сыну моему он не мог прилететь».

Пока я разговаривала с Кунцем, приехавшие врачи очень весело беседовали с Дау. Дау после нескольких промываний кишечника в водолечебнице стал на боли жаловаться меньше и заметно повеселел. Кунц вклю­чился в беседу с Дау, причем сначала они говорят по-английски, потом один из врачей перешел на француз­ский.  {418}  Дау легко переключался на любой язык: вот уже звучит немецкая речь, вероятно, проверяют интеллект, потом, по-видимому, перешли на анекдоты, все весело смеются. Я не понимаю, о чем они говорят, но по тому как у врачей с европейским образованием разговор с больным Ландау становился оживленным — все боль­ше стал говорить Дау — и как его внимательно слуша­ют, по раскатистому, веселому смеху наших гостей яс­но, что им интересно говорить с больным. Как радост­но засияли добротой глаза профессоров медицины. Я уже понимаю, они не сомневаются — интеллект, мозг физика Ландау остался прежним, в чем я никогда и не сомневалась. Это все мне и сообщил профессор Кунц после консилиума. Потом ортопеды-профессора из пражского ортопедического института и специалисты мастера высочайшего класса занялись Дау. Они с ним ходили, снимали его ботинки, опять одевали, очень долго изучали все его движения, потом сняли мерку и, прощаясь, сказали, что сделают такие ботинки, кото­рые ему через год так исправят ногу, что он сможет стоять и ходить без ботинок, а в их ботинках хромать совсем не будет! Но ни о каких застежках и речи быть не может, протезная обувь только на шнуровках.

В этом санатории нам прикрепили машину; когда мы ездили в водолечебницу, она нас там ждала, и, по-видимому, мне за эту услугу доплачивать не придется и за ботинки я могу расплатиться. Я была счастлива: бо­тинки уже заказаны, теперь, когда мы приедем в Прагу для отлета в Москву, нам их принесут уже готовыми. Обратную дорогу я оплатила в Москве.

После каждой промывки кишечника специальными минеральными водами Дау на глазах воскресал.

Когда после процедур его укладывали отдохнуть, укутывая довольно горячим торфом ноги и живот, он на всю водолечебницу читал стихи, его уже все знали, знали и историю автомобильной катастрофы. Наша медсестра Марийка очень способствовала этой популя­рности. Все сотрудники водолечебницы приходили его приветствовать и пожелать ему воздоровления.

Ян Иш, главврач санатория, уделял много внима­ния Дау. После кишечного промывания в водолечебни­це уже который раз тщательно обследовал его живот.  {419}  Заметив большое улучшение, он нам с Дау стал расска­зывать: «У нас в санатории есть своя водолечебница, но у нас нет кишечного душа, поэтому мы возим Льва Давидовича в водолечебницу, нашим больным мы от­пускаем субаквальные ванны, это более эффективные промывания кишечника. Я вначале боялся назначать их Льву Давидовичу, а сейчас убедился, что кишечный душ очень благотворно действует на нашего больного. Если бы у него не было таких страшных травм, я не бо­ялся бы дать ему их сразу. Видите ли, после сильного кандидомикоза кишечника, как следствия антибиоти­ков, я решился назначить вам, Лев Давидович, субак­вальные ванны, они просто обновят вам стенки кишеч­ника. Меня профессор Кунц поставил в известность, как велика была забрюшинная гематома. Ни один врач не может поручиться, что в кишечнике нет патологиче­ского сдвига, не все еще рентген может фиксировать в кишечнике. Боясь наличия патологии в кишечнике, я опасался назначить вам субаквальные ванны. Но раз вы очень легко переносите кишечный душ, не попробо­вать ли вам наших субаквальных ванн?

— Доктор, я так хочу выздороветь, что заранее со­гласен на все!

— Доктор, разрешите мне присутствовать на этой процедуре. Я, конечно, за активное лечение!

— Получив ваше согласие, я распоряжусь, все будет готово завтра в восемь утра, я приму все меры предо­сторожности, сам буду вас ждать в водолечебнице.

Назавтра в восемь утра мы с Дау уже в водолечебни­це. Ванны необычны, масса труб от разных минераль­ных источников, счетчики отмеров воды, на днище много непонятного, все сугубо медицинское. Дау, с лю­бопытством заглянув в ванну, заметил:

— Это я должен сесть на эту турецкую мебель?

Все одобрительно рассмеялись. Ванну окружили врачи. Ян Иш следил за пульсом. Чтобы не мешать, я встала в стороне. Заработали, защелкали счетчики от­меров воды, напряженное молчание. Дау стал быстро бледнеть, потом миг — все ринулись к Дау, его вынули без сознания. Ян Иш был бледнее Дау. Дау уложили на кушетку, кольцом окружили врачи, слушаю: «Это бы­вает, ничего страшного, пульс хорош». Дау быстро  {420}  пришел в сознание, сразу оправился, с аппетитом поза­втракал. Кормили нас удивительно вкусно.

Вскоре после завтрака пришел главврач, выслушав и осмотрев Дау, он совсем успокоился, заявив: «Вы пе­ренесли столько страшных травм, а сердце как у двад­цатилетнего парня. Ваши легкие, разорванные сломан­ными ребрами, не дают хрипов! Вы просто железный человек!».

— Доктор, — вставила я, — он никогда не курил, ни­когда не отравлял себя алкоголем, вел нормальный об­раз жизни, я считаю, тайна его воскрешения из мерт­вых только в этом!

— Вы правы, медики хотят воскресить всех своих умирающих, но не всякий человеческий организм идет навстречу медикам: курение и даже небольшие дозы алкоголя очень подрывают защитные силы человечес­кого организма. Но свои субаквальные ванны я отме­няю. По-прежнему будем возить Льва Давидовича на кишечные промывания в водолечебницу.

— Доктор, скажите, пожалуйста, вы думаете, после страшной травмы таза и забрюшинной гематомы у му­жа может быть какая-либо патология в кишечнике, — спросила я в коридоре, провожая главврача.

— Видите ли, мне непонятны его постоянные, ино­гда слабеющие, но не оставляющие его боли в кишеч­нике. Те медицинские показания из санаторной кар­точки, заполненные врачами в Москве, очень скупы. На той консультации в нашем санатории были очень авторитетные наши медики: профессор Кунц, профес­сора Старега и Заводный. Они не нашли, что боли в животе центрального происхождения. Его кишечник должен быть под пристальным вниманием ваших ме­диков в Москве, когда вы вернетесь домой.

— Доктор, у меня к вам большая просьба. Я здоро­ва, разрешите мне завтра утром попробовать эту са­мую ванну с такой же нагрузкой, с той же минеральной водой. Мне необходимо самой почувствовать, что за­ставило мужа потерять сознание.

— Для вас никакого риска, пожалуйста, я разрешаю и дам все распоряжения, приходите завтра в восемь утра.

Чуть с большей нагрузкой я тоже потеряла созна­ние: просто ужасно сильное давление изнутри распира­ет  {421}  тебя до потери сознания. Я очень обрадовалась: у меня-то нет патологии в кишечнике, и в моем мозгу в какой-то миллионной клетке поместилась ошибочная мысль, что у Дау нет патологии в кишечнике. А ведь главный врач санатория Ян Иш, очень знающий ме­дик, очень внимательный врач, наблюдал больного всего лишь один месяц, но он очень внимательно на­блюдал больного. В ноябре 1965 года он первый из ме­диков правильно, без сомнений указал, что боли в жи­воте органические. Этот правильный диагноз Яна Иша был подтвержден патологоанатомами только при вскрытии.

Второго декабря 1965 года мы прощались со столь гостеприимно нас принявшим санаторием, даже повар что-то замечательное нам изготовил и сам принес.

Очень трогательно прощался Ян Иш со своим труд­ным пациентом, он мне сказал, что медсестра Марийка нас сопровождает в Прагу, где нас ждут номера в оте­ле, в отель нам ортопеды принесут ботинки.

День был на славу теплый, солнечный, ничего не го­ворило о том, что календарь уже потерял свои два ли­стка первого месяца зимы, небольшой снег, выпавший, в ноябре, исчез. По гладкой, чистой, отшлифованной ленте шоссе легко мчала нас машина на встречу с Пра­гой. Машина роскошная, длинная, Дау легко протянул ноги, обратив свое внимание на мягкую красную кожа­ную обивку внутри. «Как красив этот красный цвет! — сказал он, улыбнувшись.— Корочка, ты молодец, что привезла меня сюда, я, кажется, выздоравливаю, боли все время ослабевают».

В начале пути он читал стихи, потом стал обращать внимание на замки, возвышающиеся вдали, на изум­рудную зелень полей.

Я с ужасом ждала, когда он начнет требовать убор­ную. Но улыбка не сходила с его лица, рядом сидела Мариечка, делая периодически массаж левой руки. Он весело стал дразнить Марийку.

— Мариечка, пожалуйста, чему вас учили в школе?

— Лев Давидович, я уже сто раз вам сказала: «Ваш великий советский ученый Лысенко на практике до­полнил теорию нашего чешского ученого Менделя».

Дау весело рассмеялся:  {422} 

— Так, очень хорошо! А теперь, Мариечка, скажите, что я вам сказал о величайшем ученом в веках, о чехе Грегоре Менделе!

— Вы мне сказали так: скромный аббат Бренского аббатства, Грегор Мендель прославил свою родину Че­хию своими гениальными открытиями. В биологии он является родоначальником генетики, его открытия по­казывают, как нужно сознательно вмешиваться в жизнь растительного и животного мира методом, нео­бычайно полезным для человечества. Его работы стали для ученых всего мира ключом ко многим открытиям в этой области науки. Лев Давидович, кажется, все за­учила на память.

— Нет, Мариечка, не все, нужно еще добавить, гово­ря о великом ученом Грегоре Менделе: преступно упо­минать рядом фамилию неграмотного фанатика, аван­тюриста Лысенко. В Советском Союзе был выдающий­ся ученый генетик Николай Вавилов, он своими выда­ющимися трудами в генетике действительно развил и углубил учение гения Чехии Грегора Менделя. Нико­лай Вавилов был признан одним из лучших генетиков мира. Но грязные, подлые интриги неуча Лысенко, к сожалению, вышли за пределы науки и были причиной безвременной гибели гениального ученого Николая Вавилова. Я знаю, я читал все его работы, я всегда пре­клонялся перед гениальностью его работ. Они вошли в сокровищницу науки мира по генетике. Это очень ин­тересная область в науке, но, конечно, самая интерес­ная наука это физика. Как я по ней соскучился! Как я хочу скорей выздороветь и как зверь наброшусь на на­уку!

Потом тихо и грустно зазвучала лирика Лермонто­ва. Я была счастлива. Дау не требует туалета, неужели я доживу до той минуты, когда мой Даунька мне объя­вит: «Коруша, все боли кончились, я здоров!». Еще бу­дут чудесные протезные ботинки, скоро увижу Прагу, там есть какой-то знаменитый собор.

Перед Прагой он немножко начал скулить насчет туалета, но без истерики. Вот и Прага, вот наш отель. А наши апартаменты привели меня в уныние — я рас­терялась, сразу заработала мысль: чем я буду распла­чиваться? Марийка сообщила, что ее комната рядом,  {423}  эта новость не принесла облегчения: и ее отель мне по­ставит в счет. А когда нам сервировали стол в гостиной для обеда, меня обуял страх: меню обеда дополняли ви­на, фрукты, шоколад. Эти все яства полностью лишили меня аппетита. Потом вспомнила, что Халатников пе­ред отъездом мне сообщил, что в Праге изданы все то­ма теоретической физики Ландау. Так если сам автор в Праге, ему, возможно, выплатят гонорар. Ура! Выход найден.

Ночью Дау встал только два раза. Неужели Дау вы­лечили эти знаменитые кишечные промывания! Утром стала думать, как связаться с физиками, разузнать о го­нораре. Тем более я вспомнила давнишние разговоры о том, что академик Гинзбург писал научные статьи, пуб­ликуя их в разных социалистических странах, а потом его жена ездила по туристическим путевкам и получала гонорары, причитающиеся ее мужу. Правда, мне тогда казалось, что по нашим советским устоям в этих опера­циях есть некая нетактичность. Я знала законная иност­ранная валюта граждан Советского Союза оформляет­ся через банк. У Дау в банке на Неглинной свой счет, но я не имела права через границу, даже социалистичес­кую, перевозить валюту. Вероятно, меня никто бы не осудил, если бы я взяла с собой чек на тысячу долларов, международная премия Фрица Лондона. Я вспомнила об этом чеке, который много лет лежит в письменном столе у Дау, как бы он меня сейчас выручил. Нет, это просто ужасно думать все время о том, что ты не в со­стоянии оплатить счет в иностранном отеле, где лауре­ата Нобелевской премии так гостеприимно приняли и так щедро угощают завтраками, обедами и ужинами, наш стол в гостиной постоянно уставлен винами, фрук­тами и шоколадом. Администрация отеля, вероятно, не подозревает, что нереализованный чек на Нобелевскую премию также покоится в письменном столе Дау в Москве. Эти мысли меня терзали после роскошных зав­траков, обедов и ужинов. На всякий случай попросила Мариечку: «Пожалуйста, на мою долю на завтра ниче­го не заказывайте, у меня уже юбки не сходятся, я хочу похудеть, не буду ни завтракать, ни обедать, ни ужи­нать». — «Этого нельзя, — очень решительно ответила Марийка.— Все меню я заказала еще вчера».  {424} 

С утра после завтрака приехали уже знакомые нам протезисты, привезли ботинки очень легкие, очень кра­сивые. Дау сказал, что они очень удобные. Но ортопе­ды мерили долго, заставляли ходить и в конце концов сказали, что это примерка, через несколько дней при­едут мерить еще, а совсем будут готовы примерно через неделю. На меня спустилась черная меланхолия.

— Почему вы так расстроились? Это хорошо, пожи­вите в Праге неделю. Та машина, что так понравилась Льву Давидовичу, на которой мы приехали из Карло­вых Вар, оставлена за вами, она дежурит у подъезда отеля и находится в полном вашем распоряжении.

От этой новости потемнело в глазах! Но в это время пришел к нам гость — Удальцов, советник нашего по­сольства в Праге. Вначале у меня мелькнула мысль по­просить у него помощи в оформлении гонорара за из­дание трудов Ландау в Праге. Потом, как в тумане, вспомнила, что Халатников сказал: «Физики вам уст­роят получение гонорара». Это слово «устроят» меня сейчас озадачило, работники посольства не должны ничего устраивать! Если честно гонорар не прислали, следовательно, на то нет законных оснований. Угроза несостоятельности уплатить по счету отелю очень тя­готила. Нет, с Удальцовым говорить о гонораре нель­зя, он дипломат, с дипломатами надо разговаривать за границей осторожно. Только Удальцов собрался ухо­дить, пришли физики, как я обрадовалась их приходу. По-видимому, Удальцов заметил мою радость от при­хода физиков, во всяком случае уходить он раздумал, или меня неправильно информировало мое расстроен­ное воображение.

Мне казалось, что Удальцов умышленно становится между мной и чехами-физиками. И ушел он уже после чехов. Тогда меня это очень огорчило, я физикам ска­зала, что мы ждем изготовления ортопедической обуви и уедем через неделю. Вероятно, я очень многозначи­тельно приглашала еще раз зайти физиков-чехов, в ре­зультате чего нашим постоянным гостем стал И.И.Удальцов!

На следующий день после посещения физиков Ма­риечка объявила, что нас посетят наш посол С.В.Чер­воненко и профессор Кунц, по всей вероятности, они  {425}  придут не одни, но чтобы я ни о чем не беспокоилась, она уже заказала. «Банкет будет шикарный!», — доба­вила она, улыбнувшись своей очаровательной улыб­кой.

Мне уже терять было нечего, оплатить все это на мои чешские кроны, которые сопутствуют путевкам, нечего было и думать. Явно иду ко дну! Оставалась единственная надежда на мифический гонорар, даже неизвестно от какого издательства.

От Дау свои заботы скрывала. Дау весел, спокоен, хорошо спит, он явно выздоравливает. Это главное, но от прогулок на машине категорически отказался.

— Коруша, я очень боюсь далеко отходить от туале­та, хотя я сейчас не так часто туда хожу, но во мне все время живет страх, а вдруг мне срочно приспичит в ту­алет!

Он очень много читал. Марийка раздобывала мно­го иностранной литературы, явно интересовался меню, очень хвалил кухню нашего отеля. Марийка с ним за­нималась гимнастикой, массажами и водила на прогул­ки, даже меня заставила один раз проехаться на маши­не по Праге. Шофер меня спросил, что я хочу посмот­реть. Я ответила — собор. Осмотр этого собора возме­стил мне все, что я никогда не видела и не увижу, мне казалось, после осмотра этого собора меня уже ничто не сможет поразить, и, налюбовавшись вволю, оше­ломленная, вернулась в отель, размышляя о том, что человечество может создавать веками такие прекрас­ные сооружения и стоять они будут вечно! В них столь­ко силы, мощи, красоты, казалось, самая страшная раз­рушительная сила веков никогда не сможет причинить им ущерба.

В отеле у Дау застала и физиков, и Удальцова, а моя проблема с деньгами оставалась неразрешенной. Я уже обнаглела и при Удальцове у физиков попросила но­мер их телефона, чтобы в случае нужды я могла им по­звонить. Записав нужный мне номер телефона, посмот­рела с вызовом на Удальцова. Он, как всегда, еще за­держался и очень сердечно меня попросил, если у меня будет какая-либо нужда, позвонить ему. Он повторял слова, которые я сказала физикам. Смутившись, я  {426}  пообещала. На следующий день решила позвонить физи­кам с утра, но, конечно, не из отеля, соблюдая конспи­рацию. Сказав Марийке и Дау, что хочу пройтись, вы­шла из отеля. Ко мне подошел шофер. Поблагодарила его, сказала, что хочу пройтись пешком. С трудом на­шла телефон, дозвонилась, поговорила, мне пообеща­ли все выяснить и сообщить.

После этого разговора я скисла; так стремилась, а когда достигла чего хотела, стало тошно, почувствова­ла отвращение к себе. Явно проявила корысть, понадо­бился гонорар в чешских кронах, как Женьке! Не упус­тила возможность обогатиться! Это было ужасно! Я ссылалась на физиков, учеников Ландау, которые при отъезде мне сообщили, будто бы в Праге вышли все то­ма по теоретической физике, и, пользуясь тем, что ав­тор в Праге, может быть, возможно сейчас до отъезда получить гонорар.

Как будто все прилично, нет, мне не по себе!

Наверное, надо было сказать так: «Выезжая из Москвы, я не предполагала, что задержусь в Праге из-за протезных ботинок, и я боюсь, что мне не хватит крон уплатить по счету отеля», а потом уже говорить о гонораре.

Переживая свой позор попрошайничества, я заблу­дилась.

Озабоченная с первых дней пребывания в Праге не­состоятельностью оплатить счет за гостиницу, я не уз­нала названия отеля, не знала и улицы, на которой сто­ит отель.

Много часов я бродила злющая по Праге. Вдруг увидела дома, которые видела из окна отеля, по этим приметам нашла отель.

На следующий день пришел физик, к которому я об­ращалась с просьбой о гонораре. Он сбивчиво, смуща­ясь, сказал, что, к сожалению, это невозможно. <...>

Поблагодарила за хлопоты, а в глазах — туман. Что делать?

За ботинки уплачу, а с управляющим отеля придет­ся объясниться. Через Московский банк я уплачу по счету в фунтах стерлингов.

Вскоре принесли готовые ботинки, их конструкция была сложной. Высокие, изящные, на крепкой частой  {427}  шнуровке, гибкие стальные стержни поднимались вы­соко за колено, в конце бедра — широкий пояс с пряж­ками, через год искалеченная левая нога вытянется, вы­правится, и Дау, хромая, сможет ходить и стоять без ботинка, а в этих замечательных ботинках хромать совсем не будет. Да, из-за таких ботинок стоило приез­жать в Прагу!

Излив всю свою благодарность словами в самой сердечной форме, я со страхом спросила, сколько я должна заплатить крон. Профессора-ортопеды, сму­тившись, ответили: «Что вы, и речи не может быть об оплате. Весь мир спасал жизнь физика Ландау. Наш институт счастлив, что ему предоставилась честь по­мочь великому ученому, попавшему в беду. Нас к вам в Карловы Вары пригласил наш ЦК. Вы — почетные гости нашей страны. Мы очень рады, что у нас получи­лись очень хорошие лечебные ботинки для всемирно известного физика Л. Д. Ландау!».

Невыносимая тяжесть свалилась с моих плеч. Мы — почетные гости этой высококультурной, этой замеча­тельной страны, а я позволила себе мельтешить о каком-то гонораре, который был мне к тому же и совсем не ну­жен! Мы — почетные гости Чехословакии! Мне и при­сниться это не могло. К распиравшему меня счастью при­мешивалась горечь сожаления: раз в жизни я была почет­ной гостьей такой страны и не насладилась этим! Даже не воспользовалась машиной и не осмотрела Прагу!

Когда ушли ортопеды, я спросила:

— Дау, ты знал, что мы почетные гости этой пре­красной страны?

— Да, конечно, помнишь, когда мы заблудились в поисках водолечебницы в Карловых Варах, тогда меня узнал один человек, говоривший по-немецки со мной. У меня сложилось впечатление, что он был, вероятно, член ЦК КПЧ. Мне это сообщил управляющий отелем «Империал». Он меня поздравил и сказал тогда, что нас переводят в специальный санаторий для почетных гостей страны!

— Даунька, и ты, ты, все помнишь и даже название отеля «Империал»?

— Коруша, этого забыть нельзя. Как почетный гость страны я впервые здесь.  {428} 

— А почему я этого не знала до сегодняшнего дня, а завтра уезжаем!

— Корочка, наверное, я в этом виноват, ты ведь тог­да заболела, а я потом все воспринимал, как должное!

— Зайка, милый, все просто замечательно! Главное, ты все помнишь, а Гращенков уже помер, так и не узна­ет, как он ошибся насчет потери у тебя ближней памяти.

Правда, я очень терзалась, что не смогу оплатить счет отеля, но все уже позади, какое счастье, завтра едем в Москву! На радостях все сбереженные чешские кроны раздала служащим отеля! Но один сувенир на счастье я все-таки вывезла из страны, где была почет­ной гостьей. В прекрасном настроении вышла попро­щаться с Прагой. Адрес отеля уже знала. Заметила, что все идущие мне навстречу женщины бережно несут зо­лотые веточки, изредка между золотых листьев мелька­ют золотые ягодки. Такого я в жизни не видела: все сверкает чистейшим золотом, золото не произрастает, что это? Это очень красиво! Вдруг вижу огромную кор­зину, наполненную загадочными веточками, вокруг корзины женщины, все покупают. Я забыла, что я за границей, спросила по-русски: «Зачем эти красивые ве­точки?». Одна пожилая дама с большим акцентом мне ответила по-русски: «Скоро Новый год. У нас, чехов, традиция. Это символ большого счастья в Новом го­ду!».

Так мне же этого только и не хватало! Мне необхо­димо вывезти символ большого счастья в Новом году! Счастья выздоровления моего Дауньки в новом насту­пающем году.

Золотые веточки я привезла в Москву как самые драгоценные реликвии, а суеверной себя не считала.

Среди провожающих нас в Москву, конечно, был и советник нашего посольства И.И.Удальцов. Я уже нор­мальными глазами смотрела на него, просто очень симпатичный, очень добрый человек, подаривший нам столько своего внимания, я чувствовала себя очень ви­новатой перед ним. Он с удивлением поглядывал на ме­ня: мою мрачную замкнутость сменило веселое настро­ение, опасность неоплаченного счета в отеле миновала, он ведь не знал моих терзаний, а посоветуйся я с ним все бы сразу прояснилось!  {429} 

Заглаживая свою вину, приветливо прощаясь с ним, я очень искренне приглашала его посетить нас в Моск­ве, заготовив для него и телефон, и наш московский ад­рес. В его глазах прочла одно недоумение. И было от чего, если стать на его место.

Благополучно доставив из аэропорта своих сограж­дан на посольской машине в отель «Империал», на сле­дующий день вдруг узнает: жена больного физика по­вела мужа пешком в водолечебницу, заблудилась, по­том устроила истерику! Конечно, все это плохо говори­ло обо мне. И.И.Удальцов, вероятно, очень боялся за мое поведение в Праге. Он был прав, за такой истерич­кой нужен был присмотр. До сих пор не могу избавить­ся от чувства своей вины перед И.И.Удальцовым. Ко­нечно, у меня были свои причины, ничто не проходит бесследно. После того как не стало А.В.Топчиева, у меня появилось недоверие к лицам, с которыми меня сталкивала судьба в трагические дни моей жизни. Поз­же поняла: люди с благополучным течением жизни да­леко не всегда могут понять психологию человека, в жизнь которого ворвалась трагическая неожидан­ность, большое человеческое горе. Исключение состав­ляют люди с большим, человеческим сердцем, перед которыми надо склонять колени. Как А.В.Топчиев. Оказавшийся на его месте академик Миллионщиков, не знаю, обладал ли умом, но сердцем нет! Перед ним не склонишь ни голову, ни колени. Он из племени вы­сокопоставленных бюрократов.

Вернувшись в Москву накануне нового, 1966 года, меня поразила искренняя радость сердечной встречи Кирилла Семеновича с Дау. А так называемый друг Е. М.Лившиц вовсе не навестил, не зашел поздравить ни с возвращением, ни с наступлением нового года.


Разбирая новогоднюю почту, Дау одно письмо пе­редал мне со словами: «Бедная Верочка, прочти ее письмо. Мне всегда и раньше казалось, она любила ме­ня, и до сих пор любит. Мне жаль ее, я был в нее влюб­лен целых пять лет! На большее меня не хватило, а очень грустно, когда разлюбишь девушку, а она про­должает тебя любить. Только в тебя влюбился навеч­но!».  {430} 

Я стала читать письмо:

«Дорогой, любимый, хороший Дауленька!

Поздравляю тебя, Кору и Гарика с Новым годом!

Сердечно желаю всем вам здоровья и счастья.

Даунька, если можешь, прости меня за все, не сер­дись на меня. Не бывает дня, чтобы я не думала о тебе и не молила судьбу, чтобы ты совсем поправился, что­бы ваша семья была опять счастлива. Но, видно, это мало помогает тебе...

Я, наверное, стала совсем ненормальной, иногда брожу возле твоего дома и вижу, как ты гуляешь.

Дауленька, милый, прости меня! Я знаю, это плохое утешение для тебя, но я очень, очень несчастна!

Господи! О, только бы ты совсем поправился, тогда и мне было бы легче дышать! Да и не обо мне речь. И не во мне дело. Ты должен быть здоров и счастлив!

Сразу после этих праздников я ложусь опять в боль­ницу, хочу пожелать тебе еще и еще здоровья!

Пишу ужасно бестолково, и за это прости.

Ты должен знать и помнить, что для многих-многих хороших и умных людей очень важно знать, что есть чудесный человек и талантливейший физик — Дау!

Целую тебя крепко-крепко! Прости меня».

Видно, Верочка казнилась, она была инициатором поездки в Дубну на машине.

Заканчивая читку Верочкиного письма, я уже рыда­ла.

— Коруша, что с тобой? Это ты от письма Верочки?

— Дауля, мне ее очень жаль! Я и раньше знала, чув­ствовала, что она тебя любила, как и я, на всю жизнь! И называет она тебя так же, как и я.

— Коруша, я и так был в нее влюблен целых пять лет! Остальными девицами я увлекался год, ну от силы два, и никогда не в ущерб моей вечной влюбленности в тебя! Корочка, ну, успокойся, вот на прочти еще одно милое послание!

«Дорогой Дау!

Возможно, вы меня и не помните, уж слишком не­значительное место я занимала в вашей жизни. Тогда разрешите просто поздравить вас с наступившим Но­вым годом и от всего сердца пожелать вам скорейшего  {431}  полного выздоровления, бодрости духа и всех земных благ.

С большим удовольствием вспоминаю свое знаком­ство с вами — встречи в Москве летом 61 г. и в Киеве на криогенной конференции. Это один из самых инте­ресных и незабываемых дней в моей жизни! Радует то, что наше знакомство и вам тогда, по-моему, было при­ятно.

Очень бы хотелось опять увидеть вас. Разрешите ли вы мне это? Когда?

Искренне ваша Лена».

— Зайка, мой «наглядный квантово-механический»! Я совсем не уверена в том, что, выздоровев, ты целый год будешь мне верен! Уверена только в том, что, ког­да бы ты ни ушел на свидание к другой, я клянусь тебе, буду искренне радоваться, лишь бы ты был здоров, стал прежним во всем! Твоя хромота не нанесла тебе ущерба! Я буду теперь радоваться твоим успехам у женщин!


Эти два письма привела потому, что мне дал их про­честь сам Дау.

Сейчас, перечитывая их, опять лила слезы над пись­мом Верочки, а новогоднее поздравление Л.Т. показа­ло мне красоту человеческих чувств.

Пусть у Дау было много таких встреч, тем больше он подарил счастья другим! Он умел красиво любить красивых женщин. И умел трудиться с наслаждением!

Во мне кипит протест, когда сейчас доходят слухи, слухи нелепые, будто бы Ландау разбрасывался в люб­ви, был развратен, его высочайшее наслаждениее твор­ческой работой связывают с сексуальностью только потому, что он говорил, что от своего творчества в на­уке он получает ни с чем не сравнимое наслаждение.

Все это чушь? Я должна напомнить, что он впервые поцеловал женщину в 26 лет, и тогда был чист и неви­нен, но уже объездил Европу, уже у него была работа о ферромагнетизме, поставившая его в ряд физиков меж­дународного класса.

Мне хочется сказать, что Ландау был одарен еще и талантом педагога. В любом желторотом юнце он ви­дел человека, он мечтал найти в юности талант и  {432}  отшлифовать этот талант в драгоценность. Как он восхи­щался талантом Володи Грибова. Он с восторгом гово­рил: «А друг Грибов переплюнет меня!».

На учеников он тратил очень много своего времени, терпения и сил. Для всех жаждущих приобщиться к на­стоящей науке двери его дома были всегда открыты.

А у великого из великих Эйнштейна ни одного уче­ника за всю длинную жизнь! Этот факт известен всем!





Глава 58


Уже идет 1966 год. В этом году, наконец, Кирилл Се­менович Симонян, по-моему, уже сам пришел к убеждению, что мозг Ландау травма не коснулась. Привожу его воспоминания:

«И вот теперь, особенно после возвращения его из Чехословакии, восстановление интеллекта пошло быс­трым ходом. Но прежде, чем говорить об этом, упомя­ну, что в конце 1965 года (если не ошибаюсь. Скажу, как Дау: спросите у Коры!) я пригласил на консульта­цию психиатра Тамару Алексеевну Невзорову, кото­рой очень доверял. Я подробно рассказал ей о Дау и его индивидуальных особенностях и просил ее быть внимательной и помочь мне советом, что делать даль­ше.

Мы оставили ее наедине с Дау, но не прошло и двух минут, как она оттуда вышла и сказала, что можно ехать. По дороге в машине она рассказала, что она тот­час же поняла, что у Дау интеллект разрушен, так как он не помнит ничего, что было несколько часов назад или хотя бы вчера, а без этого ни о каком интеллекте не может быть и речи.

Меня глубоко потрясла поверхностность ее осмотра больного и, по-видимому, формальное отношение к моей просьбе. Теперь, когда дело пошло на лад, мне хо­телось пригласить ее еще раз, но Кора воспротивилась, так как она была глубоко обижена, что я привел «тако­го» психиатра, и наотрез отказалась видеть Невзорову  {433}  снова в своем доме, коль скоро это не жизненно необ­ходимо для Дау.

Восстановление интеллекта происходило как-то по всем направлениям сразу. Если я заставал больного в сносном положении в смысле болевых атак, с ним мож­но было говорить обо всем и он охотно соглашался на беседы. Некоторые из них я приведу, поскольку они раскрывают характерологические особенности лично­сти замечательного физика.

Дау не понимал музыку не потому, что не любил ее. Напротив, говорил, что, насколько он знаком с гармонией (она интересовала его как производное звуковых, то есть механических колебаний), музыка должна, по-видимому, доставлять наслаждение, но он ничего не может поделать с собой, так как воспри­нимает ее только с ритмической стороны. Мелодии он не слышит — она для него все равно что шум. По­этому он не выносит и оперы, где певцы бездейству­ют и шумят, а слова их не согласуются с делом: когда надо спешить, они стоят на месте. Действие в опере представлялось ему просто как нелепо построенная пьеса.

Другое дело драма. Он любил хорошие спектакли и хорошую игру. В театрах бывал часто!

Дау любил литературу. Даже в первый год моего на­блюдения он мог читать на память английские балла­ды, знал многие из них и в русском переводе. Читал он с удовольствием, говоря о многих писателях мира, на­чиная с Гоголя и Льва Толстого. Он очень любил по­эзию. Его любимые поэты — Лермонтов, Пушкин, Гу­милев, но в первую очередь — Лермонтов.

— Почему Дау, разве Пушкин менее силен, чем Лер­монтов?

— Не знаю. Это очень субъективно. Лермонтов мне ближе, я больше его люблю. Ну уж, конечно, и его про­зу, которая несравненно сильнее, чем у Пушкина. Это я берусь доказать.

Дау любил эстраду, но остроумную. Смешанные программы ему не нравились, потому что они содержа­ли много посредственных и даже пошлых номеров. Райкин — его любимый эстрадный актер. Последний год его жизни я предлагал ему повторить визит Райкина,  {434}  но он сказал: «Нет, до тех пор, пока вы не снимете мне полностью боли в животе, об этом не может быть и речи. Я не хочу еще раз осрамиться».

Дау утверждал, что творчество — это наслаждение. Он легче думал о физических задачах в минуты увлече­ния тем типом женщин, который ему нравился. Но это не значило, что отсутствие таких эмоций мешало ре­шать ему физические проблемы. Просто это были пе­риоды зарядки.

К сфере науки Дау относил то, что подчинялось в конечном счете количественному выражению. Но не все. Кибернетику, по мнению Дау, нельзя называть на­укой — это область знаний прикладного характера. Медицина? Это если и наука, то пока еще не вышедшая за пределы эмпиризма и индивидуального опыта. Ког­да физика и химия проникнут в медецину, так, что да­дут ей методы и формулы применительно к процессам биологического плана, тогда медицина станет наукой. Это непременно произойдет.

Однажды я попросил его перелистать книжку с пе­речнем всех академиков и дать им характеристику. Моя цель заключалась в том, чтобы отвлечь Дау от бо­ли. Он взял в руки книжку, листая ее, стал комментиро­вать. Это было поразительно для моего уха. Хорошо зная свои медицинские круги и цену каждому из близ­ких моей специальности, избранник в АМН не по по­ложению, а по «гамбургскому счету», я все же был не­подготовлен к таким уничтожающим характеристи­кам, какие вылетали из уст Дау в адрес физиков, хими­ков, биологов и т. д.

— Такой-то — посредственность, такой-то — про­сто дурак. Покойный Вавилов — гениальная личность (брат того, чья фамилия попалась на глаза). Этот — та­лантливый химик.

— Дау, но как же они попали в академики?

— А это обман трудящихся.

Выражение «обман трудящихся» он употреблял час­то в ироническом плане характеристики не только че­ловека, но и событий или фактов.

Дойдя до раздела философии, он сказал:

— Давайте это пробросим!

— Почему?  {435} 

— Потому что философия — это не наука. Это ми­ровоззрение ученого.

Дау считал, что такие науки, как физика, химия, би­ология, нуждаются в том, чтобы именно ученые зани­мались популяризацией новых идей и достижений.

Он прочитал последнюю книгу Данина о Резерфор­де, опять же с перерывами, когда боли в животе осла­бевали.

Во время своего 60-летнего юбилея он спросил у Ка­пицы:

— Петр Леонидович, правда ли, что священник, от­певая тело Резерфорда, сказал такие слова: «Мы благо­дарим Тебя за труды и дни брата нашего Эрнеста», или это Данин выдумал?

Капица подтвердил, что Данин привел подлинные слова священника.

Даже в первый год нашего общения, когда мысли­тельная деятельность Дау еще была под, так сказать, всеобщим сомнением, он с большим юмором относил­ся к себе и окружающим. Юмор у него был мягкий и сочный.

В дальнейшем он стал проявляться постоянно даже при разговорах на самые серьезные темы.

Однажды я спросил его, что он может сказать о зо­лотой пропорции.

— Такая же пропорция, как и другие. Уверяю вас, в ней нет ничего особенного.

— Почему тогда ее назвали золотой и кто это сде­лал?

— Очень просто. Шел по Греции грек. Настроение у него было хорошее. Принадлежал он к пифагорейской школе и, значит, думал о числах. Взял и придумал зо­лотую пропорцию.

— Но почему он все же дал ей такое название?

— Я же вам сказал, что у него было хорошее настро­ение.

— Дау, будьте серьезным!

И тут он вполне серьезным голосом сказал:

— С математической точки зрения в золотой про­порции нет ничего примечательного.

Тогда я рассказал ему о Пачоли, о Леонардо и о том, как Цейзинг нашел, что совершенное соотношение  {436}  частей тела достигается соблюдением золотой про­порции. Я также сказал, что и в объемных отношениях различных составных организма мы находим устойчи­вость гомеостаза именно при движении этой пропор­ции к отношению 5:3 — 3:2.

— Ну это ведь совсем другое дело, когда в матема­тическое понятие вкладывается физический смысл. Тут может быть много интересного, и если хотите, мы вер­немся к этому вопросу после того, как пройдут мои бо­ли. Я ведь не жду от медицины невозможного. Мне хо­телось знать, удастся ли вам меня от них избавить.

— Да, — ответил я, — несомненно.

— Когда?

Первое время я говорил: быть может, через два-три дня, и такой ответ его удовлетворял. Но позже и по ме­ре того, как шло время, мне становилось трудней. Я уже не мог отвечать как прежде, потому что на это сле­довало возражение: «Вы мне уже это говорили, и даже не один раз».

Примерно за полгода до спаечной атаки, которая в конечном счете и привела его к смерти, он мне сказал:

— Я чувствую большую потребность вернуться к своей деятельности, но боль в животе не дает мне со­средоточиться, потому что она не оставляет меня. Что вы намерены делать?

— А много ли надо вам заниматься, например, ма­тематикой, чтобы вернуться к должному уровню? — спросил я, уходя от прямого ответа.

— Математикой мне вовсе не надо заниматься. Ма­тематика — это своего рода аппарат, с помощью кото­рого решаются физические проблемы. Вот в физике я поотстал. Чтобы догнать то, что произошло без меня, мне понадобится, может быть, два месяца, думаю, что не больше.

— Дау, мне хотелось бы настоять на том, чтобы Лившиц пришел и повторил с вами тот урок, который он дал мне в начале нашего знакомства.

— Можете пригласить любого физика, кроме Лив­шица.

И он произнес в адрес своего соавтора презритель­но бранное слово «Ворюга!». Такое отношение было вызвано инцидентом, о котором мне не хочется здесь  {437}  рассказывать, и, если это нужно, о нем можно в по­дробностях узнать от Коры.

Но какой смысл было вызывать кого-нибудь из фи­зиков к Дау? Вокруг Дау после катастрофы образовал­ся вакуум. Физики от самопожертвования перешли к сожалению о нем, а потом к равнодушию. За три года, особенно за последние два с половиной, ни один из них не только не пытался навестить его, но и избегал встреч, на которые их приглашала по моему настоя­нию Кора. Были только два человека, которые искрен­не грустили о нем и пытались ему помочь: Капица и Данин. Последний посещал Дау, предлагал свои услу­ги в любой роли и даже предпринимал сам отчаянные попытки помочь больному, как в случае с женщиной-гипнотизером (Данин привозил гипнотизера).

Мне было ясно, что, если Дау вернется к работе, ученикам своим он уже будет не нужен. Вакуум запол­нился. Почти пять лет жизни института без Дау сдела­ли свое дело.

Все эти мысли я ему однажды выложил. Выслушав меня внимательно, он спокойно ответил:

— Видите ли, Кирилл Семенович, мои ученики вы­росли, и они мне не больше нужны, чем я им. Хотя в последнем я сомневаюсь. Но ведь дело не в этом, а в том, что я привык и люблю работать с молодежью. Молодежь будет всегда. Между прочим, это барометр нашей старости. До тех пор, пока я буду испытывать влечение к молодежи, я не посчитаю себя старым. С то­го дня, как мой интерес к ней иссякнет, наступит ста­рость.

Итак, звать кого-либо, чтобы показать, что Дау стано­вится прежним, вряд ли имело смысл. Я полагал, что его возвращение к творческой работе скажет само за себя, но задача состояла в том, чтобы снять боли в животе.

Если просмотреть в аспекте движущейся киноленты динамику тех изменений, которые происходили на мо­их глазах и на глазах близких к нему людей, то все ме­нялось, кроме болей в животе, которые в сочетании со вздутием кишечника то более, то менее сильно беспо­коили больного. Учтя все это, я пришел к выводу, что настало время попытаться прогнозировать течении бо­лезни и подумать, что предпринять.  {438} 

Для построения прогноза имела значение еще и ди­намика процесса. Если эта схема, которой мы пользуем­ся применительно к острым хирургическим заболевани­ям, дает для оценки динамики процесса час или два — не более, то в состоянии Дау не было повода к поспеш­ности, но все же построить прогноз было необходимо. Коль скоро в психике больного наметились признаки явного улучшения, следовало ожидать и дальнейшего и, по-видимому, все убыстряющегося возвращения к нормальной мыслительной деятельности. Дело было, конечно, не в фантомных болях, поскольку этот «фан­томный синдром» рассыпался — боли в ноге прошли, ежеминутное желание пойти в туалет стало сменяться 10—20 минутными перерывами, а после лечения канди­дамикоза и еще реже. Не было оснований думать и о ги­бели гипотетических клеток ближней памяти, ибо в со­стоянии Дау не было ничего исключительного в сравне­нии с обычной глубокой контузией мозга с длительной потерей сознания. Мне всегда казалось при анализе та­ких состояний, что глубокие ушибы мозга скорее бьют по ассоциативным связям и эти связи восстанавливают­ся по мере выхода клеток из состояния стойкой ише­мии. Таким образом, центр тяжести в оценке прогноза перемещался к спаечной болезни, именно тут надо бы­ло подумать о будущем. Спаечная болезнь при таком настойчиво интермиттирующем течении, как подсказы­вал мне мой опыт, обобщенный в соответствующей мо­нографии, могла привести больного к острой спаечной атаке внезапно или постепенно, и тогда спасение боль­ного будет предприниматься в условиях свершившейся катастрофы в брюшной полости.

Но вопрос об оперативном лечении был преждевре­менен.

Второй год наблюдения показал, что наши пред­положения верны.

К сожалению, они оказались верны во всем.

Все разговоры, которые приведены мною, происхо­дили в основном после возвращения Дау из Чехослова­кии. У него появилась потребность общения с людьми. Он охотно высказывал свои суждения. Он беседовал с сыном, проверил его знания и сказал, что он сделает его теоретиком».  {439} 

К заключениям К.С.Симоняна хочу добавить: после кандидамикоза и последующей промывки кишечника в Карловых Варах у Дау исчезло чувство страха перед грозящим извержением кишечника.

В дни болезни Дау, когда наглое и хамское поведе­ние Женьки вселило в Дау мысль о самоубийстве, мысль о его обреченности, я была так поглощена со­стоянием Дау, что забыла, что у меня есть еще и сын. И только глубокой ночью, когда Дау спал после двух ча­сов, вспоминала: а ведь Гарик еще не вернулся. Уже три часа ночи. Обостренное нервное состояние. Было ужасно! Вдруг слух улавливал еле слышное движение внизу. Облегченно вздыхаю. Наклоняюсь вниз через перила лестницы: «Мальчик, почему так поздно?». Еле слышный шепот: «Мама, а зато я не курю». — «Соглас­на, вопросов больше нет. Еду найди сам».

Но в один прекрасный день сын зашел ко мне в кух­ню и сообщил:

— Мама, я решил жениться.

— Гарик, когда тебе было три года, ты уже тогда ме­ня испугал, заявив, что ты решил жениться. Тогда я те­бя спросила: «Ты сейчас решил жениться?». Ты мне от­ветил: «Нет, что ты, мама, когда мне будет 8 лет».

— Мама, я уже просрочил более десяти лет.

— Гаренька, а не рано ли? Главное, папка наш так еще болен. Ты не мог бы подождать его выздоровле­ния?

— Понимаешь, мам, на нашем курсе уже должно произойти распределение. У Светы нет московской прописки, ее могут распределить в Крым. Она ведь ас­троном. В Москве ее могут оставить, только если мы поженимся. Если она уедет, я могу ее потерять. А я это­го очень боюсь.

Причина разумная, подумала я.

— Гарик, а ты понимаешь, что это на всю жизнь.

— Да, мама, я полюбил серьезно.

— Но на всю ли жизнь? — подумала я. Потом вспомнила: поздние возвращения, по выходным дням сообщения: «Еду на дачу, там переночую». Он стал ез­дить на нашей «Волге».

— Ну что же, Гарик, я согласна. Пойди скажи папе.

— Мама, скажи папе сама, когда я уйду.  {440} 

— Нет, мальчик. Если ты уже решил жениться, най­ди в себе мужество сам сообщить отцу.

— Мама, пойдем вместе.

— Хорошо, пойдем.


— Танечка, идите обедать. Я уже вам накрыла стол. Гарик закрыл за Таней плотно дверь. Я села возле Дау, Гарик, смущенный, тонкий, высокий, стал возле постели отца.

— Папа, я хочу жениться.

Дау рассмеялся.

— Вот это новость, Гарик. Ты, по-моему, еще не имеешь собственной зарплаты, а уже собрался женить­ся!

Гарик обратился в спасительное бегство.

— Дау, ну зачем ты так обидел мальчика? По-мое­му, они уже два года любовники. Когда мы вернулись из Чехословакии, мне сообщили, что у Гарика жила в наше отсутствие очень красивая девочка. А вдруг у них уже намечается ребенок, рисковать нельзя. Девочка она очень скромная, из деревни. Папа и мама работа­ют в совхозе.

Дау закричал:

— Гарик, Гарик, вернись наверх, ко мне!

Вошел Гарик.

— Гарик, почему же ты мне вначале не сообщил, что вы уже любовники целых два года. Проверили свои чувства. Я ведь по ошибке решил, что ты покупаешь «кота в мешке»! Я не мог знать, что твоя девушка так умна! Я, конечно, согласен. Передай ей, что я очень хо­чу с ней познакомиться. Обязательно приведи ее ко мне.

В этот же вечер Светочка познакомилась с Дау. Спу­стились вниз очень счастливые. Светочка сообщила с большим восторгом:

— Меня Лев Давидович пригласил в поездку в Па­риж.

Когда наши дети ушли, я вспомнила. Когда-то, еще в Харькове, он тоже обещал свозить меня в Париж.

— Ну, как тебе понравилась наша Светочка? — спросила я у Дау.

— Она производит очень хорошее впечатление.  {441}  Очень мила. Но, Коруша, ты гораздо красивее. Увы, снохачом я не буду.

— Тоже не плохо, Даунька. Светочка красива, и да­же очень.

— Что ты, Коруша. Ты гораздо красивее ее.

Уверять его в обратном я не могла.

— Да, Коруша. Ты не возражаешь, я ее пригласил поехать с нами в Париж.

— Я буду самая счастливая, если эта поездка состо­ится, но до Парижа так несбыточно далеко.

В своем прогнозе в 1966 году я, к сожалению, ошиб­лась. Дауньке злой рок не позволил увидеть прелест­ную девочку, дочку Гарика. У нас ведь был мальчик. А маленькая девочка — это еще лучше!

<...>

Мне не очень нравилось, что все наши физики-тео­ретики академики своих сыновей делают теоретиками. Почти с пеленок начинают натаскивать их по матема­тике, а потом академик папа легко может подарить сы­ну диссертацию, так я думаю и сейчас! Сын с раннего детства проявлял себя как экспериментатор.

— Даунька, Гарик уже школьник. Ты играешь с ним только как с котенком. Ну хотя бы раз поинтересовал­ся его способностями, позанимался бы с ним. Вот Яша Зельдович, Вовка и Мигдал так натаскивают своих сы­новей перед школой по математике, что они в школе идут «киндер­вудами».

— Коруша, я не понимаю: кто у нас в семье еврей — я или ты. Ты склонна к разным еврейским штучкам. Воспитывать и натаскивать детей с детства глупо. Я буду сына обучать математике, а он вдруг родился му­зыкантом. Пусть растет, наслаждается беззаботностью детства, с возрастом появятся наклонности, не навязан­ные родительским мнением, а свои! Свою специаль­ность, свою профессию человек должен любить. Толь­ко когда человек любит свою профессию, он может быть счастлив. Тогда он будет с наслаждением тру­диться. Надо помнить: труд обезьяну сделал челове­ком! А у лодырей может отрасти хвост, и он полезет жить на дерево.

До шестого класса сын болел, очень много пропус­кал. В пятом классе, болея, пропустил больше месяца.  {442}  Во время болезни, связанной с высоким мозговым дав­лением, врачи заниматься запрещали. Когда после дли­тельных пропусков сын шел в школу, я всегда боялась, что он сильно отстанет.

— Мальчик, что у вас сегодня было на уроках?

— Сегодня была контрольная работа по арифме­тике.

— Ты решил?

— Да.

На следующий день спрашиваю:

— Гарик, вам сказали результаты вчерашней кон­трольной по арифметике?

— Да.

— Какая у тебя отметка?

— Пять.

— Мальчик, ты списал вчерашнюю контрольную?

— Нет, мама, я решил сам.

— Как ты мог решить. Ты больше месяца пропус­тил. Не мог знать пройденного материала.

— Мама, ты же не знаешь. У нас вчера было два урока по арифметике. Так вот на первом уроке два мальчика у доски решали такие задачи, какие нам с не­большими изменениями дали на втором уроке решать на контрольной работе.

Я облегченно вздохнула. Подумала: неужели унас­ледовал какие-то гены отца?


Физики совсем забыли Дау. Даже Померанчук стал заходить редко. Его тоже постиг злой рок. Наблюдал его Вишневский и сообщил нам страшнейшую вещь: у Чука рак пищевода. Оперировать нельзя, опухоль на аорте. И как всегда, в таких случаях, когда не остается никакой надежды, посылают на облучение. Услышав эту страшную вещь, я подумала, почему рак избрал лучшего, талантливейшего ученика, столь любимого Даунькой? Почему?

Последний визит безнадежно больного Чука к вы­здоравливающему Дау:  {443} 

— Учитель, ты знаешь, — последовало изложение работы какого-то американского физика.

Дау, недослушав, сказал: «Это чушь». И привел свои научные опровержения. Чук радостно рассмеялся.

— Учитель, я пришел к тому же мнению вчера вече­ром. А вот работа: (был назван какой-то физик из Швейцарии, если я не ошибаюсь)...

Оба с упоением пришли к выводу: работа стоящая. Дау добавил: «какую пользу это может внести, в конце концов, в науку».

Чук пришел в полный восторг. Чук опять подчерк­нул, что в той области, которой Дау занимался послед­ние свои два года, 1960—1961-е, еще ничего не сделано. Эту проблему все физики мира считают неразрешен­ной. И, по-видимому, никто над этой проблемой не ра­ботает.

— Учитель, твое открытие ждет тебя! Понимаешь, учитель, новые Эйнштейны и Боры еще не родились. И, кроме тебя, сейчас нет физика, который смог бы осилить эту проблему, за которую ты взялся в 1960 го­ду и когда ты ее разрешишь — переплюнешь самого Эйнштейна.

— Чук, не говори ерунды. Эйнштейна переплюнет Володя Грибов!

— Учитель, ты прав. У Грибова мощнейший талант. Меня он уже переплюнул. Ну, а тебя, учитель, как и Эйнштейна, переплюнуть невозможно!

Это все, что я вынесла из их разговора. Не знала я, что тогда мне было необходимо запомнить хоть какие-нибудь физические термины. Не понимая их, я их не фиксировала, к сожалению, в своей памяти. Не знала я, что присутствую, когда Дау и Чук разговаривали в по­следний раз.

Сам Чук исхудал, выглядел святым мучеником. Дау не сводил с него глаз.

— Учитель, — сказал на прощение Чук.— Ты ведь знаешь, я никогда тебя ни о чем не просил.

— Да, Чук. Это так!

— Учитель! Сейчас у меня к тебе просьба. Пожалуй­ста, проголосуй за Мигдала. В приближающихся выбо­рах он будет баллотироваться в академики. Он доста­точно талантлив, он должен стать академиком.

— Чук, я не могу тебе отказать. Я проголосую за Мигдала. Его талант этого стоит, хотя наука понесет ущерб. Он разленится и может бросить работать. Даю тебе слово: голосую за Мигдала по твоей, Чук, просьбе.  {444} 

Перед очередными выборами физики зачастили к Дау. Пришел и Мигдал вместе с Артюшей Алиханья­ном. К Артюше Дау еще со студенческих ленинград­ских лет, по-моему, питал очень теплые чувства.

А после войны они стали просто неразлучными дру­зьями. Очень часто я, Дау в компании с Артюшей посе­щали кино, рестораны, встречались по-дружески.

Приходу Артюши Дау очень обрадовался. А Арка­дию сказал: «Миг, я голосую за вас. Умирающий Чук просил меня об этом. Я отдаю дань вашему таланту, но боюсь, что причиню ущерб науке».

Как-то, наконец, пришел и Женька. Я так боялась, что вдруг Дау его выгонит. Но Дау поднялся, ни слова не говоря, пошел в туалет.

Дау не спешил к Женьке. Выйдя из туалета, он про­шел еще в физкультурный кабинет, сделал несколько упражнений, мне казалось, он не хочет разговаривать с Женькой.

Не успел Дау лечь в постель, вбежал Шурка Шаль­ников.

— Дау, знаешь, Женю наш ученый совет выдвинул в членкоры. Ты будешь за него голосовать?

— Женьку в членкоры? — удивленно протянул Дау.— Ну, конечно, нет!

Женька красный, как ошпаренный рак, выскочил вон.

— Удивительно, почему со мной не посоветовались. Я очень хочу провести в членкоры на этих выборах Халатникова. А Женька — он ведь не физик.

Дау встал и в волнении стал ходить, потом реши­тельно пошел в библиотеку, позвонил по телефону П.Л.Капице. Петр Леонидович сам снял трубку.

— Петр Леонидович, у меня к вам просьба. Пожа­луйста, перед голосованием передайте нашему отделе­нию мое пожелание. Я считаю, что самый достойный кандидат в членкоры от нашего отделения только Ха­латников.

Петр Леонидович ответил:

— Дау, устно объясняются только в любви. Напи­шите ваше ходатайство за Халатникова в письменной форме. Я прочту нашему отделению ваше пожелание.

Дау написал, и я лично отнесла эту записку Капице.  {445}  Ну, а Женька, выскочив от Дау, сел в свою «Вол­гу» и начал поочередно объезжать всех академиков, от которых зависило его избрание. Рыдая, что Дау окончательно сошел с ума: за лучшего друга и своего соавтора отказывается голосовать. Зельдович отклик­нулся на Женькин вопль, он зашел к Дау.

— Дау, мне Женя сказал: вы не хотите за него голо­совать?!

— Яша, а вы не находите это естественным?!

— Дау, но ведь его работы...— он перечислил их.— Они не только хороши, они принадлежат к классичес­ким работам в этой области теоретической физики.

Дау очень сердито воскликнул:

— Яков Борисович, вы это смеете говорить мне? Вы-то отлично знаете цену этим работам.

Лифшиц стал членкором АН СССР вопреки жела­нию своего учителя.

Это было в июле 1966 года.


Лето 1966 года. Мы никуда не поехали, на мое заяв­ление на путевки в Крым наш лечебно-бытовой отдел предложил путевки обыкновенные, мотивируя тем, что даже всех членов Президиума они в этом году не смог­ли обеспечить люкс-путевками.

После смерти мамы на дачу не поехали. Лето было очень хорошее. Частые посещения Вишневского и Си­моняна оправдали проведение этого лета в Москве. А вдруг, надеялась я, в один момент блокада Вишневско­го снимет боли и Дау будет здоров.

Очень много Дау гулял в институтском парке. Вы­ходя на прогулки, нос к носу встречался с Женькой, но тот с высоты своего членкорского величия Дау не заме­чал, не здоровался.

В конце лета в Москве состоялась международная конференция физиков по низким температурам. При­ехали иностранцы. Среди них был английский физик Шенберг. Он и раньше приезжал в институт П.Л.Капи­цы. Около года даже работал в Институте физпроблем, знал всех сотрудников хорошо. Прежде чем навестить Дау, он зашел к Женьке. Женька сдуру показал Шен­бергу все те именные подарки, которые были вручены Дау в день его пятидесятилетия. Шенберг пришел в  {446}  восторг от подарков, которые Женька выкрал из на­шей квартиры в наше отсутствие.

Когда Шенберг пришел к Дау, он сказал:

— Дау, вы замечательно выглядите. А Женя мне сказал, что вы в ужасном состоянии и чтобы я лучше к вам не заходил. Дау, Женя мне показал те именные по­дарки, которые вам были вручены в день вашего пяти­десятилетия.

Он начал восторгаться подарками, продемонстри­рованными ему Женькой. Дау посмотрел на меня с уп­реком. Когда иностранец ушел, Дау сказал:

— Кора, я тебе простить не могу. Зачем ты скрыла от меня, что подарки украл Женька?

Дау быстро встал, вышел в библиотеку. Я услыша­ла, как он сказал по телефону Женьке: «Зайди срочно ко мне».

Женька моментально прибежал. Я осталась в биб­лиотеке. Дау был очень взволнован. Он закричал на Женьку:

— Подлый вор, мне Шенберг сообщил, что все по­дарки, исчезнувшие из кабинета в мое отсутствие, ока­зались у тебя. Сейчас же все мне верни.

Я не слыхала Женькиного голоса. Он молча быстро сбежал вниз. И, конечно, ничего не вернул. Дау очень нервничал, руки у него дрожали. Я ему дала капли, он понемногу успокоился. Но твердо сказал:

— Как только выздоровею, уволю Женьку и переиз­дам все свои книги по теоретической физике, но уже без соавтора-вора. <...> Но, Коруша, меня пугает дру­гое: если Женька так обнаглел, если он уже поставил на мне крест, то я, наверное, никогда не выздоровею? Коруша, ты от меня это скрываешь? Столько лет боли в животе, после стольких травм. Я обречен на эти бес­конечные мучения до конца дней? Я не вернусь в физи­ку — вот где начинается трагедия. Ты мне самый близ­кий человек, самый дорогой мне человек, и ты меня обманываешь? Скажи мне правду, умоляю, я — обре­чен?

Я стала рыдать и его успокаивать.

— Нет, Дауля, нет. Поговорим серьезно. Ты по­мнишь Корнянского? Это из нейрохирургии.

— Этого «палача», конечно, помню.  {447} 

— Так вот, Женька с ним очень сдружился.

— Да, я помню. Мне Женька говорил, что это са­мый гениальный медик.

— Так вот. Этот Корнянский, как и Гращенков, бы­ли уверены, что у тебя потеряна ближняя память. Ты в те времена в больницах, да и дома, всем говорил: ниче­го не помню, спросите у Коры.

— Но ведь у меня спрашивали разные глупости.

— Дау, ты помнишь, как выгнал Лурье из палаты?

— Но он же дурак и психолог.

— Так вот. Общее заключение этих медиков гово­рит о том, у тебя погибла ближняя память. Даунька, а Александр Александрович Вишневский считает, что у тебя органические боли в животе.

— Но Александр Александрович уверил и Чука, что у него все благополучно. Назначил ему облучение вме­сто операции, и бедный Чук верит. Он и не подозрева­ет, что он обречен.

— Даунька, если бы ты был обречен, я бы уже кон­чилась. Ты бы узнал это по мне. Посмотри, как я раду­юсь, когда боли начинают стихать, я верю, я знаю, в один прекрасный день они полностью исчезнут. Когда прорастут те корешки нервов, что зажаты большой площадью сломанного таза. Каждый раз перед блока­дой Вишневского я надеюсь, что его шприц наткнется на зажатый нерв и боли сразу исчезнут.

— Коруша, я тебе хочу верить. Я очень хочу тебе ве­рить. Но меня настораживает поведение Женьки. Ведь он уворованные вещи так и не принес, не вернул. Он уже не верит в мое выздоровление.

— Даунька, ты забыл. Он теперь ведь имеет звание. Он из наглости, из присущего ему нахальства так похамски держится с тобой. А ты вспомни, как он из-за гвоздя устроил погром в твоем кабинете? Он с тобой все время мало считался. А его шуточки, унижающие тебя, довели меня до того, что я в твоем присутствии еще до войны, помнишь, набила ему морду. Он всегда был хамом! А сейчас, став членкором вопреки твоему желанию, он совсем охамел. Еще помнишь, у нас сетки от мух украл, когда ты из-за клопов выбросил его из нашей квартиры. Дау, он всегда был на руку не чист. Вот вспомни, он твои сетки тебе не вернул и все!  {448} 

<...>

— Корочка, я начинаю тебе верить. Так, следова­тельно, я не так, как Чук, я не обречен?

— Даунька, нет, нет и нет! Я бы тогда сошла с ума.

— Ну хорошо, Корочка. Я пока не буду кончать жизнь самоубийством. Скажи, Кирилл Семенович скоро вернется из отпуска?

— Да, Даунька. На днях он должен вернуться. Вскоре пришел Кирилл Семенович.


Рукопись К. С. Симоняна:

«1967 год.

Кора первое время присутствовала при моих визи­тах, а в дальнейшем часто оставляла нас одних. В один из таких дней, это было уже на третьем году наблюде­ния, он, попросив меня проверить, нет ли поблизости Коры, поставил передо мной вопрос ребром:

— Я должен вернуться к работе, но мне мешают бо­ли в животе. Я хочу знать, если это неустранимо, мне нечего делать, кроме как покончить с собой. Такая жизнь, которую я веду, мне не нужна. Она меня не уст­раивает. Скажите, есть ли какой-либо выход?

— Да. Я полагаю, что вас надо оперировать, Дау.

— Зачем же стало дело? Оперируйте меня завтра!

— Не будем спешить. У нас есть время. Надо согла­совать этот вопрос с другими врачами, с Капицей, с академией.

— Зачем же? Этот вопрос мы можем решить вдвоем. Для меня было ясно, что никто не поставит свою подпись перед необходимостью такой операции, по­скольку у больного превалировала симптоматика ато­нии кишечника. Прямых доказательств в пользу спаеч­ной болезни не было. Но она была и преимущественно носила толстокишечный характер.

План операции состоял в том, чтобы освободить толстую кишку от сращений и, поскольку она действи­тельно атонична, пликировать ее на всем протяжении. Такие операции давали во многих случаях эффект, и больные, до того находившиеся на инвалидности, воз­вращались даже к физической трудовой деятельности.

У нас состоялся тягостный разговор с Корой.

Когда я сообщил ей, что необходима операция и что  {449}  вопреки мнению консилиума, поскольку Дау согласен на операцию, можем решить положительно этот во­прос сами, она долго металась из угла в угол, а потом спросила:

— А возможен смертельный исход?

— Никто не может предугадать исход наверное, Ко­ра. Композитор Скрябин не думал, что умрет от сепси­са, который возникнет потому, что он расковыряет прыщ на лице.

— Тогда нет! — вскричала она, ломая руки. Зрачки ее вдруг сузились, и она стала отходить от меня, как будто я и есть та самая смерть, которая грозила Дау.

— Хорошо, — сказал я, — будем делать попытки, ко­торые, может быть, к чему-либо приведут.

Но я уже не верил в это.

В один из ближайших после этой сцены дней я ска­зал Дау, что Кора опасается за исход операции и что поэтому надо повременить с тем, чтобы она привыкла к этой мысли. Дау сделал жест обеими руками, означа­ющий согласие, но спустя минуту прервал меня, пере­шедшего уже на другую тему, и спросил:

— Только ли в Коре дело?

Его умные и добрые глаза светились такой доверчи­востью, что я не смог солгать.

— Нет, Дау, не только в Коре, но и во мне.

Дау согласился с тем, что мое положение сложное, так же, как и Коры, но он не видит в этом непреодоли­мого препятствия. Он видел выход в нашей общей встрече с Капицей, и, если бы мы решили все это втро­ем, дальнейшее соблюдение необходимых формальнос­тей Капица взял бы на себя.

На том и порешили, но не успели провести в жизнь задуманное, и тут главная вина падает на мою медли­тельность. Теперь, когда мне нужно было пойти к Ка­пице, я откладывал этот визит со дня на день. Где-то в глубине сознания у меня таилось убеждение, что конси­лиум займет жестко отрицательную позицию, да и, кроме него, будут и другие препятствия».


После визита Кирилла Семеновича Дау не повеселел.

— Кирилл Семенович сказал, что надо оперировать мой живот.  {450} 

Когда Дау ушел на прогулку с Танечкой, под видом генеральной уборки я их попросила погулять подоль­ше. Сама принялась тщательно обследовать его по­стель. Лезвий в доме не было, он давно пользуется эле­ктрической бритвой. Убрала все галстуки, все, что только могло вселить подозрение, снотворных у него не было. И все-таки страхи терзали меня. Убедительно было одно: «Если я не обречен, Женька не посмел бы мне так хамить». «Померанчук ведь не подозревает, что он обречен».

Все это так, но ведь Дау не обречен. Он выздорове­ет и вернется в науку! Своими опасениями поделилась с Танечкой, на нее положиться можно. Моя жизнь очень осложнилась. В меня вселился страх. Это было ужасно!

После возвращения из Чехословакии Дау стал реже вставать ночью. Я уже начала ложиться в постель в со­седней комнате. Теперь я одетая, только брала подуш­ку, ложилась на пол, в коридоре у двери Дау, приот­крыв дверь в его комнату, всю ночь прислушивалась, ловя все шорохи ночи, пугаясь каждого вздоха Дау.


Как-то пришел с визитом академик Гинзбург. Он поднялся наверх к Дау. Там была Танечка. Вдруг слы­шу гневный голос Дауньки: он кричал Гинзбургу:

— Убирайтесь вон. Я видеть вас не желаю. Вон! Вон! Поднялась быстро наверх. Бледный, растерянный Гинзбург, пятясь, выходил из кабинета. У Тани тоже весьма растерянный вид. Гинзбург ушел.

— Зайка, милый, ты его за что выгнал?

— Как за что? Это первый друг и приятель Женьки. Выгнал его за дружбу с вором Женькой.

Логично? Безусловно.

Жизнь! Когда ты перестанешь мне подставлять под­ножку? Теперь и этот Гинзбург, его таланту Дау помог созреть в ученого, будет распространять весть, что Ландау сошел с ума. Это было невыносимо больно! Я очень расстроилась, в изнеможении опустилась возле Дау. Взяла его искалеченную руку из рук Танечки.

— Танечка, там обед в кухне готов. Идите пообе­дайте, а я помассирую ему руку. Мой милый Зайчик, ты всегда был белоснежный, без единого пятнышка.  {451}  Раньше ведь ты сам очень симпатизировал Гинзбургу. Гинзбург в отличие от Женьки ведь талантлив?

— Да, Коруша. Гинзбург талантливый. Но некая муть в нем есть.

— Даунька, скажи мне, как ты мог этого ворюгу Женьку так приблизить к себе? Его фантастическая скупость, его невероятная жадность к деньгам должны у каждого человека вызывать только презрение.

— Коруша, еще в Харькове, будучи студентом, он зацепился за меня. Отцепиться было невозможно. А потом он единственный из моих учеников провел в жизнь мою замечательную теорию «как надо правиль­но жить». Конечно, я не предполагал, что имею дело с вором.

— Зайка, что твой Женька — пакость, это я знала всегда. Сейчас просто не время заострять на этом вни­мание. Сейчас надо выздоравливать.

Опять этот весь инцидент с вором-Женькой и Гинз­бургом припишут моей мелочности. Конечно, это я на­страиваю Дау, чтобы он требовал свои подарки у Женьки, но не могу же я объявить по радио, что иност­ранцу Шенбергу член-корреспондент АН СССР Е.М.Лившиц продемонстрировал украденные им у больного Ландау именные подарки. А этот иностра­нец, будучи с визитом у Ландау, не ведая того, что Лив­шиц демонстрировал ему краденые вещи, с восторгом описал виденные им вещи у вора-Лившица.

Лившиц в пылу обуявшей его жадности, даже не за­метил, что раз Дау помнит все, что ему сказал Шейн­берг, то этим самым опровергается его вера в то, что у Дау погибли клетки ближней памяти. Большая беда была в том, что у Дау зародилась мысль: «Женька об­наглел, непомерно хамит, следовательно, я, как и По­меранчук, обречен. Иначе быть не может!».


Бодрствуя ночью, не спуская с Дауньки глаз днем, я забывала поесть. И ночью, прикорнув на полу, не мог­ла даже задремать от голода. А спуститься вниз поужи­нать боялась. Я буду ужинать — а Дау что-нибудь вы­кинет. К утру, к приходу Тани аппетит исчезал. Спать два часа в сутки я уже привыкла. Если бы эта мразь вернула подарки, возможно, Дау решил бы, что Женька  {452}  испугался, следовательно, он не обречен. Тогда у не­го исчезла бы страшившая меня мания о самоубийстве. Встретив случайно во дворе института Илью Михайло­вича Лившица, я обратилась к нему с просьбой:

— Леля, вы не можете посоветовать своему старше­му брату вернуть все то, что он в наше отсутствие, без нашего разрешения вынес из кабинета Дау? Это Дау сейчас очень волнует!

— Как? Что вы такое говорите, Кора? Такого не мо­жет быть, чтобы Женя взял что-то без разрешения! Это невозможно!

— А вы, Леля, пойдите к Дау и спросите у него. К вам Дау был очень расположен всегда, а вы ни разу не посетили его больным.

— Мне Женя не советовал заходить к Дау, — после­довал холодный лаконичный ответ.

Вот так вели себя друзья-физики, когда Ландау был болен.

Единственным моим утешением были посещения Ярослава Голованова. Часто вместе с ним приходил Ва­лерий Генде-Роте. Валерий приносил новые снимки Дау, жизнь меняла окраску в более радостные тона. Дау подтягивался, веселел. Голованов приносил портатив­ный магнитофон, некоторые рассказы Дау записывал на пленку. От этих визитов мы получали разрядку. Они были так далеки от мелких пошлых интриг, которыми была обогащена от природы натура Е.М.Лившица.


Наступил декабрь 1966 года. Не стало Померанчу­ка.

Дау без конца восклицал:

— Такой талант! Такой молодой погиб! Так много еще Чук мог сделать в науке!

Вспоминала его последний визит: тогда он мне по­казался прозрачным, а сейчас, казалось, он растаял, его больше нет, и никогда я больше не услышу: «Учи­тель». Дау мрачно маршировал по верху нашей кварти­ры.

(Далее идет статья Ярослава Голованова «Дау без физики», которая здесь опущена.)


В начале весны зашел Алеша Абрикосов. Он расска­зал:  {453} 

— Дау, мне пришлось отказаться от командировки в Париж.

— Почему? — удивился Дау.

— Понимаете, Дау, мне отказали оформить вместе со мной жену Таню.

Дау весело рассмеялся:

— Коруша, иди сюда. Посмотри на этого типа. Он отказался от поездки в Париж только потому, что его жена не может его сопровождать. Алеша, а может, в Париж вам и надо съездить без Тани? Поверьте, те, кто не захотел на вашу командировку оформить еще и ва­шу жену, желают вам добра. Вы все-таки вылезли бы из-под каблука вашей жены, съездите в Париж. Вдруг войдете во вкус жить на свободе. Ну, а если не понра­вится, по приезде опять залезете добровольно под каб­лук собственный жены. Алеша, Генрих IV в свое время сказал: «Париж стоит мессы». Поверьте мне, Алеша, своему учителю: Париж стоит того, чтобы в него съез­дить без жены!

Эти слова были пророческими: Алеша из Парижа привез новую жену.


Ранней весной я получила путевку в Крым, в санато­рий «Нижняя Ореанда». После Сергеева, который за какие-то провинности был снят с поста главврача больницы, эти обязанности стал выполнять очень до­стойный человек и хороший врач Ростислав Владими­рович Григорьев. Когда я стала собираться с Дау в Крым, он мне предложил организовать доставку Дау в самолет. Учтя трудности Чехословакии, хотела взять с собой в Крым Танечку, но у нее появился жених. Рос­тислав Владимирович мне очень помог: молодые, энер­гичные врачи на медицинской машине доставили не только нас в аэропорт, а подрулили к самому самолету. Мы с Дау летели в Крым в начале апреля 1967 года. Из Президиума Академии наук была дана телеграмма в санаторий, нас в симферопольском аэропорту ждала машина, удобная, длинная, марки ЗИМ.

После знаменитого крымского горного перевала Дау у меня потребовал туалет. Примерно год после ак­тивного лечения в Чехословакии Дау чувствовал себя отлично. Но потом опять участились ложные позывы в  {454}  туалет. Это был уже процесс травматических спаек в кишечнике, который развивался давно.

— Даунька, милый. Ты должен знать: позывы у тебя ложные.

— Коруша, а вдруг нет.

— Зайка, тогда мне придется ликвидировать «по­следствия аварии».

— Коруша, ты еще смеешь шутить? Попроси води­теля остановить машину.

— Даунька, посмотри, кругом горы, скалы и уще­лья!

— Да, Коруша, ты права.

Водитель знал — везет больного. Сверхбыстро до­мчал нас до санатория. Дау нервничал, метался, тоско­вал по туалету и совсем раскис. Сумерки уже спусти­лись, оставив Дау в машине, я ворвалась в вестибюль санатория. Нарядная, благополучная публика танцева­ла. Где найти дежурного врача? Мой вид и энергичное требование врача вместо приветствия остановили тан­цы. Мне указали на диван, там сидел молодой врач в белом халате, рядом девушка.

— Доктор, здесь есть близко туалет?

— Да, — сказал он, явно растерявшись.

— Пожалуйста, помогите мне из машины у подъез­да до туалета проводить больного мужа.

Водворив Дау в туалет, я представилась врачу. Он просветлел, поняв, что имеет дело с больным, но не с сумасшедшим.

— Мы вас ждали с утра. Ключи от ваших люксов у меня.

В люксе туалет и ванна оказались очень удобными. После ванны уложила Дау в роскошную постель, он быстро уснул.

Я осмотрела люкс: все как в сказке. Огромная сто­ловая, дивная площадь для тренировочной ежедневной ходьбы. Обследовала пол: паркет гладкий, не имеет ни одного рубца. Дау не зацепится искалеченной ногой, это было главным. Окна открыты, непонятным арома­том напоен воздух. Выглянула в окно: парк, где-то вда­ли шепот моря. Море так не пахнет. Аромат незнако­мый, но удивительно сильный, свежий. Уж не попала ли я в райский сад?  {455} 

Утром, на рассвете выглянула в окно — и замерла в восторге: на фоне морской синевы цвели деревья иуды, а аромат распространяли аметистовые каскады глицинии. Так вот как пахнет и цветет глициния! Я впервые в это время года в Крыму, впервые увидела цветы глицинии. Это не просто цветы, это благоуха­ющие водопады. Я открыла стеклянную дверь столо­вой. С высоты небес все крыльцо в столовую охвати­ла глициния — вот это аромат! В спальне тоже стек­лянная дверь. Открываю — большая терраса, вид на море.

С утра пришел врач, привел массажистку. — В нашу общую столовую много ступенек вниз. Вам еду будут приносить сюда, в ваш люкс.

Пока массажистка занималась с Дау, я решила сбе­гать посмотреть море, но не тут-то было. Добежала до лифта, лифт уже ушел к морю. «Нижняя Ореанда» не соответствует своему названию: море внизу, а «Ореан­да» — наверху. Бегом назад, к Дау. По дороге обрати­ла внимание: площадь парка неровная. Ступеньки, подъемы, спуски — гулять ему будет трудно.

После завтрака пришел врач по гимнастике. На за­нятия гимнастикой надо приходить в лечебный корпус, в физкультурный кабинет. Назначил время. Погуляла с Дау по открытой веранде, усадила, снабдив его литера­турой, сама бегом решила посмотреть, где лечебный корпус и как туда пройти.

Еще назначили на завтра для Дау морские ванны. Дорога в лечебный корпус оказалась ровной, но сту­пеньки каменные, высота каждой ступеньки чуть ли не в два раза выше нормальных ступенек в нашей кварти­ре. Эти ступеньки острые и очень зловещие. Все это вы­звало тревогу: сумеет ли Даунька так высоко шагнуть искалеченной ногой?

С завистью смотрела: все отдыхающие идут, не за­мечая высоты ступенек, в лечебный корпус. В послед­нее время Дау стал посещать ученые советы в институ­те. В здании института с фасада ступеньки нормальной высоты, а справа, с боковой стороны — ступеньки за­вышены. Как-то, идя на ученый совет, Дау направился войти по ступенькам справа, сопровождающая его Та­нечка еле-еле удержала его от падения.  {456} 

Подошли с Дау вместе к ступенькам лечебного кор­пуса.

— Даунька, — спокойно сказала я.— Посмотри, сту­пеньки здесь немного выше нормы. Я тебя очень креп­ко держу. Постарайся как можно выше поднять ногу.

Осилили. Когда поднимал левую ногу, всем телом навалился на меня. Очень тяжело, но выдержать мож­но. Очень обрадовалась, что не попросила помощи. Спускаться легче, но тоже небезопасно: максимум на­пряжения, максимум внимания. Куда легче до десяти раз за ночь шнуровать высокие протезные ботинки. Ночью нет смертельной опасности. Но эти тренировки тоже пошли на пользу, через две недели Дау уже легко брал этот каменный барьер.

Когда я Дау подводила к этой зловещей лестнице, вся окружающая публика замирала. Получался кадр киноленты «стоп». Когда мы с Дау преодолевали лест­ницу, все легко вздыхали и улыбались, но ни один че­ловек не подошел помочь мне. Почему? Вероятно, по­тому, что публика в этом санатории была именитая!

Узнала, что в лечебнице можно принимать сакин­ские лечебные грязи. Попросила врача назначить Да­уньке грязи на живот и больную ногу. Врач ответил: «В санаторной карточке больного Ландау московские врачи не назначили ему грязи». Тогда пошла к главвра­чу санатория. Им оказалась очень симпатичная и доб­рая женщина. Она со мной согласилась, что грязи мо­гут принести больному пользу.

Грязевые ванны были под строгим наблюдением врачей. Пульс был безупречен, больной стал себя чув­ствовать лучше. Грязевые ванны продолжались. Когда в Москве Александр Александрович Вишневский и Ки­рилл Семенович Симонян спрашивали Дау: «Опишите ваши боли в животе», он говорил: «Тысячи раскален­ных иголок пронизывают весь мой живот».

После десятой грязевой ванны, в палате уложив Дау отдыхать, вдруг слышу — он закричал:

— Коруша, ура! Я выздоравливаю! Я кинулась к нему:

— Перестал болеть живот?

— Коруша, не совсем, но раскаленные иголки явно смягчили свои агрессии.  {457} 

Как он ожил! Глаза засверкали. Мы были очень сча­стливы, надеясь на ближайшее выздоровление.

После 14-й грязевой ванны в Крыму, в санатории «Нижняя Ореанда» в 1967 году в начале лета:

— Коруша, раскаленные иголки исчезли из моего живота совсем!

— Даунька, ты выздоровел?

— Нет, Коруша, понимаешь, у меня в животе оста­лись какие-то сильные распирающие боли. Но харак­тер болей совсем изменился. Боли потеряли остроту, но все равно они очень неприятные.

Так! Изменился характер болей. В те дни я огорчи­лась: одни боли кончились, другие, уже распирающие, возникли.

Я не медик, не могла знать, что распирающие боли в животе — это следствие послетравматических спаек. Острые боли зажатых нервов, видимо, заглушали рас­пирающие боли. Итак, корешки нервов, зажатых сло­манным тазом, сами проросли в июне 1967 года.

Ложные позывы увеличились. Теперь он уже но­чью встает до десяти раз, не меньше! Послетравмати­ческие спайки в кишечнике уже активно начали раз­виваться!


Если бы мой муж был слесарь или шофер, при нем не состоял бы Е.М.Лившиц, тогда этому паразиту по­живиться было бы нечем. Слесарь пришел в сознание, стал жаловаться на неотступные боли в животе, на бес­конечные ложные позывы в туалет. Медики вспомнили бы о забрюшинной гематоме, по науке, в операцион­ной вскрыли бы живот, и, конечно, разобрались бы в кишечнике. Эта область не состоит из сотни миллиар­дов микроскопических неизученных клеток. Человек был бы спасен. Но медики подняли несусветный шум на всю планету, имея в виду возвысить свою карьеру. Они все забыли, что у Ландау кроме мозга есть еще и кишечник.


 {458} 




Глава 59


Итак, Крым, начало лета 1967 года. Боли в животе изменили характер. Ходить стали лучше. Но в пар­ке почва под ногами опасная. Библиотека в санатории замечательная, взяла для Дау массу иностранных де­тективов.

— Дунька, ты вот почитай, а я сбегаю к морю. Толь­ко окунусь, и назад. Ты ни в коем случае не ходи без ме­ня. Ковры, ступеньки... я боюсь, что ты упадешь.

— Хорошо, Коруша, только ты поскорей возвра­щайся.

Заплыла, и назад. В мозгу возникли картины: Дау упал, зовет меня. Плыву что есть мочи назад. Судороги ног. Это нервы. Плыву стоя, плыву руками, еле добра­лась до берега. Прибежала в палату. Он лежит читает.

— Коруша, а я уже решил, если ты опоздаешь, хотел произнести тебе торжественную речь!

— И ты уже заготовил эту речь?

— Конечно

— Ну говори.

Я в изнеможении опустилась в кресло, нет, так к мо­рю бегать невозможно. Сердце хочет выскочить!

— Коруша, если тебе надоело со мной возиться, ты сейчас имеешь полное право бросить меня. Я обещал тебя сделать счастливой, а сам уселся тебе на шею.

— Зайка, прекрати говорить глупости. Если бы за­болела я, ты бы бросил меня?

— Ну что ты, конечно, нет.

— Ну тогда хватит говорить на эту тему. Даунька, мне очень жаль, что тебе здесь море недоступно. Чтобы добраться к морю, нужно преодолеть около ста ступе­нек, плюс лифт. Я решила перевести тебя в Алушту. Там есть филиал этого санатория, пляж там — ровный, не каменистый, рядом с санаторием, без единой сту­пеньки к морю.

Как-то, гуляя в парке, мы с Дау присели отдохнуть на скамейку. Подошла хрупкая аккуратная старушка. Обратилась к нам:

— Скажите, пожалуйста, здесь не проходил Сергей Степанович?  {459} 

— А мы не знаем Сергея Степановича.

Она присела рядом с нами.

— Как же так, отдыхаете у него в санатории и не знаете нашего Сергея Степановича? А мы, все окрест­ные колхозники, знаем Сергея Степановича и все идем к нему с нуждой. Вот мне прописали в районной боль­нице лекарство, а в аптеке его нет. Пришла к Сергею Степановичу, он написал бумажку в свою аптеку, я по­шла — лекарство есть, а денег не хватило. У меня рубль, а лекарство стоит три рубля. Вот опять к нему. Он даст, он хороший, он добрый человек!

— Бабушка, возьмите, пожалуйста, трешку на ле­карство. Очень приятно слышать о хороших, добрых людях.

Вспомнив этот рассказ старушки о сердечной доб­роте директора нашего санатория, я пошла к нему с просьбой перевести нас в Алушту, где ровная площадь и удобный пляж. Сергей Степанович, выслушав меня, моментально согласился.

— Завтра утром вас на машине перевезут в Алушту.

— Сергей Степанович, скажите, пожалуйста, в Алу­ште на пляже вашего филиала есть водные велосипеды.

— Нет, там водных велосипедов нет. Помня старушку, я решилась попросить:

— Сергей Степанович, а нельзя ли один велосипед перебросить в Алушту не на пляж, а в парке возле сана­тория поставить. Мужу очень полезно вертеть педали ногами. Ему все это ортопеды прописывали.

— Ну задали вы мне задачу. У нас на пляж в «Ореанде» на машине не подъедешь.

— Да, наверное, это невозможно. Там кругом ска­лы.

— Обещать не могу. Посмотрю, возможно ли это. Когда мы на следующий день приехали в Алушту, водный велосипед стоял в парке, возле санатория. Вот какие бывают добрые люди!


Этот филиал был райским уголком. Дворец выстро­ил в стародавние времена купец Елисеев у самого моря. Рядом пляж. Теперь в 7 часов утра Дау был уже на пля­же. С 7 до 8 утра солнечные ванны и море.

— Даунька, можно я заплыву, вот на твоих глазах?  {460}  Ты меня не зови. Я хочу доплыть только до холодного течения и сразу вернусь назад.

— Ну хорошо, Коруша, плыви.

Только я отплыла, душераздирающий крик на весь пляж, на все море. «Ко-ру-ша!» Плыву назад, спешу, глотаю воду, боюсь, на нервной почве схватят судоро­ги. Нет, плавать мне нельзя.

Все на пляже смотрят на меня с большим упреком. Хочется всем в оправдание сказать: «Больше плавать не буду». Нельзя, чтобы Даунька так нервничал, так кричал.

— Заинька, милый, прости меня. Я больше не буду плавать.

— Коруша, но ты ведь так далеко заплыла, я испу­гался, что ты не успеешь вернуться, а мне понадобится туалет.

Здесь, в доме отдыха для здоровых, массажистки не было, пришлось мне заниматься общим массажем и массажем конечностей. По выходным дням дома я все­гда делала массаж. Приемы массажистов я уже изучи­ла.

В 8 утра мы уже возвращались с пляжа. Боялась го­рячих лучей солнца — весь день проводили в парке у самого моря, но в тени. На водном велосипеде Дау тре­нировался до 10 раз в день. Икра на больной ноге за­метно округлилась. Это было занятием вместо физ­культурного велосипеда. Главное — Дау нравилось крутить педали.

В Алуште дом отдыха был немногочислен. Это со­здавало своеобразный уют. К одной из сестер по имени Клара Дау был очень расположен. Всегда встречал ее словами:

— Клара, зачем вы украли у Карла кларнет? Она ему вторила:

— Затем, что Карл у Клары украл кораллы.

В один из дней, гуляем с Дау в парке, навстречу идет Кларочка с Юлей Трутень.

— Мы вас разыскиваем. Вот к вам гость из Севасто­поля, — сказала Клара.

После приветствия Юля объяснила:

— У меня сейчас отпуск до первого сентября. Узнав, что вы обосновались здесь до осени, я с мамой приехала  {461}  отдохнуть сюда. Комнату на все лето я сняла у Кла­ры, а целый день буду отдыхать здесь, в парке у моря. Кора, вы ничего не будете иметь против, если я с вами буду гулять?

— Юлечка, я просто счастлива. Вы погуляете с Дау, а я побегу и за весь сезон хоть раз заплыву.

Мы были обе счастливы. С появлением Юли я мог­ла беззаботно плавать. Я видела, я знала — эти прогул­ки Юле доставляют большое счастье, мне Юля принес­ла большую помощь. Я даже могла заснуть днем.

Юлечка каждый день с утра приносила Дау свежие газеты, ее глаза сияли счастьем. Она сменяла меня у Дау, а я бежала к морю, упиваясь его зеленой синевой и свежестью. Спасатели меня уже знали и разрешали заплывать подальше. Юля быстро усвоила массаж больной руки, Дау был очень рад, что я имею отдых.

Да и их беседы были взаимно интересны. Дау всегда интересовался программой и работой средних школ, а Юля всю жизнь проработала в школе. Дау был уверен, если разумно составить школьную программу, выбро­сить балласт, полное среднее образование должно вме­ститься в восемь лет. Молодежь должна раньше приоб­щаться к труду, самостоятельной жизни, тогда не будет пустого праздного времени, которое очень вредно от­ражается на психологии созревающего человека.

Наплававшись вволю, разыскала Дау и Юлю. Они сидели на скамейке, Юля делала легкий массаж искале­ченных пальцев. Дау с воодушевлением говорил:

— Моя программа средней школы с общим объе­мом полезных, необходимых знаний вместилась в 8 лет обучения. К примеру, в геометрии я выбросил все бес­полезные шарады-теоремы, оставив только практичес­ки необходимые теоремы, которые нужны человечес­кому обществу для применения в технике и науке. Из общего курса по геометрии я оставил только 15 про­центов истинно полезных теорем.

У меня вся полезная школьная программа была го­това, когда вдруг в 1954 году министр просвещения мне позвонил и попросил составить примерный план школьной программы. Я на следующий день ее отвез в Министерство просвещения, но она годы где-то лежит под сукном или затерялась.  {462} 

В зарослях парка я присела почти рядом, осталась незамеченной. Дау ко мне сидел спиной, лицо Юли удачно освещало солнце. Меня впервые поразило — да ведь она красива, подумала я. Во всяком случае, была красивой. Правильные, почти точеные черты лица (примерно моего возраста).

Годы студенчества в стенах Харьковского универси­тета у нас с Юлей были одни. Разница была только в факультетах: она — на физическом, я — на химичес­ком. В те мои молодые годы университетские сплетни доносились на наш факультет о легендарном молодом профессоре Ландау и влюбленной в него без надежды на взаимность студентке-украиночке его факультета.

Сейчас мне кажется, что благополучная любовь — пусть большая, пусть взаимная — через десятилетия жиреет, исчезает трепетная сила любви. Ураганная си­ла любви может длиться бесконечно, если каждый день перед тобой встает угроза потерять любимого!

А у Юли тоже любовь, тоже большая, тоже на всю жизнь. Но любовь без надежды, без взаимности. В юности полюбить безответно и на всю жизнь! С моло­дых девичьих лет повесить над постелью портрет лю­бимого, и точка! Раз в год, в отпуск обязательно при­езжать в тот город, где живет Ландау, пятиминутный визит, короткий разговор о жизни, о науке и работе — и это все. Зарядка на год. В день рождения Дау и на Но­вый год — короткие поздравительные звонки из Сева­стополя. Чувство большой безответной любви у Юли было очень гордое, очень ранимое чувство. Никогда за всю жизнь ни единой попытки навязать себя. Дау к Юле относился всю жизнь с большим человеческим уважением, но женщину он в ней не видел, зная, что она его любит.

Когда я переехала в Москву к Дау и была в Малом театре на спектакле с участием знаменитой актрисы Яблочкиной, Дау мне рассказал легенду. Молодую ак­трису Яблочкину полюбил взаимно красавец-князь! Княжеские родители, категорически запретили моло­дому князю жениться на актрисе. Князь застрелился! Молодая актриса сохранила на всю свою долгую жизнь верность любимому. Это красиво и понятно. Но Юля, ее любовь к Дау? Это было непостижимо!  {463} 

Не каждый смертный может заслужить вот такую любовь. Это следствие обаяния могучего таланта, ге­ниальности личности. Да, личность Дау гениальна. Это я знаю теперь, в 1975 году. Но как молоденькая, строгих правил студенточка в начале 30-х годов, это су­мела оценить, понять, полюбить?! Так бескорыстно и на всю жизнь!

Как-то ночью Дау было плохо. Заснул Дау уже ут­ром, я очень испугалась, спать не могла, и Юля утром застала меня в слезах. У Юли сделалось очень строгое и серьезное лицо.

— Кора, давайте выйдем. Я хотела с вами давно по­говорить.

— Кора, может быть, вы думаете, что раньше, в мо­лодости, у меня с Дау были близкие отношения?

Ни слова не говоря, я обняла ее:

— Милая Юлечка, я знаю лучше вас, что у вас с Дау никогда не было интимных отношений. А сейчас ваше появление здесь меня просто осчастливило. Мне сейчас даже трудно представить себе, как бы я обошлась без вас. Юлечка, мне так приятно, что Даунька с удоволь­ствием остается с вами. Вы давнишний его настоящий друг. Я очень благодарна вам за вашу помощь. Ведь вы же мне здорово помогаете, я это очень ценю!

Юлечка, расцвела, повеселела. Видно, у нее свалил­ся камень с души.

Вскоре, спокойно оставив Дауньку на Юлю, я толь­ко собралась нырнуть с причала, как ко мне подошла одна из отдыхающих.

— Вы давно знаете эту женщину, что без вас гуляет с вашим мужем в парке?

— Да, давно.

— А вы знаете, что она любит вашего мужа?

— И это я давно знаю, но как вы об этом догада­лись?

— Она сама об этом рассказала вчера вечером на женском пляже всем присутствующим. Так и сказала: я его люблю всю жизнь, с юности по сегодняшний день. Она так пламенно, так долго говорила о своей безот­ветной любви к этому академику.

— Но ведь любовь прекрасна, — сказала я, нырнув в набежавшую волну.  {464} 

Я люблю плыть не оглядываясь, любуясь прозрач­ной, чистой цветовой гаммой сине-зеленых волн. Вот так плыву, любуюсь волнами и думаю: хорошо бы быть русалкой, как мягко, должно быть, спать, качаясь на волнах. Не успела выбраться из моря, меня атакова­ла все та же отдыхающая.

— Как вы можете так долго плавать, а эту женщину оставлять с мужем? Вы не боитесь? Вы не ревнуете?

У меня опустились руки.

— Он очень болен, — сказала я. Круто повернув­шись, быстро ушла.

Но отдыхающие дамы заметно оживились. Теперь Юлечка и Дау гуляли под их пристальным надзором. Ко мне подходили еще отдыхающие дамы с жадным любопытством во взоре: как, неужели вы не ревнуете? Вы не ревнуете мужа к женщине, которая его любит?

Не могла же я объяснить этим дамам, что по теории Дауньки любовь и ревность несовместимы, хотя бы по­тому, что я сама за всю свою жизнь этого понять не смогла. А в данном случае Дау был прав.


Уехали мы в самом конце августа. Только в самоле­те я увидела, как Дау посвежел, загорел, окреп. Выгля­дел он замечательно. По возвращению из Крыма вра­чи, наблюдавшие Дау, пришли к единодушному мне­нию: живот вздут довольно сильно. Надо произвести тщательное обследование кишечника в клинических условиях. Вишневский сказал: «В загородной кунцев­ской больнице первоклассный рентгеновский каби­нет». В конце октября отвезли Дау на три недели обсле­довать кишечник в эту больницу. На общительного Дауньку неразговорчивые новые, незнакомые врачи нагнали уныние. Он привык быть дома, чтобы я была рядом. Два раза он еще позволил себя раздеть и улегся на холодный металлический рентгеновский стол. Эта процедура сопровождалась еще уколами. А потом ка­тегорически заявил: «Сколько можно колоть, лежать на холодном металлическом столе и все — без толку? Вызовите мою Кору. Если она скажет мне о необходи­мости этих процедур, тогда я на них соглашусь».

Мне выписали пропуск в любое время дня и ночи. По вызову врачей я мчалась в больницу. Меня он слушал,  {465}  рентгеновский отдел в этой больнице был замеча­тельный. Но Дау очень нервничал. Снимки были не­удачные. Рентген повторяли много, много раз. Потом собрали консилиум. Я была в коридоре, меня не при­гласили. Консилиум из врачей был в палате у Дау. Вра­чи вышли, мне ничего не сообщили. Я вошла к Дау в палату.

— Дауленька, что эти врачи тебе сказали?

— Коруша, они мне ничего не сказали. Понюхали, понюхали и прочь пошли. (Цитировал Гоголя всегда).

Да, этих врачей разговорчивыми не назовешь. По­том мне сообщили: рентгеновское обследование пока­зало камни в желчном пузыре с грецкий орех. Как след­ствие забрюшинной гематомы, за годы болезни гема­томы обизвестковались и превратились в камни. По-видимому, и вся печень в таких обизвестковавшихся ге­матомах. В печени нет нервов, они болей не дают. А камни в желчном пузыре необходимо удалить, надо оперировать. «Я согласна на операцию, — поспешила ответить я.— И муж тоже согласится. Чем скорее, тем лучше».

Сама подумала: прежде чем до желчного пузыря до­берутся, увидят, что происходит в кишечнике.

На следующий день в больнице мне сообщили: желчь проходит, камни желчи не задерживают. Поэто­му необходимость в операции отпала. С таким диагно­зом в конце ноября я Дау привезла домой. Этот диа­гноз меня не взволновал, если камни не мешают желчи выходить, возможно, их и вовсе нет.

Я знала измотанную нервную систему Дауньки: когда он ложился раздетый на холодный металлический рентгеновский стол, он превращался в напряженный нервный комок. Возможно, просто были нервные спаз­мы, не пропускавшие пунктира.

Так и оказалось впоследствии: при вскрытии — пе­чень чистая, без изъянов, как у новорожденного ребен­ка, желчный пузырь чист, никаких камней нет, обизве­стковавшихся гематом тоже нигде не было.


В день приезда Дауньки из больницы в почтовом ящике без конверта достала бумагу с отпечатанным на машинке текстом. Не читая, я отдала ее Дау. А сама  {466}  спешила сервировать стол для обеда. Через некоторое время, войдя в комнату Дау, я была потрясена его опу­стошенным взглядом. Его внезапная подавленность поразила меня, он был так счастлив возвращению до­мой, с таким нетерпением ждал Гарика и Свету, и вдруг такая внезапная отрешенность.

— Даунька, что случилось?

Он безжизненным, вялым жестом поднял руку с этой бумагой.

— Коруша, где ты ее взяла?

— Даунька, в почтовом ящике. Она даже не согнута, была без конверта.

— Да это Женька сам ее напечатал и опустил в ящик.

— А в ней что-нибудь плохое?

— Куда хуже. Это мой приговор.

— Дай я прочту.


«В издательство «Наука»

Настоящим сообщаю, что я не возражаю против то­го, чтобы для сохранения преемственности со всем Курсом, на левом титульном листе книги «Релятивист­ская квантовая теория» над словами «Теоретическая физика» была указана моя фамилия.

Академик

(Ландау)

24/Х1-1967 г.»


Я сразу все поняла. Как я могла не прочесть и от­дать Дау? Это было непростительно, надо было унич­тожить, не показывая Дау. Но я решила, что это инсти­тут оповещает, когда Дау прийти на очередной семи­нар. Обычно институтские бумаги опускались для Дау, не запечатанные в конверт.

— Коруша, подумай сама. Я еще в юности задумал создать этот курс теоретической физики. После этого курса — очень хорошего учебника для начинающих молодых физиков — я еще мечтал создать учебники для школы. У меня была заветная мечта — сделать в нашей стране образование лучшим в мире. А теперь я знаю — последние два тома мне не суждено дать физи­кам.

Говорил он тихо, медленно, как человек, потерявший  {467}  все. А сколько затаенной боли и горечи! Я разры­далась.

— Даунька, мой драгоценный! Ты очень большое значение придешь этому подлецу Женьке. Он с младен­чества усвоил, что на горе и несчастье ближних нужно создавать свое благополучие. Я забыла все его злые обиды, я ему устроила зеленую улицу, чтобы он посе­щал тебя. Было мнение, что этот «капуцин» вопьется в тебя, и ты начнешь заниматься ну не физикой, а нач­нешь работать над книгами. Я в это не очень верила, к этому меня вынудили медики. Дау, прости меня. Я его допустила к тебе, у тебя еще тогда полностью не вос­становилась память.

<...>

— Коруша, но все это говорит о том, что я обречен и что я не выздоровею. Коруша, мне с тобой в прятки играть нечего — я обречен. Боли у меня никогда не ис­чезнут, в физику я не вернусь! Иначе Женька не позво­лил бы себе подобной наглости. Ты ведь меня, Коруша, любишь?

— Ну еще бы, Даунька. Если честно — ты мне доро­же Гарика.

— Я так и думал. Ты должна мне помочь. Пойми, жить без физики я не могу. Коруша, помоги мне кон­чить жизнь.


Как это было сказано! Я задохнулась от рыданий. Я умоляла, я все отрицала. Я действительно очень вери­ла, что Дау скоро выздоровеет. Но на все мои увере­ния, на все мои мольбы, он ответил тем же отрешенным голосом:

— Ну что ж, придется самому. Я так надеялся на те­бя, на твою мне сейчас так необходимую помощь.

— Даунька, вот придет Вишневский...

— Коруша, хватит. Чук умер на руках Александра Александровича. А его последний звонок ко мне был полон радостных надежд на выздоровление. Смерть есть нормальное природное явление. Я не боюсь смер­ти, но жить в мучительных болях без физики я больше не могу! Существовать без науки невозможно! Мне хо­телось от тебя ничего не таить, ничего не скрывать. Ближе тебя у меня никого не было и нет, а ты  {468}  отказываешь мне в необходимой помощи, без ненужных муче­ний уйти из жизни. Это жалкое существование без фи­зики — для меня хуже смерти!

— Дау, остановись. Женька сейчас как с цепи со­рвался. Он потерял контроль, он так легко сделался членкором против твоей воли. Он уверен, что у тебя погибла навеки ближняя память. Дау, пойми одно: Женька тебе всю жизнь зло завидовал черной завис­тью. А сейчас он хочет, как видно, по этой зловредной бумажке присвоить и то, что ты уже успел сделать для следующего тома.

— Коруша, Женьку я физиком никогда не считал, но что он такой подлец — я ожидать этого не мог. Ко­руша, так ты думаешь, мне удастся переиздать мои то­ма без Женьки?

Я уверяла Дау, но все-таки не спускала с него глаз ни днем, ни ночью. Теперь я старалась все время быть с Дау. Я почти не выходила из его комнаты, а уложив спать, са­дилась у постели в кресло. Сна не было и в помине. Был большой страх, а вдруг не услежу и он попытается кон­чить жизнь самоубийством. От Гарика все скрыла, рас­сказала только Кириллу Семеновичу. Кирилл Семенович мне сказал, что о самоубийстве ему Дау тоже говорил:

— Кора, не спускайте с него глаз.

— Кирилл Семенович, я так и делаю. У меня от страха сна больше нет. Заказы продуктов я оформила на дом. Из дома теперь не выхожу, я переполнена стра­хом, от малейшего шума вся трясусь.

Примерно через неделю вдруг зашел Питаевский — ученик Дау. Из новых молодых, Дау о нем говорил как об очень способном. Открыв дверь, я сказала:

— Дау наверху. Он сказал:

— Конкордия Терентьевна, я не к Дау, я к вам.

— Пожалуйста, заходите, — сказала я, приглашая его к себе.

— Конкордия Терентьевна, у нас, всех учеников Дау, к вам огромная просьба: дело вот в чем. Евгений Михайлович и я хотим выпустить 8-й том по курсу Ландау. Вы сейчас имеете очень большое влияние на Дау, если вы его попросите, он вам не откажет, а нам необходима подпись Дау вот под этим документом.  {469} 

Он протянул мне копию той же бумажки, напеча­танной Женькой и принесшей Дау столько огорчений.

Сдерживая себя, я холодно сказала:

— Мне странно поведение учеников академика Лан­дау. Когда Дау был здоров, никому бы из вас в голову не могла прийти такая глупая вещь, что жена Дау должна влиять и вмешиваться в его научные дела. Так вот я вам заявляю категорически: Дау уже прежний, и посредничать между учителем и учениками я не буду. Если вы считаете такую просьбу дозволенной, то иди­те к нему и поговорите сами.

И он пошел, не придавая никакого значения моему слову «дозволенной». Он пошел наверх к Дау. Там бы­ла Таня. Я готовила обед. Через некоторое время он стал спускаться по лестнице. Я вышла его проводить, он весь сиял счастьем, улыбался, помахивая злополуч­ной бумажкой.

— Неужели он вам подписал?

— Нет, конечно, он меня погнал, но я убедился: Дау — прежний, Дау выздоравливает!

«Что ж, — подумала я. — Этот Питаевский не закон­ченный подлец. Он физик, доктор наук, Дау считал его способным. Неужели этот интеллигентный ученик ака­демика Ландау не понимает, что нельзя обращаться к больному, неприлично сказать ему: «Ваша песня спета, вы уже никогда не сможете закончить своих книг, под­пишите, мы закончим ваши книги, мы станем авторами ваших работ».

Даже новогодний таинственный букет роз не улуч­шил моего настроения. Дау был грустный, он сомне­вался в своем выздоровлении. Мне тоже не хотелось жить. Иногда подлость беспредельна!

Питаевский из более молодого поколения учеников Ландау. Дау при мне не высказывался о человеческих качествах Питаевского, а вот Дзялошинскому он явно симпатизировал. Еще до аварии он мне как-то сказал: «Очень славный Дзялошинский, Коруша, он влюбился в замужнюю девушку. А когда выяснилось, что ее муж по-хамски обращается со своей женой, он ее увел от мужа. И какая из них получилась счастливая пара! Между про­чим они сегодня вечером придут к нам пить чай».

<...>


 {470} 




Глава 60


21 января 1968 года Дау исполнилось 60 лет. К сожалению, этот юбилей не был похож на 50-летний. Пошел уже седьмой год болезни. А авторитетные меди­ки и медицинские учебники говорили: корешки нервов, зажатые сломанными костями, по опыту медиков вто­рой мировой войны, прорастали к семи годам. Следо­вательно, этот год, мечтала я, — последний год болез­ни Дау.

Нет, мне не казалось, что я долго ухаживаю за боль­ным Даунькой. Я не ощущала, что прошли годы. Нет, просто была трудная длинная ночь. После ночи насту­пит утро. Утро выздоровления. И жизнь снова засвер­кает всеми своими гранями. И Даунька еще увидит не­бо в алмазах, он даст жизнь новым открытиям!

Надежда на счастье, мечта о счастье — очень красит жизнь. Гостей ждала много. Стол раздвинула до преде­ла, и, конечно, Петр Леонидович и Анна Алексеевна Капица были самые дорогие гости. Беседа Петра Лео­нидовича за столом была всегда интересна, остроумна. Почти всегда новый остроумный анекдот.

Патриарх Всея Руси прибыл в Америку. Его окру­жили репортеры. Первый вопрос к патриарху: «Как вы смотрите на публичные дома в Америке?».

Удивленный патриарх спросил: «В Америке есть публичные дома?». На следующий день все американ­ские газеты сообщили: первый вопрос, который патри­арх Всея Руси задал журналистам: «Есть ли публичные дома в Америке?».

В музее Лондона Бернард Шоу, рассматривая сапо­ги, которые тачал сам Лев Толстой, произнес: «Граф писал романы лучше».

Когда появился Гарик с молодой женой, все физики привстали, пораженные красотой молодой Светочки. Устремили вопросительные взгляды на Дау.

— Дау, когда же вы успели выбрать Гарику такую красавицу жену? Гарик не мог бы справиться сам. Зная вас, это не могло произойти без вашего участия.

Дау очень счастливо смеялся. На это ответил: «На­ука имеет много «гитик».  {471} 

Статья Ярослава Голованова в день 60-летия Дауньки осталась мне памятным подарком на всю жизнь.

(Текст этой статьи здесь опущен.)





Глава 61


Наконец, 5 марта 1968 года Кирилл Семенович Симонян привел тех врачей, о которых я мечтала все годы болезни Дау. Профессора Вотчала и профессора Васильева, того самого Васильева, который славился своими медицинскими познаниями в области кишеч­ника.

В первый день аварии — 7 января 1962 года, — ос­мотрев забрюшинную гематому кишечника, он запи­сал: «Забрюшинная гематома смертельна. Помочь ни­чем не могу». Расписался и уехал. И вот спустя 6 лет он видит этого больного. Больной уже ходит и его только донимает боль в животе.

Я присутствовала, когда Васильев осматривал боль­ного. Увидела, каким искренним счастьем засветились глаза профессора. Он был счастлив в своей ошибке. Он с восторгом выслушивал, тщательно изучал живот больного. Вотчал тоже был впервые. Это были знаю­щие медики-клиницисты. Очень долго, очень внима­тельно они осматривали Дауньку. Потом внизу у меня в гостиной был консилиум из врачей: Паленко, веду­щий врач Ландау из больницы Академии наук СССР, Симонян, Вотчал и Васильев. Они сказали мне так: «Больной в блестящей форме. Если ничего не делать, а просто ждать, через несколько месяцев боли уйдут са­ми по себе. Но мы приложим все свои старания и помо­жем больному избавиться как можно раньше от болей в животе». Медицина всей нашей планеты, увы, не уме­ла просмотреть весь кишечник.

Надо ли говорить о том, как я была счастлива в этот день. Следовательно, все опытные медики, очень авто­ритетные, прошедшие фронт, видавшие тяжелые ране­ния, так же как и Вишневский, считают: боли уйдут.  {472}  Только один Кирилл Семенович предложил опериро­вать, но не очень настаивал на своем решении.

Как только закончился консилиум, Даунька повесе­лел, ему очень понравились новые, им впервые увиден­ные врачи. Они были очень оптимистичны, по-моему, он поверил их прогнозу, поверил в свое исцеление. Та­нюша уговорила меня лечь. Я уснула и проспала целых два часа.

Все последующее время месяца марта до 25-го числа пролетело как единый миг надежды на счастливое вы­здоровление. Надежды на счастливое выздоровление сменялись отчаянием. Бесконечные позывы в туалет. С утра приходил Вотчал. Он часто посещал Дау вместе с Кириллом Семеновичем. 23 марта Вотчал и Кирилл Се­менович решили Дау назначить яблочную диету. Достав хорошую семиренку, тщательно очистив, удалила серд­цевину и давала Дау мякоть нежного яблочного пюре.

Но 25 марта в 4 часа утра началась рвота. Рвал он желчью и очень, очень жаловался на боли в животе. Было воскресенье, я была с Дау одна. Встревожилась очень, но почему-то не решилась так рано никого бес­покоить. Я тогда не знала, что непроходимость кишеч­ника начинается со рвоты.

К 8 часам утра рвота увеличилась. Я позвонила про­фессору Вотчалу домой. Он скоро приехал, назначил сифонную клизму. Позвонила главному врачу Акаде­мии наук Ростиславу Владимировичу Григорьеву до­мой. Он срочно прислал скорую помощь, медсестру и вскоре приехал сам. В 10 часов утра позвонила Симо­няну по совету профессора Вотчала. Он сказал, что на всякий случай необходим хирург. Измотанная до по­следней степени, от слова «хирург» едва устояла на но­гах. Сифонная клизма не помогла — рвота и мучения Дауньки усиливались. Главврач Ростислав Владимиро­вич Григорьев прислал уже карету с реаниматорами. Дау отказался от дальнейшего применения сифонной клизмы, попросил срочно вызвать Симоняна.

Я уже едва успеваю менять простыни и одеяла. Рво­та льет фонтаном, врачи хлопочут около Дау, а я в ван­ной замываю рвоту желчи с пола, с кровати, с окружа­ющих предметов. Когда в кабинете Дау все было про­питано рвотой, я его перевела в чистую комнату.  {473} 

Меня до истерики уже угнетает запах рвоты. Что-то есть зловещее в этом выделении ядовито-желто-зелено­го цвета. Я вся сама пропитана рвотой, все с себя сни­маю, стараюсь смыть горячей водой.

Звонок внизу. Накинув легкий халат бегу, откры­ваю. Приехал Симонян. Как я сейчас многого от него жду. Вишневский из командировки не вернулся. Если операция неизбежна, оперировать будет только Симо­нян. Это все решила пока подсознательно. Увидев Ки­рилла Семеновича, ничего не могла сказать, боялась разреветься. Дау может услышать и испугаться. И ког­да у самого Симоняна с сифонной клизмой ничего не получилось, он сказал два слова: больница, операция!

Я заметалась. Дау увозила скорая медицинская. Вдруг появился Гарик.

Я мокрая, почти раздетая, в одном халате сунула бо­сые ноги в сапоги, схватила плед, села в машину к Га­рику, помчались вслед за скорой, увозящей Дау. Те­перь уже навсегда!

В воскресенье, 25 марта 1968 года, в 16 часов, в больнице уже все готово к операции. Стал собираться консилиум, но не было анестезиолога. Машина, по­ехавшая за анестезиологом, где-то провалилась в яму и застряла. Гарик за рулем. Я с ним полураздетая, завер­нутая в плед, помчались за анестизиологом. Гарик что-то нарушил. Свисток. Его остановило ГАИ. Я сорва­лась с места, бегу к милиционеру: «Поймите, муж, ака­демик Ландау на операционном столе. Едем за анесте­зиологом. Дайте зеленую улицу».

Зеленую улицу дали. Анестезиолога привезли. Дау уже на коляске, готовый к операции. Коляска с Дау стоит у дверей операционной. Ему худо, из простыни возвышается вздутый живот. Он еще в сознании. Про­сит уже шепотом, силы его на исходе. «Пожалуйста, скорей, операцию»!

Я не выдерживаю, врываюсь на заседание консили­ума, а там главный хирург больницы Романенко, спо­койный, подобранный, медленно допытывается у Ки­рилла Семеновича: «А зачем вы с Вотчалом назначили больному яблочную диету?». Симонян отвечает: «От яблочной диеты еще никто не умер! Почему вас это волнует?».  {474} 

Я в упор подошла к Романенко. «Вы почему задер­живаете операцию? Оперировать будете не вы, опери­ровать будет Симонян».

И этот Романенко спокойно ответил: «Ландау умрет на операционном столе. Я против операции. Он ее ни­когда не перенесет. Зачем оперировать?». Хотелось вцепиться в этого спокойного, бездушного хирурга и разорвать его, но сдержалась.

— Как зачем? Чтобы помочь больному. Нельзя до­пустить, чтобы он умер до операции. Вы врач, разве вы не понимаете, что операция — единственный шанс вы­жить или, в крайнем случае, пусть, как Королев, умрет под наркозом. Королев доверил свою жизнь хирургу, он умер под наркозом, без мучений. Я настаиваю на не­медленной операции. Он измучен вконец, он сам умо­ляет о немедленной операции, спаечная атака началась сегодня с четырех часов утра. Кирилл Семенович, ведь вы врач, немедленно оперируйте. Пусть этот главный хирург возражает. Не обращайте на него внимания.

Обещали немедленно оперировать. Гарик меня вы­вел. Я металась. Потом Дау взяли в операционную. Мы с Гариком уехали домой в 0 часов ночи. В ту же ночь Романенко подал заявление главному врачу боль­ницы Григорьеву в письменной форме, что он, главный хирург больницы АН СССР, за жизнь академика Лан­дау ответственности не несет, он против операции.

Еще человек жив, а медик, врач, давший клятву Гип­пократа, мелочно снимает с себя ответственность — это медик-бюрократ!

Привожу рукопись К.С.Симоняна.


«ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ ЛАНДАУ»

24 марта 1968 года. Воскресенье. 10 часов утра. Зво­нок по телефону. Кора Ландау сообщает, что Дау с ут­ра стало хуже — вздут живот, — что она уже позвонила Борису Евгеньевичу Вотчалу, который обещал скоро приехать, и что она просит меня не отлучаться из дому. Обещаю.

Последние несколько дней действительно жалобы Дау на боли в животе усилились, да и живот стал более вздутым, чем обычно. Мы с Вотчалом решили испро­бовать разгрузочную яблочную диету, но она, по-видимому,  {475}  не помогла. Зная склонность Коры Ландау к преувеличению жалоб мужа, успокаиваю себя, что все обойдется, тем более что телефон молчит.

Однако в 12 часов дня звонок. У телефона Кора Ландау. Дау хуже, и мы договариваемся, что, если про­цедуры, проводимые работниками больницы АМН, не помогут, мне придется приехать, когда она даст знать. В 15 часов позвонил главный врач больницы АМН Ростислав Владимирович Григорьев, отличный адми­нистратор и чуткий, добрый врач. Он встревожен. Дау становится хуже и за мной выслана машина. Вотчал ос­мотрел больного и пожелал, чтобы Дау был немедлен­но осмотрен хирургом. Одеваюсь и выхожу к рестора­ну «Серебряный бор», где обычно меня ждет машина больницы при поездках к Ландау. Очень скоро прихо­дит машина. Шофер мне незнаком, он доверительно сообщает, что все встревожены и что постарается до­ставить меня быстрее.

Лента шоссе. Поворот на Краснопресненский мост. Набережная реки Москвы. Мимо проплывает Новоде­вичий монастырь — контраст с сияющими крестами церкви словно утверждение, что движение — не луч­шая форма существования материи. Сегодня хороший, по-настоящему весенний день. Неужели этот день для Дау — начало новой катастрофы? Именно теперь, ког­да он стал набирать темпы возвращения к творческому мышлению. Отгоняю эту мысль, которая упрямо воз­вращается, как омар, которому мешают усесться на вы­бранное им местечко. Минуем мост через Лужники, и машина, мягко поворачиваясь, проскальзывает на Во­робьевское шоссе. Институт Капицы и Ландау. Капица и Ландау — звездное содружество двух огромных та­лантов, эксперимента и теоретической мысли.

Машина останавливается во дворе у длинного двухэтажного дома, разделенного на отдельные квар­тиры для сотрудников. Во второй квартире живет се­мья Ландау. Дверь распахивается.

— Слава богу! (Это ко мне, верней, к моему приезду).

— Очень плохо. (Это о состоянии Дау).

Ее вид! Сжатое гибкое тело, словно готовое к прыж­ку, поворот головы в сторону, где лежит Дау, взгляд из углов глаз направлен в мою сторону.  {476} 

Люди разговаривают глазами. Слова только кор­ректируют диалог. Во взгляде Коры читаю весь рассказ о состоянии Дау с самого утра. Может быть, надо бы­ло сразу приехать! При первом звонке! Сбрасываю пальто и по винтовой лестнице вбегаю в кабинет боль­ного, где он, как обычно, лежит на спине и усиленно разрабатывает правой рукой пальцы левой. Обычно это делает Таня, на протяжении всей болезни неотступ­ный медик, превратившийся в преданного друга. Сего­дня Тани нет. Дау сам разрабатывает пальцы, и по то­му, как он это делает, видно, что боли усилились. Чем сильнее боли в животе, тем энергичнее разгибает он пальцы, чтобы болью в пальцах отвлечь боль в животе. Лицо Дау спокойно. Признаков интоксикации нет, и я издаю облегченный вздох. Только теперь замечаю, что в кабинете еще двое: Тоня — медицинская, очень опыт­ная хирургическая сестра и врач неотложной помощи. Все приготовлено для сифонной клизмы, но Дау отка­зался что-либо делать до моего приезда. Сбрасываю одеяло, чтобы посмотреть живот, и ругаюсь: живот вздут как резиновый мяч, при надавливании передняя брюшная стенка пружинит. Пульс остается обыденным для Дау, не частит. Паралитическая кишечная непро­ходимость.

Будем пытаться освободить кишечник от газов. Ес­ли это удастся, опасность оперативного вмешательства минует.

— Дау, надо потерпеть, потому что меры будут энергичными и болезненными.

Больной делает жест, означающий согласие. Его глаза внимательно и спокойно направлены на врача.

— Кирилл Семенович, — спрашивает он, — может быть, это моя погибель пришла?

В его глубоких, умных и добрых глазах где-то мель­кает искра юмора. Спасительный юмор. Он выручал его не раз.

Переводим больного в комнату его сына Гарика. И Тоня принимается за дело!


Проклятый вопрос! Он повис с самого начала, ког­да, казалось, все уже позади и остались только боли в животе.  {477} 

Что это за боли? Связаны они с корой головного мозга при отсутствии источника боли в животе? Или болит живот по другой причине, например, из-за нали­чия спаек? Сознание может ощущать боль в животе, когда нет причины для этих болей. Дело в том, что все органы и ткани организма имеют представительство в коре. В условиях патологии это представительство да­ет о себе знать, когда даже отсутствует орган, который болит. Хирурги отлично знают примеры, когда после ампутации конечности больной долгое время, иногда годы, жалуется на ощущение боли в пальцах давно от­резанной ноги.

Нейрохирурги относительно болезни Дау придер­живались именно этой точки зрения. Жена Дау, Кора, всей силой своей натуры противилась этому взгляду. Что это — интуиция или страстное желание найти вы­ход из создавшегося тупика?

Госпитализация Дау была разрешена Чахмахчевым (академия). Я предпочел, чтобы больного отвезли в госпиталь на Серебряном, но, пока Бочаров согласо­вывал этот вопрос с начальством, пришел звонок о том, что Дау можно везти в больницу Академии, и я не хотел терять лишних минут.

Когда мы приехали в больницу, потребовалось со­звать консилиум. Дело было в воскресенье. С трудом удалось добыть Арапова и Бочарова. Дело застряло на анестезиологе. Больница Академии не имеет своих де­журных анестезиологов, и вообще операции произво­дятся гастролерами как хирургами, так и анестезиоло­гами. Много времени ушло на обзванивание ведущих анестезиологов. Как назло, никого не оказалось дома, и мне пришлось вызвать Ю.А.Кринского, за которым послали машину. Машина провалилась в яму и застря­ла. Выслали другую, та не сразу нашла адрес, и прошло еще часа два, пока Кринский приехал. Еще какое-то время ушло, чтобы подлатать наркозный мешок, весь в дырах, и найти интубационную трубку необходимой длины.

Пока Кринский в недоумении готовился к наркозу (к его чести, он провел наркоз блестяще), состоялся консилиум. Хотя от министра здравоохранения Б.В.Петровского было получено согласие на то, чтобы  {478}  больного оперировал я, мне казалось, что этот вопрос надо решить собравшимся. Никто не хотел опериро­вать Дау — Бочаров чувствовал себя неважно, Арапов еще не владел пальцем после перелома, а зав. отделени­ем больницы Академии В.С.Романенко, просто сказал, что участвовать в операции не будет. Никто не выра­зил согласия и на ассистенцию, и поэтому мне при­шлось оперировать больного с дежурными хирургами. К счастью, это были опытные врачи, а одна из них — Олимпиада Федоровна Афанасьева — много лет до этого работала со мной в Институте им. Склифосов­ского.

Перед операцией во второй раз (первый раз он спро­сил меня дома) Дау спросил:

— Может быть, это моя погибель пришла?

— Дау, не говорите таких слов под руку! Просто на­стало время вас оперировать.

— Но вы же этого давно хотели.

— Вот именно, — сказал я и подумал с горечью: «Не при таких обстоятельствах».

— Во всяком случае, это будет проверкой ваших предположений, и меня это очень устраивает, так как мы, наконец, съедем с мертвой точки.

Его состояние было обычным для непроходимости обтурационного плана. Живот был вздут и тверд как бочка, но общих симптомов интоксикации не было. Он, конечно, очень страдал от болей.

Атака у Дау началась с утра, а оперировали мы его глубокой ночью (в 3 часа ночи).

Я был близок к отчаянью, когда убедился в том, что причиной непроходимости был подозреваемый мною обширный спаечный процесс. Все оказалось так, как я полагал, и присутствовавшие при операции Арапов и Бочаров заметили это вслух, как только обнаружилась картина патологии в брюшной полости.

Тонкая кишка была свободна от спаек, но множест­венные сращения брюшины со слепой, восходящей и нисходящей петлями толстой кишки ограничивали ее функцию и были причиной постоянно поддерживаемо­го пареза. Поперечная кишка, напротив, была предель­но раздута и была как бы сжата восходящей и нисходя­щей петлями. Операция состояла в том, чтобы освободать  {479}  кишечные петли от сращений и наложить цекос­тому. В спокойном периоде я бы произвел еще плика­цию всей толстой кишки, но в данных обстоятельствах об этом не могло быть и речи. Я сделал то, что было нужно, и больной был снят со стола с хорошим давле­нием и пульсом.

Вопреки ожиданиям на следующий день после опе­рации состояние Дау было не столь тяжелым, как это можно было ожидать. Он быстро пришел в себя и был доступен контакту. Пульс частил до 120 ударов в мину­ту. Живот оставался вздутым и стома активно не функ­ционировала. Поэтому приходилось добиваться от­хождения газов с помощью сифонной клизмы через стому. Больного приходилось поворачивать то на один, то на другой бок. Газообразование было весьма обильным. На второй и третий день повысилась темпе­ратура до 37,5—38,0. Это объяснили присоединившей­ся пневмонией, которая была подтверждена рентгено­логически, но меня смущало несоответствии между температурой и пульсом, который участился до 130 ударов и был недостаточно полным. Введение никоти­намида не урежало пульса.

Помня о том, что больной перенес тромбофлебит после отморожения стопы, мы с Кринским опасались тромбоза (подозрение на это высказал и Вишневский в один из консилиумов в ближайшие после операции дай), поэтому ежедневно и постоянно больному вводи­ли гепарин в столь больших дозах, что рисковали вы­звать кровотечение.

Уже на следующий день после операции Дау забыл о позывах на низ, и на вопрос, почему он не просится в туалет, он отвечал, что не испытывает нужды в этом.

В состоянии больного наблюдалась волнообразность течения. Начиная с четвертого дня были часы, когда казалось, что он справится с болезнью, но пульс все равно оставался частым. Каждые два-три часа при­ходилось его сифонить. В попытке вызвать активную перистальтику мы прибегли к помощи доктора Ливши­ца из Института Вишневского, который провел пару сеансов электростимуляции кишечника, впрочем, без­результатно. За время болезни благодаря активной разгрузке кишечника у больного исчезло чувство  {480}  распирания в животе, и он перестал жаловаться на боли. Свойственный ему юмор не покидал его. При просьбе повернуться на правый бок он спрашивал:

— А вы знаете, что понятие «правый» и «левый» от­носительно? Поэтому я не знаю, какой бок вы имеете в виду.

— Правый бок, Дау, это тот, который смотрит в окошко, а левый тот, который смотрит в стену.

— Это другое дело, — он поворачивался на бок, пре­доставляя себя процедуре.

За время болезни его посетила родная сестра. Он не­охотно согласился принять ее, и в течение пяти минут они оставались одни. Сестра ушла успокоенная и, как мне казалось, с убеждением, что я преувеличиваю тя­жесть его состояния. Однако наши опасения не умень­шились. Пульс постепенно набирал частоту, и это мож­но было объяснить либо развитием перитонита (пнев­мония уже разрешилась), либо тромбозом. Против пе­ритонита свидетельствовало отсутствие интоксикации, в пользу тромбоза — субфебрильная температура и ча­стый пульс. На восьмой день после операции с утра Дау был задумчив, но в его состоянии не было ничего нового, что могло бы вызвать тревогу. Днем он спро­сил:

— Может быть, вызвать Кору?

— Как хотите, Дау.

— Да нет, впрочем, не надо.

Спустя час он, однако, спросил: «Может быть, вы­звать Гарика?». Я согласился, но он тут же отказался и от этой мысли, полагая, что особой нужды в этом нет.

Все эти дни он не требовал, чтобы его отпустили в туалет, охотно разговаривал на те же темы, что и дома. Его посетил Чахмахчев, и я не помню, кто еще, но со всеми он разговаривал.

К вечеру восьмого дня после операции он сделался задумчивым. Мой сотрудник Юрий Александрович Кринский, который давал Дау наркоз, оставался при нем все эти дни и вел послеоперационный период весь­ма искусно и, я бы сказал, смело. Так, разделяя мои опасения относительно возможного тромбоза, он ис­пользовал большие дозы гепарина с первых же часов после операции, рискуя вызвать кровоточивость сосудов.  {481}  Аденозинтрифосфат, гентамил, какорбоксилаза и препараты урецилового ряда — все было использова­но, но пульс частил, не поддаваясь действию даже но­вокаинамида.

Вечером Дау сказал только одну фразу, как-то улыбнувшись в себя:

— Все же я хорошо прожил жизнь. Мне всегда все удавалось!

Эта фраза ввергла нас в уныние, потому что, когда больной приходит к таким мыслям и как бы подводит итоги, это всегда прогностически плохой признак. И действительно, он вдруг потерял сознание, и несколько последних часов длилась агония, о которой он уже ни­чего не знал и которой не чувствовал.

Где-то около 10 вечера наступила смерть.

Секция была произведена на следующий день. Вскрывал труп профессор Раппопорт. Перитонита не оказалось. Причиной смерти явился тромбоз легочной артерии, исходящий из хронического тромбофлебита, кажется, правой голени, о котором я упоминал. На этом все окончилось.

Мне осталось подвести итоги, как бы сделать за­ключение относительно главного вопроса, который все время стоял передо мной.

Вокруг Дау (вольно или невольно — все равно) был создан миф о наличии трех клинических смертей, по­следовательно развившихся. Этот миф, который, с од­ной стороны, должен был бы прославить врачей, с дру­гой стороны, породил убеждение, что мозговая дея­тельность Дау безвозвратно утрачена и он обречен на вегетативный образ жизни.

Легенда, созданная врачами, пользовавшими его, так часто повторялась ими, что они сами в это повери­ли, ив этом я видел причину, почему усердие, с кото­рым его лечили вначале, сменилось безразличием даже физиков — товарищей Дау. Они примирились с поте­рей его как ученого и потеряли надежду. Единствен­ные, кто верил в возможность излечения и ожидал и способствовал ему, были Капица, Данин и Кора.

В действительности основной травмой Дау была глубокая контузия головного мозга с длительной поте­рей сознания и медленным, крайне медленным  {482}  восстановлением функциональной деятельности центральной нервной системы. Другие виды травмы привели час­тично к увечью больного, и эти процессы репарации закончились задолго до того, как он стал ориентиро­ваться в окружающей его обстановке в полной мере. Так оно и бывает, и ожидать, что травма мозга и кос­тей разрешится в одно и то же время, было необосно­ванно и наивно.

Дау умер при полном возврате умственной деятель­ности от тромбоза легочной артерии в связи с наличи­ем старого тромбофлебита — отморожение ноги из-за преждевременной выписки его из больницы. Это могло произойти и без оперативного лечения.

12.11.72 г.»


Кирилл Симонян — ученик С.С.Юдина, сам замеча­тельный хирург, в ночь 25 марта 1968 года сделал одну из своих самых блестящих операций — операцию ака­демику Ландау. Это была первая операция после авто­мобильной катастрофы. Мы с Гариком сидели дома и смотрели на телефон. После 3-х часов ночи зазвонил телефон: операция позади, Дау в сознании. Звонил Ки­рилл Семенович. На следующий день меня в больнице встретил главврач Ростислав Владимирович Григорь­ев. Он сказал:

— Конкордия Терентьевна, все гораздо лучше, чем мы все ожидали. Я присутствовал на операции, я еще не был дома со вчерашнего дня. Кирилл Семенович блестяще прооперировал. Я впервые в жизни видел столь безукоризненную работу хирурга. Вы знали, ко­му доверить оперировать академика Ландау. Кирилл Семенович не отходит от больного, он сам за всем сле­дит, он сам учитывает все послеоперационные, необхо­димые мелочи.

Да, Кирилл Семенович сделал все, что мог и даже чего не мог! Главврач Р.В.Григорьев тоже не выходил из больницы. Больной был обеспечен всем, и казалось, все было хорошо.

Потом вспышка температуры, прошел ложный слух — перитонит. Но температура выровнялась, вспышку дали легкие, как следствие общего наркоза. Появился аппетит, и, наконец, он уже съел яйцо, бульон, и все  {483}  съеденное не попросилось обратно. Крепла надежда! Дау сказал: «Кирилл Семенович, а я, кажется, выско­чил!». И боли, боли с первых дней сознания державшие его шесть лет и три месяца, не прекращавшиеся ни днем, ни ночью, боли, наконец, исчезли. Исчезли и ложные позывы в туалет. Слишком поздно наступил момент, когда все уже убедились, что боли в животе были органические. А не мозговые!

...На восьмой день в субботу были сняты швы. Дау сказал Кириллу Семеновичу:

— Кирилл Семенович, я уже себя хорошо чувствую. Идите домой, отдохните. Вы же здесь из-за меня изве­лись.

— Нет, Дау, я еще не могу уйти. Дау, я сам знаю, когда мне уйти.

Но 31 марта Даунькина палата встретила меня плотно закрытой дверью.

— Что случилось?

— Срочный консилиум. Приехал Вишневский. Без сил опустилась в кресло.

Кто-то принес мне сердечные капли. Как медленно тянулось время.

Наконец из палаты вышли Вишневский, Бочаров и Арапов. Их лица сказали все! Войти в палату — не мо­гу. Не могу встретить пытливый взгляд Дау. Нет, охва­тившее меня отчаяние снять с лица невозможно! Он сразу увидит в моих глазах свой приговор. Нет ника­ких сил переступить порог палаты Дау.

Главврач больницы Академии наук Григорьев был на высоте. Больной был обеспечен всем, ни в чем, ни к кому у меня не могло быть претензий. И по сей день я испыты­ваю глубокую благодарность к Григорьеву и Симоняну. Медики сделали все возможное! Но выстрелил тот тромб, из той вены, от того тромбофлебита, который академик Ландау получил из-за отмороженной ноги, когда 25 декабря 1964 года он по устному приказу вице-президента Академии наук СССР Миллионщикова был насильно выдворен из больницы в разгар зимы.

31 марта, уже темно. Я дома, рядом Гарик. Я, кажет­ся, не теряла сознания, но ничего не помню. Помню только глубокую печаль на лицах Вишневского, Боча­рова и Арапова!  {484} 

— Гарик, ты сегодня заходил в палату к папе?

— Нет, мама. Я не смог.

— Гаренька, я тоже не смогла.


Сегодня 1 апреля 1968 года. Сегодня понедельник. Сегодня 8-й день после операции. Сегодня первый день, когда кончились мои силы. В больницу ехать не могу, встать тоже не могу, шевелиться тоже не могу. Гарик рядом! Еще вчера неслась на крыльях надежды в больницу! Сегодня 1 апреля — традиционный день шутки на планете. Как любил этот день Дау! Сегодня уже вечер 1 апреля 1968 года. Опять черные, зловещие сумерки сгущались. Мы с Гариком молча смотрим на телефон. Стрелки часов подползали к 10, зловещий те­лефонный звонок раздался. Судорожно схватила труб­ку. Голос Кирилла Семеновича сказал: «Уже — ко­нец!». Оглушила черная пустота. Ужасающая пустота, ужасающая чернота. Все исчезло, закачались стены. Нет! Нет! Нет! Этого не может быть! Я кричала, обру­шилась лавина горя, она раздавит. Пусть. Жить ни к чему. И вдруг — серо-зеленое лицо сына. Совсем про­зрачное, а в глазах — горе и большой страх. Страх — уже за меня! Это я кричала, нет, нет, кричать нельзя и рыдать нельзя. Нельзя, нельзя терять себя, рядом сын! Есть сын! Его сберечь и как тогда, 7 января 1962 года, человека-женщину-жену победила мать, сегодня, сей­час, только сберечь сына. Помочь ему перенести горе, настоящее громадное человеческое горе, нельзя обру­шить на его слабые, почти детские плечи и еще свое го­ре!

— Гарик, папка так любил шутку. И словно пошу­тил — умер в день 1 апреля.


 {485} 




Штрихи к портрету
Коры Ландау, моей тети


Майя Бессараб


Впервые я увидела Дау (таково было неофициаль­ное имя Льва Давидовича Ландау) во дворе нашего до­ма в Харькове. Это огромный двор на улице Дарвина, 16, где для детей было такое раздолье, что загнать нас домой было нелегким делом. Вероятно, Дау внешне выделялся в толпе, во всяком случае узнала я его сразу, хотя до этого видела лишь мельком, когда он проходил по коридору, направляясь в Корину комнату.

Мы занимали квартиру из трех комната, на тесноту никто не жаловался, впрочем, в нашей семье не приня­то было жаловаться. Тон задавала бабушка, авторитет ее был велик, дочери, все три, слушались ее беспреко­словно. Звали ее Татьяна Ивановна Дробанцева, и бы­ло ей в ту пору лет пятьдесят. В 1934 году она все еще была хороша собой, ей даже сделал предложение учи­тель музыки, но она ничего не хотела менять в своей жизни. Быть может, в другое время все было бы иначе, однако, в те годы в нашей семье произошло страшное несчастье, и все держалось на бабушке.

Харьков был похож на средневековой город, охва­ченный эпидемией чумы: повсюду слезы по тем, кого арестовали накануне, брали и жен, исчезали и дети.  {486}  Мой отец, прошедший путь от солдата до комдива, понял, что он тоже попадет в эту мясорубку, и, что­бы спасти маму и меня, оформил с ней развод — тог­да это делалось моментально по заявлению одного из супругов — и уехал в неизвестном направлении. Мама просто с ума сходила, все знали, что НКВД на­ходил беглецов. Нам пришлось поменять нашу боль­шую четырехкомнатную квартиру в центре на мень­шую, где у меня уже не было отдельной комнаты, че­му я обрадовалась несказанно: жить в одной комна­те с бабушкой, которую я так любила — об этом можно только мечтать. Но потом к нам с бабушкой подселили еще Надю, младшую из трех сестер. Это случилось после того, как однажды поздно вечером к нам прибежала Кора. Она была вся в синяках, запла­канная, в разорванном платье. То, что она рассказа­ла, привело всех в ужас. Ее муж, его звали Петя, за­пустил в нее утюгом за то, что она плохо выгладила его рубашку. Попал в плечо. Когда мать и сестры увидели ее раны, они сказали, что больше не пустят Кору к мужу.

Он и раньше ее поколачивал, но они любили друг друга и быстро мирились. Это была на редкость краси­вая пара: про Петю говорили, что он как две капли во­ды похож на знаменитого голливудского киноактера Рудольфе Валентине, ну, а Кора непременно стала бы королевой красоты, если бы в те времена существовали подобные конкурсы.

Петю я не помню, помню только его фотографию, она и в самом деле свидетельствовала о мужественнос­ти и красоте. Что же касается его интеллектуального уровня, то он был невысок. Они жили на главной ули­це, на Сумской, и по вечерам он говорил жене: «Пой­дем пройтица». Это был мастер на все руки, и он не­плохо зарабатывал, хотя и не имел высшего образова­ния. Но однажды Петя поехал в командировку, из ко­торой вернулся... инженером! Смеясь, рассказал жене, что купил подлинный диплом.

На выпускном вечере в Харьковском университете, когда Кора закончила химфак, она познакомилась с Дау. Он пришел на вечер и попросил кого-то из коллег:  {487} 

— Познакомьте меня с самой хорошенькой девуш­кой.

Ну, конечно, это была Кора Дробанцева.


* * *


Кора была смелая, ее трудно было обескуражить, застать врасплох. Помню, как ей удалось за две мину­ты вернуть спокойствие в нашу семью. Это было связа­но с Надей, она тогда училась на четвертом курсе, и не­задолго до того рассталась с молодым человеком, за которого чуть не вышла замуж. Впрочем, романа ника­кого не было, они несколько раз ходили в кино, он ее провожал и раза два поцеловал. Звали его Филипп, Филя. Он был худой и мрачный, а Надя очень милая, веселая и так прекрасно училась, все обрадовались, когда она решила больше не встречаться с Филей. Но когда она сообщила об этом своему поклоннику, он сказал, что так с ним никто не смеет обращаться. Она, мол, вела себя таким образом, что он считал ее своей будущей женой.

Дальше — хуже. Надя достала из почтового ящика письмо, в нем лежала ее фотография с выколотыми глазами и порезами на шее; Филя шел за ней по пятам, когда она отправлялась в институт, и когда возвраща­лась домой; в институт ее провожала бабушка, обрат­но — группа студентов. Дома у нас все боялись, что Филя ее ранит, все это было ужасно.

Но как-то вечером, когда ненормальный бывший жених позвонил, чтобы покуражиться, к телефону по­дошла Кора.

— Надю! — потребовал тот.

— Филя, вы — говно.

— Вы не имеете права! — заорал оскорбленный дон­жуан.

— Имею. Вы разонравились моей сестре, и все. Точ­ка. Мужчина в таких случаях уходит. А говно распус­кает сопли.

Кора повесила трубку. Больше о Филе никто не слы­шал.


 {488} 

* * *


Петру Леонидовичу Капице приписывают фразу: «Беда Дау в том, что у его постели сцепились две бабы: Кора и Женя». Это когда после автомобильной катаст­рофы начались скандалы между женой Корой и соавто­ром Дау, Евгением Михайловичем Лившицем.

Но взаимная неприязнь началась раньше, еще с тех пор, когда Лившиц занимал одну комнату в квартире Дау. Ну, а когда Дау не стало, и Коре кто-то сказал, что соавтор ее мужа получил деньги в каком-то не­мецком издательстве и за себя и за своего патрона, вот тогда Кора сорвалась. Я обо всем узнала от нее по телефону. Зная, что ее враг номер один очень пунктуален, она ждала его неподалеку от гаража око­ло десяти часов вечера. Вокруг — ни души. Подъехал Женя, поставил машину, и, когда он запирал свой бокс, она нанесла первый удар. Он выронил ключ и бросился бежать. «Ты не представляешь, как он быс­тро бегает!» — воскликнула моя тетя. Кора ежеднев­но занималась гимнастикой, она сумела догнать бег­леца у его двери, но он никак не мог вставить ключ в замочную скважину, и тут она начала нещадно коло­тить его длинной палкой для гимнастических упраж­нений. «Он как-то странно повизгивал, а я все коло­тила его по заду, уже ничего не соображая, так дале­ко заводила палку и била с таким размахом, что мог­ла бы перебить позвоночник, поэтому целилась пони­же спины».

Я заплакала. Она возмутилась:

— Значит, тебе Женьку жалко! А меня кто пожале­ет?!

Я ей напомнила Митрофанушкин сон — «Бедная матушка, ты так устала, колотя батюшку!». Она возра­зила:

— Мое дело швах. Я забаррикадировала дверь и вы­ходить в ближайшие дни не буду. Ты мне завтра приве­зи хлеба, ладно? К телефону я не подхожу, если что важное, звони так: три раза подряд и сразу клади труб­ку, на четвертый раз я трубку сниму, но буду молчать.

Кора упомянула, что позвонила только Кириллу  {489}  Семеновичу Симоняну, и мне захотелось узнать его мнение обо всем случившемся.

— Какое мнение, я ржал, — спокойно ответил врач, хорошо знавший всех действующих лиц.— Успокойте, бога ради, вашу тетю. Ни в какую милицию Лившиц жаловаться не пойдет. Так же, как и в поликлинику. Ес­ли бы он сунулся в какое-нибудь учреждение с таким делом, там бы все по полу валялись от хохота, что ба­ба его побила по жопе палкой.

Кирилл Семенович оказался прав. Кора с неделю сидела дома, несколько раз видела из окна осунувшего­ся, хромающего соседа, он еле передвигал ноги, опира­ясь на палочку...

Больше они не общались.


* * *


После смерти Дау Кора сникла, у нее пропал инте­рес к жизни. К счастью, остался любимый сын, Игорь, но все же она угасала. И как-то сразу постарела. Она часто говорила о прошедших годах, о том, стоило ли ей оставаться с Дау, когда у него появились любовни­цы. Однажды я услышала слова, которые меня потряс­ли:

— Дауньку нельзя было оставить этим финтифлюш­кам. Так, как я, за ним никто бы не ухаживал. Он нуж­дался в постоянном присмотре, забывал поесть, мог простудиться. Нет, я бы места себе не находила вдали от него. И потом, эти проститутки, они готовить тол­ком не умеют.


* * *


Кора была из тех матерей, которых называют су­масшедшими. Сына она любила безумно. Моя мама го­ворила, что Кору держит на этом свете любовь к Гарику. Держала, да не удержала.

Это трудно объяснить, вроде бы ничего не меня­лось, но она отдалялась, уходила, замыкалась в себе. Придешь к ней — на столе разложены фотографии Дау, она перекладывает их с места на место, убирать не  {490}  велит. Перечитывает письма. Ну, и разговоры большей частью о нем.

— Я только сейчас поняла, как он был прав. Конеч­но, ревность — это варварский пережиток. Ну какое для меня вот сейчас имеет значение, что у него была де­вушка по имени... ой, я даже имен не помню.

Она говорила медленно, и лицо ее становилось мяг­че, исчезала горестная складка у рта. Она постарела, но была красивая. Нет, она не молодилась, просто — кра­сивая старуха, хотя это слово — старуха — к ней совер­шенно не подходило. Улыбаясь своим мыслям, она продолжала:

— У меня к его девушкам не то что ревности, у меня даже неприязни нету. Кроме одной идиотки, которая ему не дала.

Тут тетушка строго на меня посмотрела.

— Чего это ты вскинулась? Я ж ничего нецензурно­го не сказала. Ну как с тобой после этого разговари­вать. Эх, ты! Если бы ты не была такой дурой, я бы те­бе такое рассказала...

Чтобы как-то разрядить обстановку, я напомнила ей старинный анекдот: бабушка рассказывает внукам, откуда берутся дети. По ее версии — их находят в капу­сте. Внук тихонько спрашивает у сестры: «Сказать ей, или пусть умрет дурой?».


* * *


Но вот что осталось неизменным, так это любовь к чистоте: по-прежнему все сияло и блестело, и по-преж­нему делала она это легко, без напряжения, словно иг­раючи. Брызнул дождик, тетя придвигает к кухонному столу табурет, залезает на подоконник, раскрывает ок­но и через пять минут окно вымыто, да так, словно стекла вообще нет.

И чувство юмора тоже осталось в полной мере до самого конца. Как-то утром Кора позвонила и сказала, что получила потрясающее письмо, от кого — гово­рить не стала. Приедешь — покажу.

Работать после этого звонка я уже толком не могла, и отправилась на Воробьевское шоссе.

Это было письмо от Пети, ее первого мужа. Узнав  {491}  из газет о смерти Ландау, он написал Коре обстоятель­но о себе, о своей жизни, вспомнил, что они все-таки бывшие одноклассники.

— Обрати внимание, — заметила Кора, отрываясь от чтения письма, — он ни словом не обмолвился, что мы, мол, любили друг друга и были мужем и женой. Наверное, это не так уж и важно. Но вот что одно­классники — это да!

У этого письма интересный конец: «Кора, приезжай! Таких свиней заведем!».

— Нет, ты представляешь?! Это какое самомнение надо иметь! И не забывай, как мы расстались. Я когда первый раз прочла, то даже не поняла, не поверила сво­им глазам. А перечитавши, хохотала до слез. К тому же, он наверняка женат. Хитрая бестия, получив мое согласие, он бы выгнал несчастную женщину на улицу и начал всем хвастаться, что у него жена — вдова Нобе­левского лауреата.

Внезапно она заговорила другим тоном:

— Но главное, что я скорее бы умерла, чем разрешила кому-нибудь к себе прикоснуться. А вообще Петя даже глупее, чем я думала. Надо же, одноклассник выискался!


* * *


Она продолжала жить странной жизнью — не в насто­ящем времени, а в прошлом, в котором был Дау. Кора са­ма справлялась с уборкой, с покупками, она, так же, как и ее сестры, не принадлежала к числу женщин, заставля­ющих близких заботиться о собственной персоне.

Я не слышала жалоб на одиночество. Она много читала, иногда смотрела кинофильмы по телевизору. Не было слез, уныния. И в то же время в ее мыслях по­стоянно присутствовал Дау. Потому так естественно было для нее начать писать о нем. Я посоветовала ей написать воспоминания потому, что она часто расска­зывала мне что-то по телефону и я сказала, что надо записывать, иначе все забудется. И дала ей совет, ус­лышанный когда-то от Корнея Ивановича Чуковско­го: «Пишите, как пишется, и ни в коем случае не доби­вайтесь стилистического совершенства в процессе  {492}  написания. Пишите, не останавливаясь. Править текст будете потом».

Это стало для нее спасением: ведь тут уж было по­стоянное общение с Дау. Она была труженица, и в на­писании мемуаров это ей помогло: сидела с утра до но­чи. Может быть, это ее и держало. Кончила писать и сразу расхворалась...

Незадолго до смерти сказала:

— Моя самая большая удача — что я встретила Дау.

Москва

январь 1999 года


 {493} 





Справка об академиках


Абрикосов Алексей Алексеевич (род. 1928),

      академик АН СССР с 1987 г.

Алиханов Абрам Исаакович (1904—1979),

      академик АН СССР.

Алиханьян Артем Исаакович (1908—1979),

      членкор. АН СССР, академик АН Арм. ССР,

      брат А. И. Алиханова.

Арцимович Лев Андреевич (1909—1973),

      академик АН СССР.

Вишневский Александр Александрович (1906—1975),

      академик АМН СССР.

Гращенков Николай Иванович (1901—1965),

      академик АМН СССР.

Зельдович Яков Борисович (1914—1987),

      академик АН СССР.

Капица Петр Леонидович (1894—1984),

      академик АН СССР, организатор и первый директор

      Института физических проблем.

Келдыш Мстислав Всеволодович (1911—1978),

      академик АН СССР, президент АН СССР с 1961 по 1975 гг.

Кикоин Исаак Константинович (1908—1984),

      академик АН СССР.

Леонтович Михаил Александрович (1903—1981),

      академик АН СССР.

Лифшиц Евгений Михайлович (1915—1985),

      академик АН СССР с 1979 г.

Лифшиц Илья Михайлович (1916—1982),

      академик АН СССР с 1970 г., брат Е.М.Лифшица.

Мигдал Аркадий Бейнусович (1911—1991),

      академик АН СССР.

Миллионщиков Михаил Дмитриевич (1913—1973),

      академик АН СССР, вице-президент АН СССР с 1962 г.

Питаевский Лев Петрович (род. 1933),

      академик АН СССР с 1990 г.

Померанчук Исаак Яковлевич (1913—1966),

      академик АН СССР.

Тамм Игорь Евгеньевич (1895—1971),

      академик АН СССР.

Топчиев Александр Васильевич (1907—1962),

      академик, вице-президент АН СССР с 1958 по 1962 гг.

Халатников Исаак Маркович (род. 1919),

      академик АН СССР с 1984 г.

Шальников Александр Иосифович (1905—1986),

      академик АН СССР с 1979 г.


 {494} 





Кора Ландау-Дробанцева

АКАДЕМИК ЛАНДАУ Как мы жили. Воспоминания

Содержание

Кора Ландау-Дробанцева

Воспоминания............................................  5-484

Майя Бессараб

Штрихи к портрету Коры Ландау, моей тети.................. 485-492

Справка об академиках.................... 493


































ISBN 5-8159-0019-2

Редактор И. Е. Богат Художник А. В. Кокорекин

Верстка Н. М. Блохина Корректор Л. О. Кройтман

Издатель ЗАХАРОВ

Лицензия ЛР № 06779 от 1 апреля 1998 года. 103473 Москва, ул. Краснопролетарская, 16.

Директор И. Е. Богат Телефон редакции: 973-1930

Подписано в печать 20.02.90. Формат 84 х Ю8'/зг.

Печать офсетная. Объем 31 п. л. Гарнитура «Таймс».

Тираж 11 000 экз. Изд. № 19. Заказ № 4014

Отпечатано с готовых диапозитивов в ПФ «Красный пролетарий» 103473 Москва, ул. Краснопролетарская, 16


* В некоторых местах рукописи по настоянию И.Л.Ландау сделаны купюры.